За несколько лет до описываемых событий
– Уродина... какая же она уродина! – раздался шепоток, напоенный такой злостью и ненавистью, что императрица Екатерина Алексеевна едва удержалась, чтобы не обернуться и не посмотреть, кто это там шипит по-змеиному. Сие неосторожное движение монаршей головы, сделанное в соборе во время венчания царевича Александра, привлекло бы всеобщее внимание. Поэтому императрица лишь чуть-чуть повернула голову, скосила глаза – и поймала испуганный взгляд невестки.
Великая княгиня Марья Федоровна растерянно хлопнула ресницами, лицо у нее было испуганное. Невестка поняла, что императрица услышала шепот, но еще не была уверена, узнала ли та голос своей внучки, а ее, великой княгини, дочери Екатерины, названной так по воле самой императрицы и в ее честь.
«А то как же, – про себя усмехнулась императрица. – Разумеется, узнала!»
И, добавим, не только узнала, но и поняла причину лютой ненависти, в сем детском голоске прозвучавшей.
«Сколько сейчас Катрин? – размышляла ее венценосная тезка. – Пять лет? Рано начинает...»
В самом деле, рано. И объект для ненависти выбрала, скажем прямо, очень неподходящий. Та, которую она честит уродиной, – принцесса Луиза-Августа Баденская, нареченная в православии Елизаветой Алексеевной и ставшая ныне женой старшего царевича, Александра Павловича, – хороша даже не человеческой, воистину ангельской красотой. С этим согласны все единодушно: и те, кто браком Александра доволен, и те, кто считает, что ему еще рано жениться. Одна малышка Катрин не может простить приезжей красавице, что та отнимает у нее любимого брата. Мала да шустра не по летам. Императрица всегда говорила, что с ней надобно ухо востро держать. Пока что Катрин еще не вышла из детской, ее не начала муштровать бесценная баронесса Шарлотта Карловна Ливен, чьи наставления сопровождали всех детей наследника Павла Петровича чуть не с колыбели. А пора, пора уже начинать – девчонка ничуть не похожа на своих податливых, мягких сестричек. Гораздо больше она напоминает второго внука императрицы, великого князя Константина. Вот разве что он с младенчества был собой нехорош, а Катрин – прелестный чертенок.
Вот именно! Она – чертенок, Елизавета – ангел... Не приведи бог им столкнуться на узкой дорожке, потому что, увы, мягкость и доброта ангела будут ему плохой защитой от воинственного, дерзкого чертенка.
«Ладно, как-нибудь обойдется, – с надеждой вздохнула императрица, следя за обрядом венчания. – Александр сам виноват: избаловал хорошенькую девочку, явно выделяя ее среди других сестер, вот паршивка и возомнила, что ей все дозволено. Теперь у него, у человека женатого, будет куда-а меньше времени таскать на руках сестрицу. Пусть лучше свою Елизавету носит, вон у нее какие крошечные ножки, небось быстро устают. А Катрин крепка, словно не императорское, а крестьянское дитя, и точно так же бойка на язык. Пожалуй, надо разрешить баронессе Ливен применить и розги в крайнем случае...»
Вот только императрица не очень верила в то, что розги помогут. Ведь Катрин такая своевольница с рождения, вернее, была такой еще до своего появления на свет. Ни одного из детей (четырех сыновей и шести дочерей) Марья Федоровна не вынашивала столь трудно и мучительно, как эту девчонку. Великую княгиню мучила страшная тошнота все девять месяцев, что изумляло даже видавших виды повитух. Известно ведь, что после первых трех месяцев беременных женщин не тошнит. Лекарь-акушер бодрился, но Екатерина прекрасно знала, как он боится предстоящих родов. И решила на всякий случай сама присматривать за их течением.
Правильно сделала! Иначе этим страхом да чрезмерной почтительностью ее невестку-страдалицу вовсе уморили бы до смерти собравшиеся вокруг ложа роженицы медицинские светила да повитухи. Только и знали, что кланялись да бормотали:
– Осмелимся спросить, как себя чувствует ваше императорское высочество? А не соблаговолите ли потужиться, ваше императорское высочество?
Между тем оное высочество уже готовилось испустить дух, вот до чего дошло дело, и кабы не решительность императрицы...
С чувством исполненного долга Екатерина писала вечером того же дня, 19 мая 1788 года, милому другу Потемкину-Таврическому:
«Жизнь матери была два с половиной часа в немалой опасности от единого ласкательства и трусости окружающих ее врачей; и, видя сие, ко времени кстати удалось мне дать добрый совет, чем дело благополучно и кончилось».
Маленькая принцесса появилась на свет в результате кесарева сечения – «вылупилась», как выражалась императрица. Поскольку, едва разродившись, Марья Федоровна залилась слезами (она ждала сына, а тут снова девочка), императрица взяла малышку под свое покровительство и велела наречь ее Екатериною – в собственную честь. Да еще и присовокупила:
– Что проку в мальчишках? Они лишь на то и годятся, чтобы делать детей своим женам. Мужской пол – это не условие ума и удачливости. Посмотри на меня – я женщина, но император в России не какой-то там мужчина, а я, именно я! Екатерина частенько называла себя императором, а не императрицей. Ну а «какой-то там мужчина» – это, понятное дело, ее сын Павел, которого она на дух не выносила. – Наша маленькая Катрин в свое время тоже взойдет на трон, и еще не известно, кто будет властвовать, она или ее супруг!
Говоря так, Екатерина Алексеевна имела в виду, что всякая особа из российского царского дома непременно выйдет замуж за какого-нибудь короля или принца, однако, чуть только Катрин подросла и начала понимать частенько повторяемые ей бабушкины слова, она принялась придавать им совершенно другое значение.
Она видела себя не на каком-нибудь вообще троне, а именно на русском!
Разумеется, об этих детских бреднях никто поначалу не подозревал. Императрица считала внучку совершенным увальнем, несколько даже разочаровалась в ней и описывала ее барону Гримму, своему постоянному корреспонденту, с ноткой пренебрежения: «О ней еще нечего сказать, она слишком мала и далеко не то, что были братья и сестры в ее лета. Она толста, бела, глазки у нее хорошенькие, и сидит она целый день в углу со своими игрушками, болтает без умолку, но не говорит ничего, что было бы достойно внимания».
Однако именно замкнутостью и тихостью нрава и понравилась двухлетняя сестричка Александру, который оказался старше ее на десять с половиной лет. Он был склонен к задумчивости, тишине и созерцательности; чрезмерное оживление большого семейства немало раздражало его – оттого среди всех прочих братьев и сестер он и предпочитал Катрин. И стоило ей ощутить это ласковое внимание – мужское внимание! – так определяла его для себя императрица, лучше других знавшая, что у любви нет возраста и слов «уже поздно» или «еще рано», – как девочка мигом преобразилась. Она перестала сидеть в углу с игрушками, а принялась всюду бегать за братом, и оторвать ее от Александра было совершенно невозможно. Причем чем взрослее становилась Катрин, тем меньше бескорыстного, невинного восхищения светилось в ее ярких, темных, больших глазах, все чаще виделась в них ревность собственницы, никому не желающей уступать любимую игрушку. Появление при дворе принцесс Баденских, из которых Александру предстояло выбрать невесту, пробудило в ней истинного бесенка. Причем не шаловливого, а коварного и очень опасного! На хорошенькую, но простоватую Фредерику-Доротею она смотрела презрительно, а на прелестную Луизу – с откровенной ненавистью. Катрин высмеивала каждый шаг принцессы, каждое слово, а ее естественные неловкость и застенчивость, которые были и впрямь очень трогательны и умиляли всех остальных, вызывали у малышки приступы грубого хохота. При этом она оказалась достаточно умна (а вернее, хитра) чтобы не буйствовать принародно, понимая или чувствуя, что тем самым восстановит против себя Александра, который очаровался невестой с первого взгляда. Катрин паясничала и скоморошничала, только если была убеждена, что ни няньки, ни воспитательницы ее не видят, и с ее легкой руки остальные великие княжны относились к Елизавете насмешливо и пренебрежительно. Первый раз выдала себя Катрин во время венчания брата, и тогда же императрица впервые задумалась, что эта девчонка еще задаст им всем жару, если вовремя ее не окоротить!
Впрочем, сей эпизод быстро стерся из памяти императрицы, Екатерине Алексеевне было не до глупеньких девочек. Куда сильнее ее тревожила собственная неумолимо надвигающаяся старость, приметы коей все меньше поддавались притираниям, румянам, помадам и мушкам. А еще больше беспокоили причуды сына и наследника, которому предстояло оставить власть, трон, и Россию… Всему конец настанет в Павлушкиных солдафонских руках! Вот если бы Александр, любимый внук, был ее наследником, императрица без страха глядела бы в глаза неминуемой кончине.
Эта мысль все чаще приходила в голову государыне, и она не делала из нее тайны. Сие втихомолку обсуждалось везде: в дворцовых закоулках, в Павловском, в Гатчине, в Зимнем, и даже младшие дети уже были в курсе волнующих разговоров. Ничего пока не знал только Павел...
И, разумеется, Катрин внимала слухам всей душой. Она росла, она взрослела, она умнела – и становилась более хитрой. Более изощренной интриганкой, чем все прочие, вместе взятые.
Обожаемый брат может сделаться императором. Хорошо, прекрасно! Однако рядом с ним на трон воссядет эта дура, уродина, эта белая мышь! Да разве она достойна зваться императрицей?! Ей место в каком-нибудь подвале. С Александром править должна только Катрин! В конце концов, истории известны примеры, когда брат и сестра делили власть. Взять хотя бы царевну Софью и царя Петра. Правда, они ненавидели друг друга.... А вот если вспомнить Калигулу и его сестру Друзиллу, то это как раз тот пример, который вполне подходит.
Хотя, похоже, чувства между Калигулой и Друзиллой были не вполне родственными.... Хорошо им, язычникам, жилось! А православная церковь не дозволяет брака между братом и сестрой. К тому же, Александр уже и так женат. Значит, думала Катрин холодно, надо привязать его к себе узами другой любви, не супружеской, но не менее сильной.
Все вокруг считают ее еще ребенком, но ей уже тринадцать, и она чувствует себя вполне зрелой женщиной. Зрелой – и красивой. Зеркало не врет. Не врут и восхищенные взгляды молодых офицеров, а эти взгляды Катрин ловит тут и там. Да и Александр с восторгом смотрит на нее своими голубыми глазами, красивее которых Катрин в жизни не видела! И вообще, он самый красивый мужчина на свете. Брат должен принадлежать ей, принадлежать всецело. Только сначала нужно убрать с пути Елизавету...
* * *
– Ваше величество... Ваше величество, не соизволите ли пробудиться?
Елизавета нехотя открыла глаза. Зачем ее будят? Кажется, вот только что спорили под окошком садовники... Легкая улыбка скользнула по губам, но тут же исчезла, когда императрица увидела лицо склонившейся над ней фрейлины. Лицо было красивое, но чем-то неприятное. И такое перепуганное! И какая-то она слишком востроносенькая, эта девушка.
«Кто она? Из новеньких... забыла фамилию... Ох, как мне худо!»
Вдруг застучало в висках, замутило. Елизавета не могла смотреть на фрейлину – опустила веки на глаза, которые вдруг начало жечь.
«Не больна ли я?»
– Ваше величество, вы захворали? – испуганно воскликнула фрейлина, и голос ее показался столь резким, что у Елизаветы снова заломило виски. – Не прикажете ли доктора позвать?!
– Зачем? – выдавила Елизавета, но не сразу узнала свой голос, таким он был хриплым. – С чего вы всполошились, милая моя?
Она всех так называла даже если человек вызывал оскомину. Вот как сейчас – при взгляде на это красивое лицо во рту стало кисло и противно.
– Ну как же? – забормотала фрейлина. – Сейчас полдень. А вы еще почивать изволите. И стонать во сне. И разговаривать...
Елизавету жаром обдало!
– Разговаривать? – во рту пересохло. – О чем же говорила?
– Ах, боже, не разобрать было, – с досадой пожаловалась фрейлина, и Елизавета мысленно перекрестилась. – Но вы так жалобно стонали!
– Мне снился кошмар, – выдумала Елизавета – на свою голову, потому что фрейлина так и понеслась к двери с криком:
– Доктора! Немедля нужно доктора! Кошмары могут быть признаками воспаления мозга!
О' Господи! Только этого недоставало! Сейчас явится Виллие и начнет, вытягивая длинные пальцы, подступать к Елизавете, чуть приседая от почтительности и верноподданнически поводя носом, почти столь же длинным, как его пальцы, и, наверное, столь же холодным, бр-р! «Не сочтите меня нескромным, ваше величество, но я принужден долгом своим умолять ваше величество позволить мне дотронуться до вашей pectus. Осмелюсь ли спросить, не сочтете ли вы меня нескромным, коли я своими недостойными перстами коснусь вашего abdomen? Не беспокоит ли вас gaster, ваше величество... Ах, простите, что я вынужден задавать такой вопрос!» Говоря по-немецки, анатомические термины Виллие произносил по-латыни, словно Елизавета обязана была знать, что pectus – это грудь, abdomen – живот, а gaster – желудок? Всегда, слушая тарабарщину Виллие, Елизавета ощущала, как ее охватывает отчаяние, опутывает бессилие. Точно так же, как шесть лет назад, когда умирала ее дочь, которую – Елизавета была в этом убеждена! – заморили именно врачи, в том числе и Виллие, пользовавшийся большой благосклонностью отца-императора Павла Петровича. А что могла, что понимала перепуганная, почти неживая от горя и страха за свое дитя мать? И умерла великая княжна Мария Александровна, Машенька, Mаuschen, мышонок, как называла ее Елизавета. Возможно, Виллие хорошо умел лечить взрослых, но в младенцах он не понимал ничего, все дети императрицы Екатерины Алексеевны, от Александра до Михаила, росли на диво здоровыми, с ними лейб-медику не было никаких хлопот.
От этих тягостных воспоминаний снова подкатила к горлу тошнота, и Елизавета, с трудом проглотив тяжелый кислый комок, крикнула:
– Мне не нужно никакого доктора! Слышите? Подите и скажите Виллие, что мне он не надобен!
Фрейлина откровенно вытаращила глаза от неслыханной, невиданной, не представимой грубости всегда такой деликатной и мягкой императрицы, но послушно выбежала вон.
Елизавета мысленно возблагодарила Господа. Соскочила с постели опрометью ринулась в туалетную и склонилась над горшком. Ее вывернуло так, что горько стало во рту от желчи. Ужинать она вчера не могла, не до ужина ей было, нетерпение снедало, вот и...
Да с чего так вырвало, о господи, матушка, Царица Небесная?!
Она кое-как прополоскала рот душистой настойкой, шатаясь, вернулась к кровати и упала лицом в подушки. Давно ее так не тошнило. С тех пор, как она носила Mаuschen. Но сейчас вроде бы и не с чего.
Сама мысль о возможной беременности показалась ей нелепой.