
Тайна мертвой царевны
Верховцевым на троих досталось два боковых места: верхнее и нижнее. Нате, как несовершеннолетней иждивенке (теперь так называли неработающих членов семьи), отдельного билета не полагалось. Ее немедленно отправили на верхнюю полку с приказанием отвернуться к стене и постараться снова уснуть. Елизавета Ивановна положила ей под прихваченную из дому подушечку еще и мешочек, набитый валерианой. Это незамысловатое средство помогало Нате спокойно засыпать на первых порах, пока она еще не приспособилась к жизни в Петрограде, и Елизавета Ивановна наделялась, что поможет и сейчас. Затем они с Петром Константиновичем сели на нижнюю полку и вытянули было усталые ноги, однако их сразу пришлось поджать: пассажирам отчего-то не сиделось, они мотались туда-сюда, бегали в уборную, заглядывали в соседние отсеки, искали знакомых…
Наконец поезд тронулся, в проходе стало свободно, все разбрелись по местам, однако Верховцевы продолжали оставаться в напряжении, потому что трое мужчин и женщина, занимавшие отсек напротив, выставили на стол еду и бутылку самогона. Это могло затянуться надолго, и невесть чего следовало ожидать от перепивших «товарищей» потом. Однако, против ожидания, торопливо выпив по кружке самогона и закусив хлебом с салом, соседи начали готовиться ко сну. У каждого из них была своя отдельная полка, что свидетельствовало о том, что эти люди имеют при новой власти некие привилегии, хоть и не настолько значительные, чтобы попасть в спальный вагон.
Петр Константинович исподтишка наблюдал за ними, от души надеясь, что теперь они быстро угомонятся и тогда им с Лизой тоже можно будет расслабиться и хоть немного передохнуть. Ложиться решили поочередно: один дремлет, второй бодрствует, сидя в уголке, чтобы следить за происходящим.
Соседи, одетые просто, но добротно, привыкли к переездам и долгим перегонам, это сразу было видно: у каждого имелся набитый вещами дорожный мешок. Эти же мешки служили им изголовьями. Однако у женщины, которая была среди них, оказались в отдельном мешке еще и две подушки.
– Неплохо было бы, товарищ Голубева, – искательно проговорил один из мужчин, – если бы вы дали нам с товарищем Григорьевым, – он указал на сидевшего рядом мужчину, – хоть одну подушку.
– Перебьешься, товарищ Логинов, – грубо отозвалась Голубева. – Нас с мужем тоже двое! Каждому по подушке!
– Ну, коли Селезнев тебе и впрямь муж, – отозвался человек по фамилии Григорьев, – то муж и жена вполне могут и на одной подушке выспаться. Оставьте себе ту, что побольше, а нам с Логиновым и поменьше сгодится!
– На одной подушке мы с Селезневым спать не можем, – ответила Голубева. У нее был зычный голос, да еще она старалась перекричать стук колес, поэтому Верховцев отлично слышал каждое ее слово. – Первое дело, он в башке скребет почем зря и спать мне не даст, а второе, что вот эта вещь, – она любовно похлопала ту подушку, что поменьше, – не простая, а историческая.
– Это как же понимать прикажете? – удивился Логинов.
– А так, – заявила Голубева, – что мне эту подушку дал Голощекин и она из числа других вещей, принадлежащих царской семье.
Верховцев замер и ощутил, как рядом буквально окаменела Лиза.
– Взгляни, как она, – еле шевеля губами, прошептал Верховцев, и Лиза, с явным трудом преодолев оцепенение, поднялась и посмотрела на Нату.
Потом она села и чуть слышно выдохнула:
– Кажется, спит.
Верховцев с облегчением кивнул, однако в следующий миг их с Лизой словно бы молнией прошило от хвастливых слов Голубевой:
– Что так смотришь, товарищ Григорьев? Не веришь? Возьми да посмотри: там, под верхней наволокой, и вензель есть. А еще мне Голощекин царские ботинки дал!
– Да ладно врать! – хмыкнул Григорьев, и тогда Голубева проворно развязала веревку, стягивающую горловину ее мешка, и вынула серый ботинок на пуговицах.
– Шевро, – похвасталась она, щупая кожу. – Или хром!
– Дай гляну, – попросил Логинов.
– Не для твоих немытых рук, – ухмыльнулась Голубева. – Небось эти башмаки сама императрица нашивала!
– Ври больше, – отмахнулся обиженный Григорьев. – Мужской башмак-то! Не меньше девятого размера калош!
– Да императрица какая долговязая была! – возразила Голубева. – И ножищи, как у утки! Неужто я ее не видела и в Екатеринбурге, и в Перми? Настасья, младшая, та, которая в бега в Перми вдарилась, она, конечно, низенькая росточком была, с ножками маленькими, а Шурка – она дылда германская, доска плоская!
Верховцев сейчас вполне понимал, что значит выражение «ни жив ни мертв». Многое пережил он с тех пор, как в России воцарился безумный февраль 17-го, а потом грянул кровавый Октябрь, но, казалось, не было у него минуты страшнее.
Что, если Ната сейчас проснется и все это услышит? Что, если она повернет голову и увидит эти вещи… так хорошо знакомые ей вещи?!
Лиза впилась ногтями в его руку, и он понял, что жена напугана до смерти. Перевел дыхание, погладил ее пальцы, разжал их, потом встал и всмотрелся в бледный профиль Наты, хорошо видный на фоне расшитой цветами ковровой подушки.
Ресницы неподвижны, дыхание ровное, тихое – похоже, и впрямь спит и ничего не слышит.
Петр Константинович сел, зажимая ладонью сердце. Лиза тоже крепко прижимала руку к груди. Переглянувшись, они разом опустили руки на колени, опасаясь, что выдают соседям свое потрясение.
Лиза положила голову на плечо мужа. Петр Константинович обнял ее и едва слышно шепнул:
– Закрой глаза. Не смотри на них.
Он тоже зажмурился, сделав вид, что задремал, а на самом деле весь обратившись в слух.
К счастью, соседи не обращали на них никакого внимания – пререкались.
Григорьев сказал угрожающе:
– Ты бы, товарищ Голубева, лучше держала язык за зубами – насчет Перми-то! Какая была дана установка? В Екатеринбурге с ними со всеми покончено! А ты молотишь языком, ровно мельница жерновами!
– Ты, товарищ Григорьев, свою бабу заимей и учи, – заступился Селезнев. – В Перми мы с женой вместе были и что видели, то видели! Установка установкой, а у нас глаза есть!
– Слышь-ка, Селезнев, – перебил его Логинов, – а они, – это слово было произнесено с особым значением, – где в Перми жили?
Вместо мужа ответила Голубева, которую спиртное заставило совершенно забыть об осторожности, а потому каждое ее слово отчетливо было слышно Верховцевым:
– Сначала их держали в доме Акцизного управления под менее строгим надзором, а потом, когда младшая бежать попыталась, перевели в подвал дома Берзина и там уже приставили самый строгий караул. Туда заходила Аня Костина, секретарь товарища Зиновьева[28]. Она в Пермь приехала к своему дружку, Володьке Мутных, вот он ее и сестру свою Наталью и провел в подвал Березина. Аня мне сама рассказывала. И она видела там Шурку с тремя ее девками!
– Их же четыре было, – возразил Григорьев. – Девок-то!
– Ну так одну за Нижней Курьей поймали и повели ноги сушить, – ухмыльнулась Голубева. – А потом остальных расстреляли в том же подвале, где держали, потому что беляки их отбить хотели. Беляков тоже поймали и к стенке поставили!
Кровь гудела в ушах, а Верховцеву чудилось, что это он слышит гул погребального колокола.
Петр Константинович крепче обнял жену, изо всех сил надеясь, что она не открывает глаза и ничем не выдает тот ужас, из-за которого все ее тело пронизывала дрожь.
«Повели ноги сушить… А потом остальных расстреляли в том же подвале… Беляков тоже поймали и к стенке поставили…»
ВОСПОМИНАНИЯНаплывали воспоминания о доме – такие чудесные, успокаивающие…
Вот мамина спальня – вся розовая, стены обтянуты шелковыми обоями, и мебель розового цвета, и деревянная резная кровать. Будуар – сиреневый. Детская комната – желтенькая.
Почти в каждой комнате стояли часы и миниатюрные граммофоны, чтобы слушать пластинки. Зеркал было немного – отец не любил их. Рядом с его кабинетом была комната радио, где можно было услышать и голоса, и музыку – даже из заграницы. Отец говорил, что у радио большое будущее, и у синема́ – тоже.
Конечно, в доме были слуги, но не так уж много, как об этом болтали. Отец говорил, что чем меньше людей, тем больше порядка, он даже третью экономку не разрешал иметь. Все на маминых плечах держалось! Помогала ей кастелянша Ирина Григорьевна, она заведовала бельем, и две экономки: Берта Генриховна и Елизавета Николаевна.
Горничных для девушек по настоянию мамы брали только из деревни: городские, говорила она, уже испорчены, такие нам не нужны. Выходя замуж, эти девушки рекомендовали других вместо себя и приводили их. Старшим сестрам прислуживала Дуняша, и вот она, собираясь замуж, привела Оленьку, – чтобы взяли в горничные вместо нее. Она была истинная красавица писаная! Мама, впрочем, Оленьке отказала. Тогда Дуняша привела другую девушку, лицо которой было немножко испорчено оспой, и ее приняли. Когда отец спросил, отчего девушку не приняли, мама с горячностью сказала, что это нельзя, ибо ее дочери не такие красавицы. Сестры тогда не знали, то ли на маму обижаться, что красавицами их не считает, то ли смеяться.
Подумали-подумали и решили посмеяться. Они знали, что их можно назвать только хорошенькими, но никак не красавицами. Только Маша была необычайно хороша собой с этими своими огромными голубыми глазищами…
Боже мой, живы ли они?! Что с ними? Удалось ли им спастись, как удалось младшей сестре?..
К светлым, радостным воспоминаниям вернуться больше не удалось. Наоборот – вспомнилось страшное, страшное…
Случилось это в ночь с 18 на 19 сентября 1911 года. Вся семья была тогда в Киеве, и 18-го отец взял девочек на «Сказку о царе Салтане», которую давали в Городском театре. В тот день был смертельно ранен премьер-министр Петр Аркадьевич Столыпин. Отец очень любил его и называл великим человеком, и вот он упал – упал, окровавленный на глазах у отца, у сестер, у десятков людей, прошептав: «Счастлив умереть за царя!»
Это было невозможно видеть, невозможно перенести! Домой девочек привезли чуть живых от ужаса. И в ту ночь младшая дочь, которой с трудом удалось успокоиться, которая засыпала в слезах, увидела сон – страшный сон!
Снилось ей, будто стоит она в каком-то большом белом зале. Округлые колонны и граненые пилястры с капителями подпирают потолок, Зал ярко освещен – горят все огромные люстры. Присмотревшись, она узнает зал: это в Смольном институте благородных девиц, куда они всей семьей были недавно приглашены на торжественную церемонию. Внезапно входная дверь распахнулась, и в зал, как стихия, хлынула толпа. Солдаты в неряшливых, грязных шинелях и в косматых папахах, какие-то вооруженные люди с красными повязками на рукавах, матросы, опоясанные патронташами, женщины с лицами фурий… Девочка видела разинутые рты, обезумевшие глаза… все эти люди жестикулировали, кричали, но шум их голосов доносился до нее смутно, как бы сквозь вату.
Центром всего этого человеческого водоворота был человек, стоявший на возвышении. У него была самая заурядная наружность: небольшого роста, плешивый, с бороденкой клинышком, с монгольским разрезом глаз и слегка выдающимися скулами. Он потрясал рукой, он звал толпу за собой… куда? Видно было, что не на доброе дело, ибо девочке почудилась в нем та же дьявольская одержимость, какая была в Григории. Но после каждой его фразы толпа ревом выражала свой восторг и простирала к нему руки. И младшая сестра с ужасом увидела, что из каждой руки, из каждого рта сочится кровь, затопляя все вокруг.
Она испуганно огляделась, отыскивая путь к спасению, и увидела всю свою семью. Отец с Алешей на руках, мама и сестры стояли в стороне с отрешенными, безучастными лицами. Кровь, источаемая страшными людьми, подбиралась к ним, поднималась все выше, заливая их, но они не делали никаких попыток спастись. И вот кровавые волны накрыли сначала отца с Алешей, а потом захлестнули и остальных.
Девочка обнаружила, что и она вот-вот потонет в крови. Ее раздирали два желания: бороться, попытаться выплыть – и покориться судьбе, чтобы соединиться с родными людьми хотя бы на том свете. Она готова была сдаться, но жажда жизни оказалась сильнее. Почти против воли она задвигалась, рванулась куда-то… к жизни! – и проснулась с безумным криком.
Она была в спальне, в том доме, где семья остановилась в Киеве! Она была жива!
Сестра Маша – тоже живая! – тормошила ее, умоляя проснуться, перестать кричать.
Стало ясно, что это был только сон. Теперь можно было перестать бояться, но она не могла перестать, не могла! Бросилась к кивоту[29], висевшему в углу, рухнула на колени и принялась молиться. Сестре сказала только, что приснилось страшное, а что – не помнит. И упросила не говорить никому об этом случае, чтобы родителей не волновать.
Спустя четыре дня Петр Аркадьевич Столыпин умер. Девочка тогда убедила себя, что сон этот снился к его смерти. Но шесть лет спустя, в марте 1917-го, запертая вместе с семьей в Царском Селе, увидела в газете (вообще-то газеты сестрам не давали, однако ей случайно попался этот выпуск) портрет человека, который приехал из Германии в пломбированном вагоне и грозит России еще одной революцией. И узнала того, кто в ее сне звал людей к кровопролитию. А потом, уже в Тобольске, услышала, что штабом этих страшных людей под названием «большевики» стал Смольный! И с тех пор она постоянно готовила себя к смерти.
Но случилось так, что она осталась жива, а другие-то?! А ее семья?!.
* * *«Выписка из протокола № 1 заседания Президиума ВЦИКпо поводу расстрела Николая II
18 июля 1918 г.
Слушали: Сообщение об расстреле Николая Романова. (Телеграмма из Екатеринбурга.)
Постановили: По обсуждении принимается следующая резолюция: ВЦИК, в лице своего президиума, признает решение Уральского областного Совета правильным. Поручить тт. Свердлову, Сосновскому и Аванесову составить соответствующее извещение для печати. Опубликовать об имеющихся в ЦИК документах (дневник, письма и т. п.) бывшего царя Николая Романова. Поручить тов. Свердлову составить особую комиссию для разбора этих бумаг и их публикации.
Председатель ВЦИКСекретарь ВЦИК В. АванесовПомета: «т. Свердлову»[30].* * *Дунаев взял коробочку со стола, рассмотрел. Это были памятные карты, выпущенные Александровской мануфактурой в 1913 году к трехсотлетию дома Романовых.
На коробочке и на карточных «рубашках» был изображен пеликан, кормящий птенцов. Надпись гласила: «Себя не жалея, питает птенцов».
Павлик Подгорский пояснил, что кормит пеликан их мясом своего сердца.
– Подразумевалось, что доход от продажи этих карт будет обращен в доход Воспитательного дома – на пользу сирот и подкидышей, – уточнил он. – Ну как тут не вспомнить Николая Семеновича Лескова! Читал рассказ «Интересный мужчина»?
Дунаев с досадой качнул головой, и Павлик насмешливо процитировал:
– «Сели под вечерний звон «резаться», или, как тогда говорилось, «трудиться для пользы Императорского Воспитательного дома». Потом сочли, что рисунок слишком уж фарисейский, и заменили в других выпусках на картинки смыслом попроще, хотя цветом поярче: воинские доспехи, охотничье снаряжение, ну и знаки всех четырех мастей.
Дунаев знал, что в честь празднования юбилея императорского дома был устроен грандиозный бал-маскарад, на который собралось 390 человек. Об этом в свое время без умолку трещали все газеты. Гости были наряжены в костюмы царей и цариц, князей и княгинь, бояр и боярынь, стрельцов, воевод и крестьянок допетровской Руси. Знаменитейший Сергей Соломко нарисовал эскизы костюмов, а сшили их лучшие портные империи. Некоторых знатных гостей бала позднее изобразили в виде карточных персонажей.
Коробочка выглядела как новая, однако видно было, что ее все же открывали и колоду перебирали. Именно перебирали, а не тасовали. После перетасовки все карты лежат как попало, ну а здесь был определенный порядок.
Открыв коробочку, Дунаев спросил Подгорского, рассматривали они с Людмилой Феликсовной карты или нет, однако оба решительно возразили:
– Разумеется, нет. Нам и в голову не пришло!
И когда Дунаев вытащил карты из коробочки, а потом развернул папиросную бумагу, которой они были окутаны, Павлик и Людмила Феликсовна уставились на них с великим любопытством.
– Вот это покойный император, – сразу сказал Павлик, увидев карту, которая лежала первой.
Это был червонный король.
– Его императорское величество? – удивился Дунаев. – Не очень-то похож.
– И тем не менее, – возразил Павлик. – Это именно его маскарадный костюм – одеяние царя Алексея Михайловича. А что лицо не слишком похоже, так ведь это могло посчитаться оскорблением, если бы божиею поспешествующею милостию Николай Вторый, император и самодержец Всероссийский[31], оказался изображенным в виде карточного короля.
В голосе его отчетливо прозвучала насмешка.
Дунаев слегка повел бровями и глянул Павлику прямо в глаза. Ничего не сказал, только посмотрел пристально. Павлик не отвел взгляда, но удовлетворенно кивнул:
– Я нарочно. Хотел проверить, не изменился ли ты.
– Нет, – слегка качнул головой Дунаев, – я не изменился.
– И ты по-прежнему считаешь, что Россия, лишившись государя, осталась обезглавленной?
– Да, я считаю именно так, – подтвердил Дунаев, не понимая, с чего вдруг Павлику взбрело в голову устраивать ему эту проверку.
– Самое ужасное, что он сам обезглавил свою страну, – вздохнул Подгорский.
– Он за это поплатился, – пробормотал Дунаев, стараясь, чтобы голос его не дрогнул. Ужасное убийство бывшего императора и его семьи: жены, сына и этих бедных девочек, с которыми некогда дружила Вера и которые теперь стали близки Дунаеву, как родные сестры, не забывалось, и любой разговор на эту тему вызывал нервную дрожь, справиться с которой удавалось не сразу.
– Эта смерть всегда будет лежать страшным, черным клеймом на большевиках, – взволнованно воскликнул Павлик, но тут же опасливо оглянулся, хотя в квартире были только они трое, а толстые стены не выпускали наружу ни звука.
– На их гнусной своре! – пафосно добавила Людмила Феликсовна, хищно присвистывая при этом на всех «с», но тут же уютно зевнула: – Пойду спать. Очень устала! Вы, Володенька, устраивайтесь здесь, в столовой, на этом диване. Можете считать себя в своей родной famille[32] и располагать нашим домом как своим. Сожалею, но колонку для вас в ванной истопить нечем – Павлик так и не принес дров. Придется холодной водой умыться. Bonne nuit, mes enfants[33].
– Да уж, мне было не до дров, – согласился Павлик. – Bonne nuit, maman[34].
Хоть Дунаев и чувствовал себя у Подгорских неуютно и неловко, все же он решил воспользовался приглашением: идти все равно было некуда.
Он снова взялся за карты. Вслед за червонным королем в колоде лежала червонная дама – красавица в нарядном кокошнике.
– А вот это – великая княгиня Ксения Александровна, – пояснил Павлик. – Трефовой дамой стала великая княгиня Елизавета Алексеевна, трефовым валетом – великий князь Михаил Александрович. Царство этим двум небесное, а Ксения Александровна, говорят, жива: она вместе с мужем и вдовствующей императрицей Марией Александровной успела уехать в Крым. Там же и Юсуповы… Повезло им! Наверняка удастся уйти за границу!
Павлик не без зависти вздохнул и продолжил:
– Бубновый валет – великий князь Андрей Владимирович, кузен государя: в костюме сокольничего.
– Откуда ты все эти подробности знаешь, кто именно изображен? – удивился Дунаев. – Лица все-таки не слишком похожи. Некоторые вообще не похожи!
– У нас была великолепная книга, выпущенная к трехсотлетию дома Романовых, – пояснил Павлик. – Фотографии, цветные иллюстрации… не оторвешься рассматривать! У Инзаевых такая тоже была. Странно, что ты ее не видел. Потом, когда начался этот сумасшедший дом, когда по квартирам пошли с обысками, мы с Кирой наши библиотеки перешерстили и все опасное вынесли в дровяники, зарыли там в укромных углах и заложили полешками. Надеялись, что когда-нибудь достанем.
Он тяжело вздохнул и вдруг спросил:
– А ты, Володя? Как ты думаешь, достанем мы эти книги?
– Так ведь Кира убит, – пробурчал Дунаев.
– Но я еще жив! – с нажимом проговорил Павлик. – И ты жив. Как думаешь – достанем?
Дунаев помолчал. Потом выдавил:
– Думаю, нет.
– Та-ак… – протянул Павлик. – Что, тоже скажешь – погибла Россия?
– Погибла, – угрюмо кивнул Дунаев. – И некому ее воскрешать. Неужели ты не замечаешь, что нашему народу уже все равно, в какой стране жить? Будет им править монарх, Учредительное собрание, Советы – да все едино, лишь бы кормили досыта. Я сегодня проходил мимо столовой для советских служащих на Невском. Заглянул в дверь из любопытства. Там подавалась какая-то темная бурда с нечищеной гнилой картофелью[35], сухая как камень вобла, хлеб из опилок… И люди это ели. Ели, сидя за липкими от грязи столами, все ели эту тошнотворную отраву из оловянных чашек оловянными ложками. Потому что больше нечего есть! Негде взять другое! Знаешь, кого я там видел, в этой столовой? Баронессу Врангель! Марью Дмитриевну Врангель! Мать главнокомандующего Белой армией!
– Да, я слышал, что ее чудом не уничтожили. Муж в Ревеле, а она на советской службе, – пробормотал Павлик.
– Она все это ела, ты понимаешь? – подался Дунаев вперед. – Ела! Брала талоны у власти на право питаться этими отбросами. И это – белая кость, голубая кровь!
– Так что же, старухе с голоду подохнуть? – зло спросил Павлик. – Если белые, которых возглавляет Врангель, не могут взять власть, его матери что делать?! Надо как-то выживать.
– Вот и я о том же, – вздохнул Дунаев. – И весь народ о том же. Большевики хоть как-то кормят. И с ними сживутся! Не сразу, но постепенно. Еще и благодарить будут за то, что хоть какие-то куски швыряют, за то, чтозаботятся о народе. Могли бы ведь и не давать ничего. Подумай, Павлик, и ты поймешь, что я прав. Вот поэтому у меня и нет надежды, что мы когда-нибудь достанем книгу о трехсотлетии русского императорского дома из дровяника.
– Ты прав в одном, – резко ответил Павлик. – В том, что у народа приутихла ненависть к этим тварям, которые ввергли Россию в бездну, которые убили их государя и его семью. Притупилась. А если бы она горела, если бы была по-прежнему востра… и если бы еще не ходили разные нелепые слухи…
– Какие слухи? – спросил Дунаев вяло, чувствуя, что у него начинают слипаться глаза.
– Да всякая ерунда о том, что большевики кого-то из государевой семьи помиловали, что кому-то удалось скрыться. Ходят слухи об удачном побеге из плена кого-то из великих княжон. Но ведь это полная чушь! Я доподлинно знаю, что все трупы были обезглавлены, головы заспиртованы и доставлены в Кремль. Вот о чем надо постоянно напоминать народу! О том, что перед смертью несчастные девушки и сама государыня были изнасилованы, и один из негодяев даже похвалялся, что теперь может умереть спокойно, потому что имел саму императрицу. Вот что должно постоянно звучать по всем городам и весям, чтобы пробудить ненависть народа!
– Не может быть, – пробормотал Дунаев недоверчиво. – Не может быть, чтобы большевики дошли до такой гнусности!
Павлик резко встал:
– В наше время все может быть. Я читал сообщение Дитерихса[36] об этом. Я ему верю! Но сейчас и в самом деле пора спать. Сегодня мы уже больше никому и ничем не поможем. Ни Верочке бедной, ни России. Подушку и одеяло я тебе дам.
Подушка была тощая, одеяло колючее, но больше всего мучили воспоминания о Вере и о том, что рассказал Павлик об участи императорской семьи. Это звучало чудовищно, однако Дунаев понимал, что Павлик прав и большевики впрямь способны на все.
Он заснул нескоро, однако спал как убитый, без сновидений, никаких неудобств не замечая, только изредка сползая со скользкого дивана и, не пробуждаясь, машинально возвращал тело на место.
Проснулся Дунаев ни свет ни заря и не сразу сообразил, где он находится и на чем таком скользком и холодном лежит. Ах да, заночевал у Подгорских…
Итак, уход за границу откладывался до тех пор, пока Дунаев не исполнит того, в чем поклялся себе. А поклялся он найти убийцу Веры – найти во что бы то ни стало! У него был только один след: карточная колода, найденная Подгорскими в кармане серого пальтишки, которое они продолжали называть с застарелой высокопарностью манто. Мать и сын в один голос уверяли, что по карманам они не лазили – колода торчала из одного из них. Впрочем, даже если и лазили, Дунаеву это было бы только на руку: ведь они могли найти что-то еще, что навело бы на убийцу. Но там не оказалось ничего, или Подгорские ничего не заметили, а теперь время было упущено.
Дунаеву приходилось слышать, что милиция в Петрограде практически бессильна справиться с разгулом преступности, ее сотрудники, в большинстве своем, относятся к делу совершенно наплевательски, но вот ведь злобная ирония судьбы: по соседству с домом случайно оказались какие-то дотошные и отнюдь не мешкотные милиционеры, которые и труп увезли быстро, и квартиру заперли и опечатали. Дунаева эта бумажка с размазанной печатью Петроградского Совета не остановила бы, однако дверь пришлось бы ломать. Ее ведь не только заперли и опечатали, но и заколотили двумя плашками крест-накрест.

