– А ее-то печаль какая? – поинтересовалась Алёна, мигом начиная осматриваться в чудной и забавной комнате, где кругом были картины, картины, картины, этакий нижнегорьковский сюрреализм, как определяла этот жанр Алёна. Вот мальчик, спящий в дупле заснеженного дерева, – новая работа, и рыжая девушка, похожая на похотливую кошку, и огородик на белом облаке, который поливает из лейки заботливая бабуля-огородница, великанша, богатырка… – У нее что, есть основания тебя ревновать?
Леший хмыкнул.
– Да, я понимаю, – засмеялась Алёна, – основания для ревности ты перманентно даешь. Я хотела сказать, у нее и в самом деле есть право тебя ревновать?
– Да ты понимаешь… – заюлил глазами Леший, – Нинка иногда заглянет в подходящую минуту, чулочек там покажет белый, юбочку приподнимет, а там… ну, слаб человек, ты ж понимаешь…
Конечно, всяк сходит с ума по-своему. Что означает в том числе: у каждого свои сексуальные предпочтения. Леший не мог устоять при виде белых чулок. Хм, очень безобидно! У Алёны Дмитриевой, к примеру, имелся один кавалер, которого непременно надо было встречать в джинсах и свитере, а под непрезентабельную справу вообще ничего не должно было быть надето. То ли в красавчике погиб геолог, то ли первостроитель БАМа. Но Алёна благодарила судьбу, что для поднятия его боевого духа не требуются телогрейки, пропитанные запахом лесных костров, да кирзовые сапоги с портянками. Впрочем, ни портянок, ни носков, ни самых что ни на есть ажурных чулок сей типус вообще не признавал. Он обожал босые женские ножки: хлебом его не корми, только дай обцеловать пальчики ног. Вот такой он был фетишист. Парень вообще удался хоть куда – и красой, и достоинствами своими, но Алёна с ним вскоре рассталась: во-первых, натурально разорилась на педикюре (молчел являлся к ней еженедельно, а то и дважды в неделю, а она как типичная Дева не могла себе позволить ничего неэстетичного, то есть уж если предаваться фетишизму – так самому что ни на есть свежеотпедикюренному, а цены на такие услуги нынче взлетели просто до небес), но, главное, она боялась щекотки и начинала истерически хохотать в самые трепетные моменты, когда любовник молодой ловил высший кайф от целования ее пальчиков… Вообще чувство юмора у нашей героини вечно срабатывало в самые неподходящие моменты. Ну в точности как небезызвестное фармацевтическое средство «бисакодил», действие коего, как известно, не прогнозируемо!
– Вот Нинок и решила, что я уже такой… дрессированный, – продолжал оправдываться тем временем Леший, – а я не люблю однообразия, ты же понимаешь.
Алёна Дмитриева и в самом деле понимала. Она тоже не любила однообразия.
– То есть дождь загнал меня сюда весьма кстати? – улыбнулась она. – Чтобы изгнать керамистку?
К ее изумлению Леший отвел глаза.
– Ну, я на самом деле тебе всегда рад, но как раз сейчас, ты понимаешь…
В то мгновение у него в кармане зазвонил мобильный, и Леший уткнулся в трубку:
– Анечка, привет. Ты что, я тут, на месте, тружусь как пес, ко мне заказчик должен прийти. Ну да, заказчик, какая Нинка, ты что?!
Все было ясно. В кои-то веки Алёна навестила наилучшего приятеля, двоюродного, можно сказать, брата, а он, ясное дело, ждет очередную… э-э… натурщицу. Ну что ж…
– Да ты не парься, Леший, – сказала Алёна. – Пустяки, дело житейское. Как только твоя пассия появится, я немедленно смоюсь… в буквальном смысле слова, – добавила она, взглянув в окно, за которым так и хлестало. – Ты мне только зонтик дай. Есть у тебя зонтик лишний?
Леший, не прерывая разговора, махнул рукой в сторону дивана. Алёна знала, что внутренность дивана порою играла роль шкафа, а потому пошла к нему, собираясь открыть и найти зонтик, но тут ее задела по волосам свесившаяся со второго этажа длинная плеть плюща. Листочки его определенно обвисли. Леший любил свой зимний сад, но уходом за ним не особенно утруждался. А зачем? Всегда для того находилась какая-нибудь натурщица. Но, видимо, давно не находилась, этак и захиреть недолго цветочку! Алёна решила принести другу и брату хоть какую-то пользу, взяла одну из пяти леек, стоявших наготове с отстоянной водой, и поднялась на второй этаж мастерской. Ящик с плющом крылся за пышными геранями. Алёна перегнулась через них и наклонила лейку. Полилась вода. И вдруг…
Вдруг раздался тоненький возмущенный вскрик. Заросли гераней и еще каких-то растений заколыхались, и из них пред изумленные очи писательницы Дмитриевой явилась нагая беловолосая девица с зеленым, в мелкий цветочек, стройным телом.
Никак, дриада?!
Алёна тоже вскрикнула и чуть не выронила лейку. А девушка, глядя на нее зелеными, как листочки, глазами, залепетала смятенно:
– Вы не подумайте… это просто боди-арт… просто такой боди-арт! Ничего особенного! Ничего такого! Ничего личного!
Алёна и сама видела, что вода, стекая с белесых волос девушки, оставляет на ее зеленом теле бледные потеки. Ну да, Леший порою промышлял боди-артом, или авто-артом, или как там эта штука называется. Но расписывать авто он обычно выезжал в гаражи заказчиков, а вот любительницы боди-арта являлись в его мастерскую, и, зная Лешего, можно было бы очень сильно усомниться в том, что тут – ничего личного…
Алёна и усомнилась. Однако ничего не высказала. Прежде всего потому, что не могла вымолвить ни слова от смеха. Она просто поставила лейку, прощально помахала рукой беловолосой дриаде и, прихватив сумку, прошествовала мимо уткнувшегося в мобильник Лешего и вышла из мастерской. Только на лестнице она дала себе волю и хохотала до тех пор, пока не спустилась на первый этаж и не обнаружила, что дождь по-прежнему льет вовсю, а она забыла найти зонтик. Но возвращаться обессиленная хохотом Алёна не стала, а просто подозвала проезжавшее мимо такси – да и поехала себе домой.
Разумеется, это маленькое недоразумение никак не осложнило ее отношений с «двоюродным братом». Другое дело, что впредь без предупреждения Алёна в его мастерскую не совалась.
Однако именно Лешему позвонила Алёна, когда у нее вдруг люто разболелась растянутая на танцевальной тренировке нога (вернее, левый тазобедренный сустав). Есть в аргентинском танго такая сложная фигура – пьернас, делать которую надо осторожно. А Алёна вот не побереглась, махнула ножкой с избыточной резвостью, к тому же партнер неправильно ее на этот пьернас повел… И теперь каждый шаг и каждый резкий поворот причиняли мучения. Врачи выписывали килограммы лекарств и в один голос твердили: мол, надо ограничить движения. Алёна поняла: если она не хочет лишиться того удовольствия, которое получала именно от движения (пробежек по Откосу по утрам, занятий шейпингом трижды в неделю и чуть ли не ежевечернего аргентинского танго), если не хочет всю оставшуюся жизнь работать на лекарства (ее относительно скромный бюджет – слухи о писательских гонорарах, можете мне поверить, значительно, то есть ну очень значительно преувеличены! – и так начал давать глубокие трещины), если не хочет пить обезболивающее перед каждой милонгой (так называется вечеринка, на которой танцуют только аргентинское танго, и это культовое, почти обожествляемое мероприятие для всех тангерос) и перед каждой шейпинг-тренировкой, нужно спасаться другим путем. Вообще Алёна была человеком неожиданных решений и нестандартных поступков. Дракон, ну что ты с него возьмешь! Самое забавное, что ее решения и поступки приводили порой к самым поразительным результатам, которых так называемые нормальные люди вовек бы не добились. И вот так, неожиданно, ни с того ни с сего, она позвонила Лешему и спросила, есть ли у него знакомый знахарь.
– Ага, – сказал Леший, словно бы даже и не удивившись. – В Падежино живет. Хороший мой приятель, Феич.
– Феич? – недоверчиво повторила Алёна. – Евонный папа звался Фей? Или у него отчество – по матушке, а та была Фея?
– Матушки его я не знаю, а папа евонный звался Тимофей, – хохотнул Леший. – Наш знахарь – Тимофей Тимофеевич, или Тимофеич, для краткости – Феич, его все так кличут. Да хоть горшком назови, главное, что он потомственный знахарь. У него не то бабка, не то прабабка знахаркой была, вроде бы еще какой родственник тем же промышляет, но Феич говорит, что тот халтурщик и деньговыниматель. А вот сам Феич, это я точно знаю, – истинный чудодей. Спину мне восстанавливал, когда я в аварию попал. Вообще фигура весьма колоритная. Между прочим, я с него домового писал для той картины, которую мэр три года назад купил. Я как раз завтра собрался к Феичу съездить. Он меня обещал свести с сестрами – там же монастырь женский восстанавливается, и старые фрески в часовне нужно отреставрировать. Хороший заказ, просто клад! Феич говорит, надо шустрить, потому что уже тянется к монастырю очередная рука Москвы…
– Такие руки надо рубить! – категорично заявила Алёна. – Так ты возьмешь меня завтра в Падежино?
– Тебе что, для нового романа герой-знахарь нужен? – весело предположил Леший.
– Мне лечиться нужно, – грустно сказала Алёна и поведала историю своего несчастного травмированного тазобедренного сустава.
– Ну что ж, – резюмировал Леший, который был схож со своей «двоюродной сестрой» в том, что не любил долго ходить вокруг да около, – тогда завтра в одиннадцать выезжаем.
В результате они выехали без двадцати десять.
В смысле без двадцать.
Из записок Вассиана Хмурова
Что рассказал дядька Софрон
Когда я начал перечитывать свои записки, сделанные в ночлежке, где обитал Софрон Змейнов, то ужаснулся. Писал, кое-как умостив блокнот на коленке, не замечая, когда ломался карандаш, писал почти вслепую, стремясь как можно более точно зафиксировать неудобьсказуемую, неудобьчитаемую речь Софрона… Разумеется, у любого читателя от его рассказа встали бы волосы дыбом. Мне пришлось взять на себя редакторский труд и обработать повествование. Зачастую это означало – поправить, очистить от забубенного мата, который срывался с уст спившегося Софрона так же легко, как божба. Но порой это означало – выхолостить, ибо мне не всегда удавалось сохранить своеобразие его живой речи. Потом, прочитав свою работу, я не всегда оставался доволен, поскольку слишком сильно было здесь литературное влияние моей образованности и начитанности, мне не всегда удавалось сберечь перлы словесности, образной речи приамурцев, которыми так блистал Софрон. Именно поэтому я веду повествование не от первого, а от третьего лица. Кое-что изложил очень вольно, кое-что приписал от себя: особенно если речь шла о размышлениях Максима. Он, странный человек, казался мне чем-то очень близок, ведь был не простолюдином, а человеком моего круга… может быть, мы могли бы с ним даже сдружиться, если бы он не пал от руки разъяренного Софрона. Наверное, останься Максим жив, он сам мог бы написать историю своего фантастического бегства с каторги и сделал бы это куда лучше меня… однако мстительность Софрона не оставила ему такой возможности, и история его жизни и смерти попала в мои не слишком умелые и, возможно, не слишком-то деликатные руки. Но что сделано, то сделано – и теперь я смогу предложить вниманию любого заинтересованного человека историю, вполне достойную пера Фенимора Купера и еще более романтического Майн Рида, но ставшую предметом моей обработки и… ставшую для меня тем путеводным клубком, который, очень может статься, приведет меня и любого другого, кто ее прочтет, к гибели.
Итак, вот то, что поведал мне Софрон Прокофьев по прозвищу Змейнов.
«Софрон часто подсматривал, как они разбирают золото. Вокруг отвалов стояла охрана, но ему все это было нипочем. Стражники стерегли тайгу – они не глядели на лотки, на руки старателей, старательно осматривавших каждый осколок кремня, а зачем-то глазели на вершины деревьев, как если бы хунхузы или русские разбойники обратились птицами небесными и намеревались налететь на прииск, аки черны вороны на добычу… Но никто и головы не поворачивал в сторону небольшого холма, поросшего шиповником.
А в том холме с противоположной, таежной, стороны имелся подземный ход – давний, невесть кем и когда прорытый. Может, маньчжурами – только не теми, что приходили раньше к нашему поселку с другой стороны Амура и кричали на разные голоса, предлагая муку, буду[1 - Китайское название пшена. Здесь и далее примечания автора.] и кирпичный чай[2 - То есть чай, сформованный в «кирпичики», «цибики».] в обмен на «селебеленый денга, а медный тоже белем», что означало: им нужны серебряные деньги, но они согласны и на медные. Софрон всегда удивлялся, отчего маньчжуры столь дивно любят пятаки, отчего держать в руках медную монету для них такая великая радость. К серебру относились с превеликой почтительностью, а бумажных денег не брали – не понимали той силы, какая в них заключалась. Гольды[3 - В старину гольдами называли нанайцев, гиляками – нивхов.], напротив, пятиалтынных боялись: «Покажи, сколько их приведется на чальковой!» – просили растерянно. Для них главной русской деньгой был чолковой, целковый, но сосчитать самостоятельно, сколько в него входит «селебела» или меди, гольды были не в силах, оттого их порою безбожно обдуривали переселенцы. Маньчжуров небось не обдуришь!
Маньчжуры теперь ушли от русского берега, вместо них кирпичный чай привозят русские скороспелые купцы и деньги за все дерут нестерпимые: чай по два рубля за кирпич покупали! А сельчанам без него, как без рук: и привыкли, и сытный он, особенно с молоком, по-гурански[4 - Гураны – дикие сибирские козлы; кроме того, так в Забайкалье и на Амуре насмешливо называют полутуземцев, помесь от русских казаков и местных жителей.]. Конечно, совсем уж как гураны, с маслом и солью, русские чай не пьют, гребуют, как здесь говорят, то есть брезгуют, а все ж чаем живут так же, как и хлебушком. Да, совсем другая жизнь была, когда его задешево маньчжуры привозили…
Вообще деньги они уже позднее брать стали, когда пообзавелись русским барахлишком, а поначалу отдавали чай и буду за сущую мелочь: старый, чуть годный полушубок, платок рваный, всякую негодную лопатинку брали – и не обижались сами, не обижали и тех, с кем совершали мену. А потом маньчжуры все ж обиделись, да накрепко.
У них на утесе, называемом Сахалян-Ула, стояла ропать – или кумирня, молельный их дом. Приносили они там жертвы камням, а позади была как бы моленная – дощатый балаган, ничего особенного. Русское начальство пожелало поставить тут крест – как знак, что здесь, в глубине от берега, военный пост стоит. Ну а кресту никак не ужиться с какой-то шаманской молельней – и сломали ее. Маньчжуры, как про то узнали, пришли зимой и начали ее снова строить. Тогда от станции назначено было двадцать человек: и казаков, и солдат-«сынков»[5 - «Сынками» называли солдат, определенных на кратковременный или длительный постой по разнарядке в избы к казакам или крестьянам.], чтобы разломать, сжечь, строиться не дать. Маньчжуры свою кумирню опять стали ладить, да тож дощатую – ее легко было вдругорядь сломать. Ну что ж, после того маньчжуры отступились: не только бросили строить, но и вовсе от берега ушли. Вместо них зачастили русские купцы. Ну и гольды со всей рыбой, икрой. Гольды – и вместе с ними Тати…
Стоило Софрону подумать про Тати, так его словно кипятком ошпарило. «Что ж я тут попусту сижу, мечтаю, время трачу? – подумал испуганно. – Она мне что велела сделать: Максима непременно увидать и знак ему подать, а я… а я словно старик, который одними воспоминаниями живет. Так меня Тати называет, когда сердится. А что, я и вправду люблю вспоминать. Светлые памятки – милое дело, великая радость! Но Тати, стоит ей услышать от меня: «А помнишь, как мы с тобой встретились?» – прямо из себя выходит. «Памятками тот живет, у кого настоящего нет, – злится она, – у кого одно прошлое осталось. А у нас с тобой и настоящее есть, и будущее. А ты невесть о чем думаешь, словно жертвы прошлому приносишь. Настоящее обидится, будущее рассердится – прочь уйдут, останешься неудачником, вот и состаришься прежде времени, словно обезножевший старик!»
Так говорит Тати, когда сердится, а Софрону слышится в этих ее словах: «Уйду от тебя… к другому уйду…»
Даже думать об таком Софрону нестерпимо – до сердечной боли, до смертной муки. Удача его – Тати. Что ему удача без Тати?! Покинет она Софрона – ему и стариком становиться без надобности, просто так вот сразу ложись да и помирай.
Значит, надо с мыслями собраться, велел он себе. Значит, нельзя растекаться по сторонам мыслями. Вот о чем он думал только что? О том, что подземный ход, через который он пробирается к прииску, прорыли не те маньчжуры, которые возили русским переселенцам чай и строили дощатую кумирню, а их воинственные предки, некогда державшие в страхе все окрестные племена – и смирных гольдов, и задиристых, драчливых гиляков. А заодно они цапались с первыми поселившимися в тех краях русскими – разбойными землепроходцами.
Никому не известно, для чего они соорудили ход, почему укрепили его лиственницей. Проходя им, Софрон касался плечами столбов, которые поддерживают свод, и не боялся, что он обрушится, ведь лиственница – вечное дерево. Для всего годное, только не для колодцев. Отец рассказывал: когда переселенцы только пришли на Амур, кто-то взял да и срубил лиственничный колодец. Вода в нем была дивно чиста, но на вкус невыносима: слишком смолиста, горька. Колодец до сих пор стоит на окраине станицы, но воду из него даже скотина не пьет, и для полива ее тоже не берут. Но лиственничный сруб не скоро обветшает.
Эх, опять мысли Софрона в сторону вильнули… А ведь Тати велела найти Максима.
Ну, это нетрудно – найти его. Он не потеряется и среди сотни других, не то что среди десятка. Высокий, приметный, с умным, насмешливым лицом, даром что бородой зарос, как все, что одет в такие же лохмотья, как остальные, ходит, подобно им, росомахою[6 - То есть одежда не застегнута, нараспашку.], – все же за версту его выделишь! В этой партии, которая золото роет на Кремневом ручье, он один такой – не просто с умом, но и с господским воспитанием, с настоящим образованием. Прочие ворюги да убийцы – голь перекатная с бору по сосенке. Максим почище других. Тяжко ему среди них. Опасное место Кремневый прииск, да и все приамурские места – не лучше. Потому что доброго человека сюда не пришлют. Хотя и мирным переселенцам тоже палец в рот не клади. Где села покрупней, где военные посты вроде Хабаровки, где солдат много, чтобы народишко в острастке держать, – там еще туда-сюда, в страхе живут люди, остепененно, а тут, в отдаленной местности…
Ладно, если все так пойдет, как задумал Максим, как наколдовала Тати, глядишь, все и обойдется, в другие места перебраться удастся, другой жизнью пожить – вольной, привольной, богатой, светлой и чистой… Размечтался Софрон, да тут же и спохватился: опять он подумал этим словом – наколдовала. Хорошо, что Тати не слышит! Она сердится, не велит так говорить. Надо говорить – нашаманила. Тати ведь из рода шаманов, из рода Актанка. Это род тигров, все женщины у них – особые, вещие. Мужчины почитай все в шаманы идут, а женщины вещуют и им помогают. Все здесь по воле предка-тигра делается. Мать Тати была их шаманским сообществом отвергнута, когда переночевала с каким-то захожим маньчжуром, но Тати переняла ее умения. Понятное дело, раз она от маньчжура зачата, никто, кроме Софрона, в ее вещие умения не верит, думают, она лишь на то годится, чтобы самые простые женские дела делать: детей рожать да юколу вялить…
Насмотрелся Софрон на жизнь гольдов. Ведь русские переселенцы устроились близ их стойбища, когда искали место для того, чтобы обосноваться наконец на этом красивом, высоком берегу. Кругом тайга-глухомань, а тут обжито. Хоть и вовсе чужой народ, а все же люди, значит, в соседстве с ними будет веселей.