– У нас ведь как? – ласково выговаривала Анисья Марко. – Жена – раба подневольная, а вдова – сама себе госпожа и глава семейства. Даже в законах сказано: горе обидевшему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, чем за воздыханья вдовиц быть ввержену в геенну огненную. А я теперь, слава богу, сама себе хозяйка. Хочу – живу у себя в Коломенском, хочу – у брата в Москве. Дочка со мной. Все с почтением глядят, никто не учит, никто под руку не суется, никакая холопская собака на меня не лает, мужу не наушничает. О побоях, слава те господи, думать забыла!
У нас говорят: кто не бьет жены своей, тот дом свой не строит, и о своей душе не радеет, и сам погублен будет, и в сем веке, и в будущем, и дом свой погубит. Мой-то, покойник, старался как мог! Еще спасибо, что по нраву ему была белизна кожи моей: синяков не ставил, кулаком или дрючьем до смерти не молотил, только через платье дураком[6 - Так называлась плеть, нарочно предназначенная для наказания жены.] охаживал да за волосы таскал. Но с меня и этого достало. Нет, не пойду сызнова под ярмо!
Ну что за жизнь у мужней жены? Сиди дома, как в заключении, знай себе пряди. Дочку родила, Дашеньку, – мой-то недоволен был, ох и гневался, что не сын! А она-то, милая моя, ну чистый розан, такая красота писаная! Нет, избил меня до полусмерти, а дочку кормилицам да нянькам отдал. Опять сиди, жена, в светелке: пряди! Иной раз думала напрясть себе на удавку… нет, убоялась греха. А уж скука жить была – мочи нет! День и ночь в молитвах проводила, лицо свое слезами умывала. В храм божий – и то по большим праздникам… Еще того реже – на беседы со знакомцами, да и то ежели эти знакомцы – старичье немощное!
Ну что же, Марко мог понять сурового стража – покойного супруга Анисьи: грех у бабы так и лился из очей! Небось даже и почтенные старцы при виде ее невольно ерзали на своих вдруг впервые за много лет восставших мощах, страстно мечтая почесать блуд с этой Евиной дочкой, в этом сосуде скудельном!
Теперь-то Анисья была и впрямь сама себе госпожа. Живя у брата, который крепко ее любил и слова ей поперек никогда не говорил, да и вообще слишком был занят своими торговыми делами, чтобы вникать в хозяйственные, Анисья держала весь дом в своем пухлом, мягком кулачке и, надо отдать ей должное, блюла добро брата как свое собственное. Конечно, должна была всех раньше вставать и позже всех ложиться, всех будить – если служанки будили хозяйку, это считалось не в похвалу хозяйке, – зато была в доме полной властительницей. И слово ее было в отсутствие брата законом. И ежели она говорила, что после обеда идет в мыльню, а всем велит спать, то все и шли спать (старинный обычай послеполуденного сна или, по крайности, отдыха вообще свято блюлся на Руси, всякое отступничество считали в некотором роде ересью), и никто не выглядывал ни на заднее крыльцо, к которому в эту пору, хоронясь в тени забора, прокрадывался по огороду нечаянный гость… И самая любопытная девка не смела соваться в небольшую мыльню, размещенную в подклети, между кладовок, где разомлевшая хозяйка полеживала на лавке, накрытой полотном, уже согнув ноги; и стоило Марко стать на пороге, она нетерпеливо разводила их, вся выгибаясь и приподнимая бедра, так что те мгновения, пока он раздевался, вернее, срывал с себя и швырял как попало одежды, казались самыми долгими в его жизни. А потом он вспрыгивал на лавку, врывался в Анисьино тело, и добрых два-три часа они непрестанно, жадно, безумно ласкали друг друга, изливая свою похоть – и вновь, после мимолетной передышки, возгораясь. Это был какой-то беспрерывный круговорот конца и начала, начала и конца, когда, обмякнув, опустошившись, едва дыша, Марко вдруг слышал тихий смешок Анисьи, ощущал поцарапыванье ее ноготков по своему животу – и все мягкое, сонное вновь делалось каменно-твердым, боевым и начинало неутомимо ворочаться в жаркой тесноте, пока Анисья не заходилась в протяжных стонах, не стискивала его бедра коленями до боли… и вся сила его, вся жизнь, сама бессмертная душа, чудилось, собирались в самом кончике его обезумевшей плоти, чтобы вновь, и вновь, и вновь низвергаться в эту сладострастную бездну.
Марко вскоре осознал невероятное: желание Анисьи способно возбуждать его бессчетно, и ежели была б возможность лежать на ней сутки, двое… неделю, месяц, Марко ублаготворял бы ее снова и снова – подобно Сизифу, который снова и снова вкатывал свой камень в гору, под стать Данаидам, опять и опять наполнявшим бездонную бочку, – пока не умер бы, так и не высвободившись из ее жадных коленей! Но в голове Анисьи словно бы петух пел в урочный час: стоило ей почуять, что уже истекает время послеобеденного отдыха, как она прохладно целовала Марко, выскальзывала из-под него и, едва позволив омыться и вытереться, выталкивала прочь с наказом уходить скорее, стеречься от нечаянного глаза – и непременно приходить завтра.
Марко брел на подгибающихся ногах, не думая об осторожности, совершенно изнемогший. Встреться ему в такую минуту Михаил, потребуй объяснений – и губами не смог бы шевельнуть, не то что отбиться в случае нужды! Но почему-то уже через четверть часа силы возвращались к нему, мышцы крепли, воспоминания о белопенной Анисье оживали в голове… а в штанах твердел, оживал, наливался нетерпеливой силой тот кусочек его тела, который только что казался навеки изнемогшим, опустошенным, умершим. И Марко с суеверным восторгом, который был сродни ужасу, думал, что не иначе она зачаровала его. Околдовала!
Она могла… Марко не сомневался, что Анисья все могла!
Они редко говорили, но порою все же хватало времени не только для объятий. Однажды Анисья дала Марко шелковый мешочек, в котором тонко и сухо что-то шелестело, и сказала, что это – трава осот, весьма большое подспорье в торговых делах. Марко верил только в свою удачу, но подарок принял с благодарностью. Только cвятая мадонна знает, в чем крылась причина – в удаче или в осоте, но невозможно было не заметить, как улучшились вдруг его дела! Мало того, что Михайла не изменил слову и не взвинтил цену на свой товар, не передал его другому покупателю, хотя мог теперь, после пожара, выбирать. Марко продал меха с такой выгодой, какой даже предположить не смел в самых радужных мечтах. Он мог бы уже возвращаться в Венецию, но рассудил, что прежде возьмет партию хорошего товара, например, меду. Опять пришлось подождать немного… до конца лета.
Разгоряченная плоть одобряла такое решение – в самом деле, как это так, вдруг расстаться с Анисьей? Да разве они уже довольно натешились друг другом? Нет, Марко подождет. И до исхода лета, и до глубокой осени, потому что это значило увезти с собой не только мед, но и чистейший воск. А потом вдруг явилась ему в голову отличная мысль: прикупить еще мехов на первых зимних торгах! И опять новая – да еще какая догадка: а зачем вообще ждать торгов в Москве? Не лучше ли поездить с Михайлой по охотничьим угодьям, где можно набрать меха вдвое, втрое, вчетверо дешевле? Впрочем, он уже тогда знал, что никуда не поедет: посулит хороший барыш Михайле – и зашлет его по знакомым промысловикам, а сам останется.
Останется с Анисьей.
Дни шли за днями, и он все больше привязывался к своей чаровнице. А Анисья… Анисья не замыкалась в загадочном молчании, не заводила глаза к небесам, не играла во внезапные охлаждения – все эти мелкие ухищрения женского кокетства были ей чужды. Бесстыдно откровенна была московская купчиха в желании наслаждаться своей молодостью, красотой, любовью – и также молодостью, красотой и любовью Марко. Но с пылкостью и сладострастностью взрослой, опытной, вечно неудовлетворенной женщины уживались в ней легкость нрава, почти девчоночья простота. Так, она старалась для приличия уменьшить тяжесть греха: снимала с себя крест, готовясь к встрече с любовником. Марко знал, что некоторые супруги, прежде чем ложиться в постель, завешивают даже образа, но в мыльне-то образов ни у кого не водилось, а крест, входя в столь опасное место, православные и так снимают. Вот грех и творился шито-крыто.
Виделись любовники на неделе по нескольку раз, и никакой прыткий ум до сих пор не догадался об их встречах, никто не озаботился, почему Анисья велит готовить себе мыльню чуть не каждый день, да вдобавок в неурочную пору – во время послеобеденного отдыха. Впрочем, Марко уже знал о пристрастии русских к баням. От всех болезней лечились в банях; после ночи, проведенной супругами вместе, считалось необходимым сходить в баню, прежде чем подойти к образу. Но в конце июня сделались вдруг такие жары, что вышел указ – запретить топить мыльни, кроме царских, общественных, дабы избежать пожаров. Прослышав об этом, Марко впал было в отчаяние, но все же потащился вечером к Воротникову за каким-то выдуманным делом. Первым, кого он увидел на дворе, был сам Михайла, сидевший на крыльце босой, в одной лишь белой полотняной рубахе (дома Михайла вообще ходил просто, но сундуки у него не пустовали: он как-то показывал Марко свои богатейшие, поистине царские одежды из золотой парчи и алого дамаскина, подбитые прекраснейшими соболями!), красный, распаренный, с мокрыми волосами – и попивавший мед. Он явно только что слез с полка и был весьма доволен жизнью.
– Что же, что указ! – ухарски сверкал глазами Воротников. – Мы своевольничаем. Баня… как без нее! Баня для нас такая необходимость, что все москвичи посулили из своих домов изыти в чистое поле, коли нам не дадут бани топить!
Захмелевший Марко едва не заплакал от умиления таким пристрастием к дедовским обычаям. А уж когда появилась равнодушно-скромная, приветливая Анисья в новом лазоревом летничке да белой рубахе, прикрывавшая свою косу цвета спелой пшеницы лишь легоньким платочком, будто незамужняя девица, то и вовсе счел себя счастливейшим из смертных. Тогда-то и озарило его послать Михайлу на покупку пушнины одного – а самому остаться в Москве.
Святой Марко, покровитель его родного города и его самого, не дал бы соврать: Марко с охотою повел бы Анисью под венец и назвал ее не только возлюбленной, но и матерью своих детей, когда б не ее явное нежелание брака (не с ним, а вообще брака!). Не побоялся бы и той власти, которую Анисья над ним взяла. Нет, не зря чудились ему в этих глазах-озерах колдовские чары… Анисья знала не только травы, для дела спорые, но и множество совершенно диковинных вещей. Как-то при ней Михайла завел разговор о горностаевых шкурах, которые имеют какие-то знаки вокруг головы и хвоста, по коим можно узнать, в надлежащую ли пору пойман зверь и не вылезет ли мех. Анисья слушала, слушала, прилежно нанизывая бисер, а потом вдруг прервала свое молчание и спросила таинственно:
– А ты, брат Михайла Петрович, покажешь ли гостю мех баранец?
– Бабьи сказки! – буркнул Михайла, отчего-то вдруг осердясь, но Анисья не обратила на сие нимало внимания и, проворно соскочив с сундука, на котором сидела, выхватила из-под крышки премохнатую шапку с ушами, пошитую из какого-то диковинного желтовато-зеленоватого меха, похожего на мех енота своей длинной остью, и принялась уверять, будто сей мех принадлежит баснословному животно-растению по имени баранец, кое живет в низовьях Волги. Редкость эта приносит плод, похожий на ягненка. Стебель его проходит через пупок и возвышается над землею на три пяди. Ноги у баранца мохнатые, рогов нет, передняя часть – как у рака, а задняя – чистое мясо, которое народы, в тех местах обитающие, охотно приемлют в пищу. Баранец живет не сходя с места, пока имеет вокруг себя траву, которую сгребает своими клешнями. А ежели прохожий человек сядет по нечаянности с ним рядом, баранец может и укусить!
Марко, слушая сие, перетряхивался от брезгливости, воображая этакое мясо-меховое чудище, но по купеческой привычке все-таки прикидывал – как хорошо, ах, как хорошо было бы добыть сего баранца, ибо связанная с ним история, кстати рассказанная, способна значительно поднять цену меха! Озадачило поначалу неприкрытое недовольство хозяина, но потом Марко понял: тот просто боялся за сестру, ибо всяческое ведовство и зелейничество сурово каралось не только в странах католических, но и в православной Московии, а Анисья… Анисья, конечно, была не простая женщина, а, как здесь говорили, вещая женка. И овдовела не сама собою, как другие, а извела своего мужа, сжила-таки со свету!
Марко знал сие доподлинно: Анисья призналась в одну из тех минут особенной, всепоглощающей откровенности, которые редкость даже между любовниками.
– Ну и что? – даже глазом не сморгнула Анисья. – Порчу навела на ветер, да! Взяла горсть пыли, бросила вслед ему по ветру, сказала: «Ослепи, невзгода, моего супостата, вороные, голубые, карие, белые, красные очи! Раздуй его утробу толще угольной ямы, высуши его тело тоньше луговой травы, умори его скорее змеи медяницы!» И все. Как сказано было крепко – так оно и вышло по-моему! Скрутила муженька хвороба лютая – и загнулся он в одночасье!
– Что ж, и на меня порчу наведешь, ежели тебя бить стану? – усмехнулся Марко, и Анисья в ответ закатилась смехом: еще всем на Москве была памятна потешная и печальная история о том, как бьют русских жен иноземные мужья! Героем ее, кстати сказать, тоже был итальянец, женившийся на русской и живший с нею несколько лет мирно и согласно, никогда не бивши и не бранивши. Однажды она спросила его: «За что ты меня не любишь?» – «Я люблю тебя», – сказал муж и поцеловал ее. «Ты ничем не доказал свою любовь!» – сказала жена. «Чем же тебе доказать?» – спросил он. Жена отвечала: «Ты меня ни разу не бил». – «Я этого не знал, – ответствовал муж, – но если побои нужны, чтобы доказать тебе мою любовь, то за этим дело не станет». Он побил ее плетью и в самом деле заметил, что жена сделалась нежнее и услужливее. Он поколотил ее в другой раз так, что она после этого несколько дней пролежала в постели, но, впрочем, не роптала и не жаловалась. Наконец в третий раз он поколотил ее дубиною – да так сильно, что она после этого спустя несколько дней умерла. Ее родные подали на мужа жалобу, но судьи, узнав все обстоятельства дела, сказали, что она сама виновата в своей смерти; муж не знал, что у русских побои значат любовь, и хотел доказать, что он любит сильнее, чем все русские: ради этой любви он не только бил жену, но и до смерти убил!
– Ну а чем женщина свою любовь доказывает? – спросил Марко, отсмеявшись.
– Аль не знаешь чем? – тихо спросила, блеснув в улыбке зубами, Анисья, и они снова надолго перестали разговаривать… И только потом, когда Марко, истомленный, счастливый, лежал навзничь, бормоча ставшее уже привычным: «Ох, да что же ты со мною сделала!» – Анисья пресерьезно выпалила:
– Приворожила, что ж еще!
– При-во-ро-жи-ла? – по складам повторил Марко неведомое слово, и Анисья простодушно и бесстыдно объяснила:
– На мыло наговаривала: мол, коль скоро мыло смывается, так бы скоро и Марко, красавец да прелестник, меня полюбил. И еще на соль: мол, как люди соли желают, так бы и он меня пожелал! И на ворот рубахи твоей шептала: мол, как ворот к телу льнет, так и Марко, душа моя, льнул бы ко мне, рабе божией Анисье!
И снова взыграли в нем силы желания, и прильнул он к своей любушке, как ворот к телу льнет, желая ее так же, как люди соли желают… И любовь, чудилось, будет длиться вечно… но скоро предстояло ему убедиться, что нет ничего вечного под солнцем: может быть, оттого, что Анисья-то его приворожила, а он ее – нет!
Михайла Воротников накануне своего отъезда на охотничьи промыслы заявил, что довольно сестре утомляться с безалаберной прислугою – он намерен взять в дом ключника, да такого, чтоб всю дворню в железном кулаке держал! Выразив сие пожелание, Михайла отправился ключника нанимать – и позвал с собою Анисью да Марко, как человека вполне уже в доме своего.
Венецианец воображал, что найм сей произойдет на какой-нибудь ярмарке, в подобии торговых рядов, где простолюдины, желающие получить работу, будут выхвалять свои умения, как столяр, кузнец или квасник выхваляют свои изделия. Они и пошли в торговые ряды, только не в город, а на Москву-реку.
Был конец октября, и вода в реке по рано наступившим холодам уже замерзла, так что прямо на льду были поставлены лавки для разных товаров. Вот в этих-то лавках ежедневно, а не только по воскресным базарным дням, и продавалось огромное количество зерна, говядины, свинины, дров, сена и всяких других необходимых товаров. По осени владельцы коров и свиней били их на мясо и везли на Москву-реку на продажу. Марко с души воротило, но Михайла с Анисьею долго еще бродили меж рядов. Марко решил, что они ищут будущего ключника среди мясников, однако вскоре все разъяснилось: его знакомцы просто-напросто ожидали начала кулачной забавы.
Марко уже приходилось видеть, как, созываясь условным свистом, русские вдруг сбегаются – и без видимой причины, как бы ни с того ни с сего, вступают меж собою в рукопашный бой. Начинали они борьбу кулаками, но вскоре без разбору и с великой яростью принимались бить друг друга ногами – по лицу, шее, груди, животу и детородным частям. Противника силились победить каким только можно способом, не стесняясь в средствах и силе ударов, словно бы не забавлялись, а истребляли лютых врагов… Многих уносили бездыханными, а оставшиеся на поле боя являли собою как бы продолжение мясных рядов, столько там было разбитых в кровь лиц.
Наблюдая за этой грубой забавой, Марко едва сдерживал тошноту, Михайла же с сестрою откровенно любовались зрелищем, громогласно обсуждая стати то одного, то другого бойца и споря о том, кто останется победителем. В конце концов случай рассудил брата с сестрой: ражий да рыжий богатырь, уже одолевший всех своих супротивников, изготовился нанести губительный удар последнему храбрецу, как вдруг тот сделал обманное движение, выставил ногу, подсек силача под коленку… ноги у того разъехались, и он грузно грянулся на обе лопатки, что означало бесспорное поражение.
Силач так и валялся, то ли не в силах осознать случившееся, то ли оглушенный падением, а зрители рукоплескали победителю, не нанесшему ни одного удара, но стяжавшему все лавры. Михайла и Анисья протолкались к нему поближе; Марко потянулся следом.
Это был румяный парень – с красивым и дерзким безбородым лицом. Хоть голые подбородки лет полсотни уже мелькали в русской толпе, с тех пор как великий князь Василий Иванович, желавший понравиться своей молодой жене Елене Глинской, ввел в обычай бритье, но Стоглав[7 - Церковный собор, часто носивший законодательный характер.] вопиял против этого, и к человеку безбородому многие русские имели недоверие и считали его способным на дурное дело. С недоверием глядел на удальца и Марко, словно позабыв, что сам отрастил маленькую курчавую бородку, обливающую челюсти, лишь для того, чтобы угодить Анисье, которая с ума сходила от удовольствия, когда любовник не только целовал, но и пощекачивал ее сдобный животик. Марко словно бы сделался в одно мгновение яростнейшим приверженцем старинных обычаев и не мог понять, отчего с таким беспечным восторгом пялятся русские на этого хитреца. Ведь не силой, а именно хитростью досталась ему победа!
Но Михайла уже схватил победителя за руку:
– Как имя твое, добрый молодец?
– Ванька, – ответствовал молодец. – Иван, стало быть.
– По нраву ты мне, Иван, пришелся, – прямо и откровенно, как делал он все, выпалил Михайла. – Не хочешь ли, коли от прочего-иного дела свободен, пойти ко мне внаймы и сделаться ключником?
Ни тени замешательства не мелькнуло на красивом, словно бы из серебра вычеканенном лице!
– Ключником? – с усмешкою переспросил Ванька. – А что ж! Отчего б не пойти, коли просишь? Только обозначь, какое положишь жалованье.
– Давай порядимся, коли согласен! – с явной радостью воскликнул Михайла. – Но как ты мне люб, то я тебя не обижу. Думаю, сойдемся в цене. Понимаю сам, что хлопот тебе много принять придется: я-то днями отправляюсь по делам, по купецкому своему промыслу, а ты у сестры будешь под началом.
– У сестры-ы?! – хитровато промурлыкал Ванька. – Молодка что ж, не женка твоя, а сестрица? Коли так, столкуемся! – И с бесовским лукавством он воззрился на Анисью, которая, только что прикрываясь краем фаты, вдруг опустила тонкий шелк и прямо взглянула в глаза будущего ключника.
Нет, она не улыбалась приманчиво, не играла глазами – глядела оценивающе, как на товар, и когда вишневые губы ее чуть дрогнули в улыбке: товар явно был одобрен! – какой-то вещий холодок прошел по плечам Марко, и недоброе предчувствие заледенило его душу. Ох, да надо было оказаться последним дураком, чтобы не понять, чем это кончится!
Тем оно и кончилось.
* * *
…Ванька более не шевелился. Анисья-то уж давно затихла, но Марко все никак не мог от нее отойти. Ежели б она вдруг шевельнулась, открыла глаза… О, тогда бы все разлучившее их, все позорное, изменническое, тлетворное тотчас бы исчезло, развеялось словно сон, и они снова бы стали принадлежать друг другу так же безраздельно и безмятежно, как прежде.
Но она не шевелилась. Она была мертва, и к ужасу Марко перед свершившимся примешалась жгучая обида: Анисья не пожелала отозваться, вернуться к нему – она умерла, принадлежа другому, она предпочла другого! А ведь когда-то он мечтал жизнь провести с нею рядом, он желал умереть вместе с ней и быть похороненным в одной могиле!
Глупец. Безумец! Правы русские, что не верят в честь женщины, если она не сидит дома взаперти. В Московии не признают женщину целомудренной, если она дает на себя смотреть посторонним или иноземцам, запальчиво думал Марко, не осознавая трагической смехотворности своих мыслей – ведь этим иноземцем был он сам! Сумасшедшим иноземцем, спятившим от страсти, которую эта женщина сначала внушила, а потом растоптала так же походя, как топчут траву или цветок, не заботясь о его красоте.
Он положил ладонь на еще теплый живот Анисьи, задумчиво перебрал пальцами пахучие, курчавые волоски, влажные от любовной росы. И завыл от ярости, от вновь вспыхнувшей ревности…