Матушка и брат Анастасии враз громко, обиженно ахнули:
– Вы же сами сказали, сударыня Анна Михайловна, чтоб девка шла немедля, в чем есть, красоты не наводя. Время уж позднее, ко сну готовились…
– Ну, виноваты, не предуведомили хозяев! – резко повернулась к ним Анна Глинская. – Обеспокоили вас чрезмерно? Не ко двору слуги царские? Так мы ведь можем и восвояси убраться! Как скажете!
– Да погоди, милая княгиня, – примирительно прогудел Курлятев-Оболенский. – Чего разошлась, словно буря-непогода? А ты, доченька, перестань дичиться, ручку-то опусти, позволь нам поглядеть на красоту несказанную.
Анастасия осмелилась выглянуть из-за пышных кисейных сборок рукава. Взгляды собравшихся так и прилипли к ее лицу.
Анастасии часто говорили, что она – красавица. Однако сейчас ей чудилось, будто и тонкие, легкие русые волосы, и ровные полукружья бровей, и малиновые свежие губы, и ярко-синие большие глаза, заблестевшие от внезапно подступивших слез, и длинные золотистые ресницы ее – товар второсортный, бросовый, который и хаять вроде бы неловко, но и слова доброго жаль.
Ну чего они все молчат?! Отчего-то помнилось Насте, что внимательнее всего рассматривает ее неприметный черный монашек.
– Хороша девка! – наконец воскликнул Курлятев-Оболенский. – За себя бы взял с удовольствием, да куда при живой-то жене! Так я и скажу царю, ну а что добавят прочие – им самим решать.
Анна Глинская и бровью не повела, и словца не обронила. Чернокудрый улыбнулся, но взгляд его вновь воровато шмыгнул к Магдалене. Монашек еще раз ожег Анастасию глазами и, не прощаясь, двинулся к выходу. За ним потянулись остальные.
Анастасия со всех ног бросилась вверх по лестнице, в светелку. Затворилась, пала под образа:
– Матушка Пресвятая Богородица! Что это было? Что теперь будет?!
И немалое прошло время, прежде чем она сообразила, что в светелке одна: Магдалена не поднялась за ней.
В это самое время гости Захарьиных рассаживались по возкам.
Алексею Адашеву и монаху подвели коней. Черноризец, подобрав полы, взлетел в седло с лихостью, отнюдь не свойственной его чину, однако Адашев медлил, косился на приоткрытые захарьинские ворота, на высокое крыльцо, где еще топтались почтительные хозяева. В стороне зябла, обхватив себя за плечи, тоненькая девичья фигурка…
– Дальше к кому? – спросила Анна Глинская, забираясь в возок.
Ответил ей почему-то монах:
– Возвращаемся. Хватит с меня!
Курлятев-Оболенский воззрился изумленно. Анна Михайловна высунулась из возка:
– Как так? Иванушка, дитя мое, что ты говоришь?
– Что слышали, – невозмутимо отозвался «монах», стряхивая с головы капюшон и нахлобучивая шапку, поданную стремянным. – Видали мы многих, но увидели ль лучшую, чем Захарьина дочь?
Дмитрий Иванович хлопнул в ладоши:
– Правда твоя, государь! Правда истинная!
– Помилосердствуй, – воскликнула Глинская. – А смотрины? Что же, отменять их? Как можно нарушать старые обычаи? Негоже, негоже! Девицы приехали со всей родней…
– Как приехали, так и уедут, – перебил «монах». – Пустое все это, нечего время зря терять. Невесту я себе выбрал, все вы ее только что видели. И это мое вам последнее царское слово!
Анна Михайловна фыркнула, но, хоть и не сказала ничего, ее внук отлично умел понимать невысказанное. Свесился с седла, сверкнул глазами:
– Шестнадцатого января венчаюсь на царство, третьего февраля – венчаюсь с Анастасией! Все меня слышали? А коли так – к чему воздухи сотрясать словесами?
Огрел коня витою плетью по крупу:
– Пошел, ретивый!
Следом за его конем потащился возок. Адашев отстал, но великий князь Иван Васильевич сего не заметил: перед ним сияли очи Анастасии.
* * *
Покойный Роман Юрьевич Захарьин-Кошкин, отец Анастасии, был гордец, каких мало. Он исчислял свой род от некоего Андрея Кобылы и называл его выходцем из Пруссии. Шуток на эту тему не принимал никаких. Однажды кто-то из знатоков старинного родословия обмолвился: не видано и не слыхано о пруссаках по имени Кобыла, скорее всего, тот самый предок был из Новгорода выходец, с прусского конца! За это Захарьин-Кошкин насмешника чуть с потрохами не съел и навеки с ним рассорился. И уж он-то, Роман Юрьевич, считал бы вполне заслуженным и само собой разумеющимся, что именно его дочь была избрана в жены русскому государю, который отныне звался не великим князем, а царем Всея Руси.
– Днесь таинством церкви соединены вы навеки, да вместе поклоняетесь Всевышнему и живете в добродетели; а добродетель ваша есть правда и милость. Государь! Люби и чти супругу, а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест – глава церкви, так муж – глава жены. Исполняя усердно все заповеди божественные, узрите благо и мир!..
После венчания Анастасию вывели в трапезную и сняли девичий убор: покрывало и венок. Она испуганно моргала: родственницы царя, убиравшие невесту, Анна Глинская и Ефросинья Старицкая, обе с поджатыми губами, смотрели недобро. Анастасия никак не могла понять: она им столь сильно не по нраву либо княгини никак не могут справиться с ненавистью друг к дружке. Во всяком случае, омоченными в меду гребнями они немилосердно рвали распущенные волосы невесты, подобно тому как нерадивые пряхи рвут драгоценную золотую нить. Анастасия едва сдерживала слезы, понимая, что стоит уронить лишь одну – и уже не остановишься, так и будешь голосить, словно крестьянская девка, которую силком отдают в другое село, за немилого, за постылого. И хотя от невесты люди вроде бы ничего другого не ждут, кроме как слез, непонятная гордыня не позволяла разрюмиться на глазах двух недобрых свах. Поэтому Анастасия молча, с высокомерным даже выражением на лице, терпела, пока ей заплели две бабьи косы, уложили вокруг головы, потом надели новый убор и подвели к новобрачному.
Проходя мимо дружки, князя Андрея Михайловича Курбского, Настя вдруг ощутила такой жар ненависти, исходящий от него, что даже покачнулась. Да что она дурного сделала Андрею Михайловичу? Конечно, он хотел заслать к ней сватов, но ведь не Анастасия выбрала в мужья другого – слыханное ли дело, чтоб девица сама мужа выбирала?! – а судьба.
Но, впрочем, не о Курбском надо было ей думать, а о том, что в летнем дворцовом покое, устланном коврами, затянутом камкою, на тридевяти снопах, ждет Анастасию брачное ложе. И вот она уже сидит на этом ложе, раздетая до рубашки… все дружки и гости вышли… Государь, супруг молодой, стоял напротив, тоже в одной рубахе, – пугающе высокий и худой, задумчиво пощипывая едва-едва закурчавившийся ус. Анастасия невольно потянула к подбородку одеяло, но он нахмурился – и руки ее упали.
Сел рядом на постель, провел рукой по лицу девушки, по дрожащим губам. Анастасия поспешно чмокнула его худые, унизанные перстнями пальцы – и тотчас застыдилась. Он слабо улыбнулся:
– Совсем позабыл спросить – люб ли я тебе?
Анастасия так и вытаращилась, не находя слов от изумления, и вдруг ощутила, как слезы подкатывают к глазам. Она боялась – до судорог боялась! – именно первых его слов. Боялась, что накричит или вдруг начнет хаять ее красоту. Мол, девка в уборе и без оного – это две разные девки! А то молча навалится, начнет шарить руками по телу. А он…
С трудом разомкнула пересохшие губы:
– Люб, государь… господин мой. Люб!
И сразу подумала: надо было назвать его по имени, хотя бы по имени-отчеству, но… язык не поворачивался.
Он вздохнул – с явным облегчением. Опять погладил по щеке, скользнул щекочуще по шее – и потянул с плеч скользкую шелковую сорочку. Руки Анастасии снова против воли вцепились в одеяло.
– Боишься меня?
– Боюсь.
– А сладко ли тебе меня бояться?
Она заморгала, думая, что ослышалась, но на всякий случай выдохнула:
– Да…
Его глаза блеснули:
– Сейчас еще слаще будет!
Он рывком перевернул Анастасию на живот и задрал рубаху до самой головы. От неожиданности девушка даже не противилась, но вдруг спину ее ожгло болью. Взвизгнула – и умолкла, словно подавившись. Да он бьет ее! Бьет плетью, которую только что, глумливо ухмыляясь, вручил ему второй дружка, Адашев! За что же так-то?!