– Тебе мало, за что прощения просить?! Небо принадлежит Богу, а земля – дьяволу. Ты же из земли взята. Помни об этом, убийца! Спасена, да не прощена – вот о чем помни!
Алена опустила глаза.
Спасена, да не прощена… Она никогда не забывала об этом. Только прощать ее было не за что. Не за что! Ведь там, в пыточной, она оговорила себя, пожалев Фролку!
А был ли он достоин ее жалости, он, исполнявший страшные приказы Алениного мужа?
В первую брачную ночь Никодим, отчаявшись пробудить к жизни свое бессильное естество, жестоко избил Алену, а потом кликнул вернейшего прислужника, управителя Фрола, и приказал ему тут же, на широкой и пышной супружеской постели, «распечатать эту дрянную закупорку».
Фролка в первую минуту не поверил ушам, а потом не поверил своей удаче. Он давненько уже поглядывал на Алену с тайным вожделением и втихомолку завидовал хозяину, заполучившему не только имущество дочиста разоренного им простака Светешникова, но и его дочь-красавицу, – и вот теперь она, беспомощная, в полной его власти! Фролка исполнил требование хозяина, однако тот остался не просто недоволен, но взбешен:
– Кровя-то где?
Никодим таращился на смятые простыни, ища – и не находя на них следа растоптанного девичества.
– Порченую подсунули! – ткнул он кулаком в мягкий женский живот. – Гулящая, баба богомерзкая! Кто ж тебя распочинал? А ну, говори!
Всю ночь по дому разносились женские стенания и отборная мужская брань. На другую ночь у Никодима Мефодьича с молодой женкой дело вновь не слаживалось – до тех пор, пока он не позвал ключника и не натешился созерцанием того, как сей молодой услужливый кобель отрабатывает службу. Так оно и повелось, и велось все три недели Алениной замужней жизни. И каждый день она была жестоко бита!
Соседи, слыша ее крики, думали, что Никодим один раз уже овдовел – не миновать и в другой раз ему вдоветь!
Фролка поначалу только и старался, что плоть свою ублажать да хозяйскую лютость тешить, но напоследок раз или два попытался неприметно для Никодима приласкать свою жертву: погладил ее по голове, а потом даже легонько мазнул губами по щеке. Он стал жалеть Алену. С чего иначе как-то раз предложил хозяину дать ей водки, прежде чем он, Фролка, примется исполнять еженощную свою «работу»? И еще пробормотал Алене на ухо:
– Выпей, не мучь себя! Страшно видится, а выпьется – слюбится.
Да, Фрол иногда проникался к Алене сочувствием. И Ульяна знала об этом, знала наверняка! Или почуяла что-то, углядела своим острым, черным, ведьминым взором? Фрол сам себя выдал. Когда, увидев мертвого брата и завопив:
– Убивица! Душегубица! Извела-таки его! Извела! – она вцепилась Алене в волосы, Фрол оттащил сестру хозяина и хоть не сказал ничего – не успел! – проницательной Ульяне не стоило труда догадаться и о том, что было, и о том, чего не было, не замедлив закричать:
– Караул! Убивают!
Глава вторая
Старинные дела
Алена, конечно, не успела в срок наполнить бочку, и все вышло именно так, как грозилась сестра Еротиада: пришлось смиренно склоняться перед каждой сестрой, винясь, что обед запаздывает по ее, Алениному, своеволию и дьявольскому наущению. Сестры глядели хмуро, поджимали губы – в точности как Еротиада! В обители ходили слухи, что именно она будет назначена на пост игуменьи, а потому, зная склочную, мстительную натуру трапезницы, уже сейчас с ней опасались портить отношения.
Еротиада не сомневается, что никто, кроме нее, не достоин нового назначения. Среди других монашек, служивших Господу с большим или меньшим прилежанием, она выделялась своей истовостью. Высокая, худая, с блестящими глазами, она наводила невольный страх на всех, кто с ней встречался, а уж норовом была… Такая игуменья – похлеще адовых мук!
Эти мысли не шли из Алениной головы весь день, и уже на закате, когда она наконец рухнула без сил на свой топчан в каморке близ трапезной, продолжали терзать ее.
Она всегда боялась монашества – тем страхом, который испытывает свет перед тенью, а всякая земная, исполненная жизни женщина – перед добровольным отречением от всех плотских радостей. Конечно, Алена их мало видела в мирской жизни, этих самых плотских радостей, но все-таки был единый разочек… был!..
Будь жива матушка Мария, Алена безропотно согласилась бы на постриг. Ведь только при этом условии была она отдана князем-кесарем Ромодановским из своей могилы на воскресение. А нет пострижения – стало быть, Алена по-прежнему разбойница, лиходейка, государева преступница…
А впрочем, она не сомневается: даже если с охотой пойдет на постриг, клеймо убийцы вечно будет рдеть на ее челе, лишь слегка прикрытое клобуком. Как бы ее ни окрестили в новой жизни, какой-нибудь там Сосипатрой, для всех она останется грешницей, которую Господь простил в своей неизреченной милости… Но ведь она не виновна!
Уж кому-кому, а Богу ведомо, что Алена невинна, что не убивала она мучителя своего! А вот кто его воистину убил – сие один Бог знает да его святые. Кому внушил Никодим столько ненависти, чтоб смог тот человек невидимкою пробраться в дом и влить злое зелье не в общий горшок со щами, перетравив таким образом всех домашних подряд, а в особую бутылочку с заморским сладким вином, из коей Никодим всегда выкушивал чарочку после обеда и берег ту бутылочку в особом сундуке, под ключом? Кто мог знать об этом, кроме его жены, управляющего или сестры? Ну, додуматься, будто Ульянища, живущая только братниной защитой и щедростью, вдруг поднимет на него руку – нет, это чепуха. Алена этого не делала. Неужто Фролка?! Как узнать? И пытаться ли узнавать? Может быть, смириться? Принять участь свою с благодарностью? Склонить голову под монашеский черный плат – и постепенно, с течением лет, изгладятся мучительные воспоминания о побоях, насилии, горящем Фролке, тисках земляных, которые впивались в тело все крепче и крепче?..
О Господи, дай знать, что делать?!
А ведь как подумаешь, ничего она никогда сама не решала. Всегда как бы подталкивало ее что-то согласиться, подчиниться, смириться. Так же и замуж вышла.
Надея Светешников и его дочь Алена были с Никодимом Мефодьичем Журавлевым соседями. Алена его с детства знала, и всегда был он мрачен, неприветлив. А когда его жена померла после выкидыша, так и вовсе помрачнел. Впрочем, Светешниковы и Журавлев виделись нечасто: поначалу Никодим Мефодьич пушниной промышлял и уезжал в леса товар брать. А на лето уезжали Светешниковы: Надея был водочных и настойных дел мастером, государевым помясом, и служил в Аптекарском приказе. Помясы – это травознаи, которые помогали московским и походным ратным лекарям. Всем государевым помясам жить предписано было только в Москве, а в другие места ездить по нарядам Аптекарского приказа. Так и Светешниковы езживали. Набирали помощников из местных людей по лесам и полям ходить, травы, корни, цветы брать. Потом на подводах отвозили все, что собрано, в Москву, а сборщикам платили.
У батюшки всегда были при себе немалые казенные деньги. С них-то и пошли все беды Светешниковых.
Случилось это в Москве. Шел Надея из приказа домой поздним вечером – напали лихие люди, ограбили. А ему через день отъезжать на Нижегородчину, травы собирать. Алена умоляла отца пойти повиниться, но он ни в какую. Пошел к соседу – к тому времени Никодим Мефодьич изрядно разбогател, бросил пушной промысел и начал потихоньку давать деньги в рост. Сговорились они, что по осени Надея долг вернет. Ему ведь по осени давали расчеты.
Но летом дела у Светешниковых совсем худо пошли. После Иванова дня (при воспоминании об этом дне, вернее, ночи, у Алены всегда перехватывало дыхание!) пошли дожди, сырье стало гнить. Многое из того, что в Москву привезли, было признано негодным. Ну, со сборщиками-то Надея расплатился. А в приказе сочли, что траты сырьем не покрываются, не говоря уже о том, чтоб о жалованье мечтать. Словом, вместо того, чтоб долги Никодиму отдавать, Светешников принужден был еще у него денег просить, чтобы в приказе недостачу выплатить.
Никодим дал денег, согласился ждать до новой осени… однако среди зимы вдруг начал долг требовать! Будто бы он тоже кому-то должен был… Завязались суд да дело – и вывели-таки Надею на правеж как несостоятельного должника.
Ему должны были давать палкою ежедневно по три удара по ногам в течение полумесяца; долг составлял пятьдесят рублей. За сто – били бы целый месяц. За двадцать пять – неделю. За сей срок по закону всякому должнику предстояло рассчитаться с заимодавцем. Если этого не происходило, продавали все его имущество, а вырученными деньгами удовлетворяли заимодавца. Наконец, если и этого будет недостаточно для покрытия долгов, то самого должника с женою и детьми следовало отдать заимодавцу в услужение, причем службу эту оценивали только по пяти рублей в год за мужчину и половину этого – за женщину.
Алене не дано было узнать, как все свершилось бы, происходи оно в точности по законному раскладу. Но отец ее, высокий, ладный, красивый Надея Светешников, за эту зиму от терзаний душевных преждевременно состарившийся, после одного-единственного удара по ногам пронзительно вскрикнул, схватился за сердце – да повалился замертво, и Алена, прорвавшись сквозь стражу и подбежав к недвижимому отцу, с ужасом смотрела, как багровеет, а потом чернеет его лицо.
Боли позорной не снес ли Надея, или в его перетруженных неустанными долголетними хождениями по лесам и полям ногах вдруг сорвался с места сгусток крови и закупорил жизнетворные токи? Сие осталось неведомым. Теперь он был свободен от всех своих земных долгов, и Алена осталась перед их лицом одна.
Конечно, домишко их со всем скарбом перешел во владение Никодима Мефодьича. Алена была так напугана внезапно свалившимся на нее одиночеством, так ошарашена бездомностью, что почти с благодарностью приняла участь свою: служила в доме заимодавца, отрабатывая непокрытый долг. Спустя месяц черной изнуряющей работы Никодим к ней посватался. Алена отвергла его не столько с отвращением, сколько с изумлением: тридцатилетняя разница в возрасте казалась ей не только чудовищной, но и позорною.
И тогда Никодим показал ей расписку. Алена едва узнала руку отца в корявых, скачущих строчках:
«А буде я, Надея Светешников, на тот срок денег не выплачу, ему, Никодиму Журавлеву, той моей дочерью Аленою владеть и на сторону продать и заложить…»
Как, какими посулами или угрозами вырвал Никодим у Светешникова сию кабальную запись, Алене было неведомо. Она знала одно: отец и ее сделал закладом! Кажется, это открытие подействовало на девушку даже пуще его смерти. Почти лишившись способности здраво соображать, Алена более не перечила властному соседу, хотя и по сию пору не понимала, зачем понадобилась свадьба: девка могла принадлежать ему и блудно. Конечно, Никодим мечтал о сыне, однако чем прельстила его Алена? Сей вопрос более всего занозил и раздражал Ульянищу. То-то она и мстила как могла ненавистной жене братовой…
Алена так и не сомкнула глаз до рассвета. Что делать, что делать – только о том и думала! Пугающие мысли о будущем мешались с тяжкими воспоминаниями, и она изошла бы горькими слезами, когда с тех воспоминаний не пробилось одно – то самое, от которой у нее всегда перехватывало дыхание.
Глава третья
Иванова ночь
…Накануне, на Аграфену-Купальницу[12 - Аграфена-Купальница и Иван Купала – два народных праздника, следующих один за другим: 23, 24 июня по старому стилю и 6, 7 июля по новому.], Алена вволю напарилась с хозяйскими дочками в бане. Они тогда с отцом стояли постоем в Любавине, небольшой деревне близ Нижнего Новгорода. Потом Алена с девками полезли на крышу бани: веники кидать. Старинное гадание, очень в него жительницы Любавина верили!
Девки, затаив дыхание, глядели, куда упадут вершинами: к селу или к погосту. Упадет к погосту – непременно же на этот год помрешь, ну а к селу – жива останешься. Ничей веник, слава Богу, не указал на скорое прекращение жизни, да еще и другим девки были озабочены: куда веник комлем упадет. Ведь в ту сторону замуж идти!
Веник Матрешки указал на поповский дом, и она не смогла скрыть своей радости. Так же возликовала Антонина, чей веник указал на избу старосты. Алена вспомнила румяного, улыбчивого поповича, потом весельчака, певуна старостина сына – и порадовалась за подружек. Свой веник она бросать не хотела – знала, что в этой деревне, даром что зовется она Любавино, судьбы ее нет, – но девки пристали как банный лист. Покорившись, Алена кинула не глядя – и через мгновение раздался дружный хохот сестер: веник комлем точнехонько указывал на лес.
– Ну, знать, вековухой мне по лесам бродить, травы брать, – усмехнулась Алена, другой участи себе никогда и не желавшая, однако девки веселья ее не разделили.
– Не ходила б ты нынче в лес, Аленушка, а? – робко попросила беленькая, ласковая Матрешка. – Не ровен час, леший…
– Лешие в такие ночи сами стерегутся. – уверенно возразила Алена. – Завидят, как лихие мужики и бабы в глухую полночь снимают с себя рубахи и до утренней зари роют коренья или ищут в заветных местах клады, – и со страху забиваются в свои берлоги, ждут, пока Аграфена да Иван минуют, а люди в разум войдут.
– Опасно шутишь, девонька, – сердито сверкнула на нее зелеными глазами Антонина. – Знаешь, что было с Парашей, одной нашей деревенской девкой? Она собиралась пойти по малину; мать не велела, иди, мол, белье катать, – но она все ж пошла. Мать осердилась и крикнула ей вслед: «Понеси тя леший!» И в лесу он-то, названный, к ней приладился… То есть она, конечно, не знала, что это леший: он ведь принял облик ее родного дядюшки. «Пошли, говорит, скорее, выведу тебя на таковое место ягодное, что все подружки обомрут от зависти, когда воротишься». И пошел со всех ног. Параня наша едва за ним поспевала. Сперва, как она потом сказывала, себя бранила: почто всего один туесок взяла, да не великий. А потом глядь – отстает от дяденьки, ну и дай Бог ноги догонять. А он до того идет ходко да шибко, что нипочем не настигнуть. И, словно нарочно, все по яминам да по бурелому норовит.
«Дожидайся!» – просит Параня, а он все одно: «Иди скорее!»