Когда мы в Россию вернемся… о Гамлет восточный, когда? —
Пешком, по размытым дорогам, в стоградусные холода,
Без всяких коней и триумфов, без всяких там кликов, пешком,
Но только наверное знать бы, что вовремя мы добредем…
Больница. Когда мы в Россию… колышется счастье в бреду,
Как будто «Коль славен» играют в каком-то приморском саду,
Как будто сквозь белые стены, в морозной предутренней мгле
Колышутся тонкие свечи в морозном и спящем Кремле.
Когда мы… довольно, довольно. Он болен, измучен и наг,
Над нами трехцветным позором полощется нищенский флаг,
И слишком здесь пахнет эфиром, и душно, и слишком тепло.
Когда мы в Россию вернемся… но снегом ее замело.
Пора собираться. Светает. Пора бы и трогаться в путь.
Две медных монеты на веки. Скрещенные руки на грудь.
Прощайте, мадам Ле Буа. Ваш безымянный друг».
1965 год
– Слушай, Гошка, как ты думаешь, они там в самом деле…
Лёша Колобов нерешительно умолк.
– Что – они? Что – в самом деле? – раздраженно спросил Георгий: он терпеть не мог, когда его называли Гошкой.
В Энске так звали всех Георгиев, Егоров и Игорей подряд, но он уже в детстве «собачью кличку» не выносил и в конце концов избрал очень простой способ довести это до сведения всех родственников и знакомых: перестал на «Гошу» и «Гошку», а также на «Гошеньку» отзываться. Правда, тут же он понял, что нагнал на себя новые хлопоты. Сосед снизу, Северьян Прокопьевич, начал звать его Геркой. Тоже кошмар, но ладно, как-то можно было пережить, а вот Гогу или Жору – нет и нет! Мысленно Георгий поругивал маму, которая выбрала для него такое неудобное имя. В честь родного отца, понятно, а все же… Да нет, имя-то как раз было красивое и, главное, довольно редкое, не затертое, как всякие там Саши или Лёши, но уменьшительной формы-то для него путной не подберешь, хоть голову сломай.
Немалое время прошло, прежде чем окружающие усвоили, что Аксаков отзывается только на имя Георгий, а всего остального просто не слышит. Пока это время проходило, его гораздо чаще звали по фамилии, против чего Георгий совершенно не возражал. Фамилия ему нравилась. «Гошкой» его теперь называли только недавние знакомые, не успевшие усвоить его принципиальной позиции по данному вопросу, или совсем уж тупые робята, вроде Колобова. Сущее «тенито», как называли мямлей в Энске. Слово скажет – и тотчас умолкнет, будто сам себя испугается: а то ли сказал? А не лучше ли было смолчать? Георгий Лёшку недолюбливал и только диву давался, как Колобов отважился записаться в группу «Комсомольского прожектора»: ведь активистам иной раз приходилось и с милицией схватываться, а для этого как-никак нервишки крепкие нужны. Пусть и не врукопашную, конечно, схватки происходили, а словесно, можно сказать, интеллектом сражались, но все же… А впрочем, Лёшка Колобов первый раз участвовал сегодня в рейде активистов, поэтому некоторую нерешительность и робость ему вполне можно было простить.
– Ты имеешь в виду, правда ли, что те девицы торгуют своим телом за деньги? – усмехнулся Валерка Крамаренко. – Ну да, а как еще? В том-то и есть смысл проституции. Или ты думаешь, они награждают своими прелестями отличников соцсоревнования – и всё задаром?
Георгий вскинул голову, прищурился, подставив лицо ветру. От души надеялся, что никто не заметил, как его бросило в жар. Есть некоторые слова, от которых его не то что корежит или коробит, а как-то… не по себе становится. Чего уж, казалось бы, стыдиться слова «проститутка»? Ленин вон, к примеру, так называл Троцкого в своих статьях – и ничего. А между тем щеки и уши загорелись. Ну да, к Троцкому это слово применимо только в политическом смысле, но когда употребляешь его не в политическом, а в бытовом, невольно сразу представляешь себе, чем «те девицы» конкретно занимаются. И становится очень даже не по себе. За деньги, главное! Противно. Но вот девчонки-малярки из рабочего общежития, к которым в прошлом году однажды привел Георгия Валерка Крамаренко, – они, если по-честному, были кто? Девчонки оказались симпатичные: маленькие ростиком, так что Георгий смотрел на них сверху вниз и чувствовал себя в полном смысле слова на высоте, разбитные и веселые: слово скажешь – они уже заливаются хохотом. Валера и Юрка Станкевич не забыли прихватить две бутылки портвейна: они в общежитии бывали не раз и отлично знали, что нравится девочкам. Георгий купил шоколадных конфет «Ласточка» и «Школьных» – повезло, как раз выбросили, он и в очереди-то почти не стоял, какие-то полчаса не считаются. Сначала Георгий ужасно стеснялся, все три девчонки казались ему на одно лицо, но после пары рюмок портвейна он уже начал немножко ориентироваться в суете, пахнущей одеколоном «Гвоздика», и даже определил, что ему больше всех нравится, пожалуй, Зая. И хорошо, потому что Маруська должна была достаться Валере, а Люся – Юрке Станкевичу, ребята заранее предупредили, чтобы Георгий на этих двух чувих и не думал заглядываться, а вот, мол, Зая – его.
– Вообще-то меня зовут Зоя, – пояснила девчонка между прочим. – Но уж больно суровое имя, меня в школе дразнили Зоей Космодемьянской. Да ну, больно надо!
Георгий считал, что Зоя – очень красивое имя, но ладно, пусть она будет Зая, если ей так хочется… А впрочем, он ни разу ее по имени и не назвал. Кажется, вообще слова ей не сказал. Как-то не до того было! Все случилось очень быстро. Вот они с Заей еще переглядывались через стол, а вот она уже сидит рядом и ее нога прижимается к его ноге, ее бедро – к его бедру, а вот она хохочет и повторяет: «Ну, ты и швыдкий, ну и ну!» Георгий крепко призадумался: «Что такое «швыдкий»?» Но это было неважно, главное, она его ни разу не назвала ни Гошей, ни Гогой, ни Жорой, а то, наверное, он обиделся бы и сплоховал. Но он не сплоховал, хотя и струхнул было, когда Зая вдруг откинулась на спину и потянула его на себя. Вдобавок оказалось, что его рука уже у нее за пазухой и при падении на Заю он руку чуть не вывихнул. «Когда я только успел?» – изумился Георгий, но тут же обо всем забыл, потому что Зая его заблудившуюся руку из-за пазухи вынула и положила себе на живот, на трикотажные трусики. Под ними что-то такое было… непонятное. Понять хотелось, но трусики мешали, Георгий их с Заи стащил, ну а дальше все было «как у людей», хотя удовольствия, если честно, вышло чуть. А слов-то, слов на эту тему сказано и написано…
– Да ладно, не тушуйся, в первый раз так всегда и бывает, – утешил его потом Валерка, когда они тащились домой на последнем трамвае. – Нам еще ничего, а девчонкам вообще худо попервости – им больно, и они орут знаешь как… И кровь идет…
– Да ты что? – почти с ужасом спросил Георгий. – Но Зая не орала, и крови вроде не было. А может, я не заметил?
– Ты что, решил, что девочку имел? – хохотнул Валера. – Да у Заи таких, как ты, было-перебыло! Она, конечно, не шлюха, но давалка еще та. У них в общежитии, такое ощущение, девочек совсем не осталось. Некоторые из деревни уже приезжают готовенькие, а некоторые сразу со здешними парнями начинают валандаться. Вообще девки в таких общежитиях чем хороши? Неприхотливые, цену себе не набивают. Бутылка, конфеты… Никаких кафе или ресторанов, вполне по карману нашему брату студенту. А то ведь со стипендии не слишком-то по ресторанам находишься!
Георгий прикинул расходы. Полкило «Школьных» и полкило «Ласточек» встали ему рубля в три. Стипендия – двадцать восемь. Да, с нее не шибко нашикуешь… Но это сугубо его карманные деньги, дома о них даже и разговора никогда не заходит: отчим считает, что у парня должны водиться свободные деньги. Ну что ж, дядя Коля получает хорошо, даже пенсия у него – ого-го, дай Бог каждому.
– Девчонки, знаешь, бывают двух видов: умные и дуры, – разглагольствовал между тем Валерка Крамаренко. – Умные выпьют, конфет поедят – и сразу в койку, потому что понимают: парень только за тем и пришел, а если начнешь его мурыжить, он уйдет и завтра «Три семерки» и «Ласточку» отнесет другой. Дуры начинают форс гнуть: мол, только после свадьбы! Или все же согласятся, но после ноют: когда ты на мне женишься, меня мамка убьет… ну и все такое. Главное, знают прекрасно, ну какая может быть женитьба! Прямо-таки парни с радиофака или журфака ходят к маляркам-штукатурщицам, чтобы невесту там себе найти! Ну просто кино «Цирк зажигает огни»! Но все равно болтают всякую чушь. Потому что дуры!
Дуры они или не дуры, а Георгию вдруг стало жалко малярок. До того жалко, что никакой охоты видеть Заю или какую другую девчонку и снова заниматься этим делом у него не возникало. Ведь если какая-нибудь из них перед ним расплачется и пожалуется, что ее мамка убьет, он, очень может быть, и разжалобится до того, что… Ну, до свадьбы, наверное, дело не дойдет, потому что отчим и мама не позволят, а баба Саша вообще умрет от ужаса, но пообещать с жалости Георгий может что угодно. Да и сделать тоже. За ним такое еще в детстве водилось.
– И в кого ты такой мягкий, совершенно без скорлупы? – как-то раз спросила баба Саша, когда он в очередной, несчитаный раз отдал все деньги, которые у него были, дяде Мишке (его никто иначе не называл), инвалиду одноногому. Дядя Мишка был достопримечательностью Мытного рынка. Он то и дело обращался ко всем проходящим мимо молодым людям с прочувствованным воплем:
– Да неужто ты меня не узнал(а), сынок (дочка)? Я ж тебе на свет появиться помог!
Люди несведущие при таких его словах столбенели и в ужасе начинали вглядываться в опухшее, красное, заросшее густой седой щетиной лицо дяди Мишки, отыскивая в ней черты фамильного сходства. Однако на самом деле дядя Мишка намекал вовсе не на свое отцовство, а на бывшую свою профессию, – когда он был акушером в первом роддоме Энска, в том, что на углу улиц Фигнер и Воровского. Служил там и задолго до войны, и в войну (на фронт его не брали из-за хромоты). И вот надо же такому случиться: уже в сорок четвертом дядя Мишка страшно поругался с каким-то залетным воякой в высоких чинах, у которого в роддоме рожала любушка. Почему случилась ссора, никому не было ведомо, однако акушер умудрился так оскорбить вояку, что тот распорядился отправить-таки его на фронт. Пусть не в действующую армию, но в санитарный поезд.
– Он же хромой! – заартачился даже военком, которому пришлось исполнять начальственную команду.
– Ничего! – мстительно заявило начальство. – Небось там ему ноги подравняют!
Высокий чин будто в воду глядел. В темную воду… Даже не доехав до фронта, дядя Мишка угодил под бомбежку, и осколками ему оторвало ногу – да не хромую, а здоровую. Он вернулся в Энск, но уже не мог работать, передвигался только на костылях. А вскоре окончательно спился и теперь зарабатывал даже не на жизнь, а лишь на чекушки, либо напоминая о своих родовспомогательных заслугах – выходило, что он «на свет появиться помог» чуть ли не каждому второму жителю Энска! – либо распевая «единственную и любимую песню публики». Она была любимой и единственной просто потому, что другой песни дядя Мишка не знал. По какой-то странной иронии судьбы даже песня была связана с деторождением:
Это было под городом Римом,
Молодой кардинал там служил,
Днем исправно махал он кадилом,
Ночью кровь христианскую пил.
Теплый дождик повеял над Римом,
Кардинал собрался по грибы,
Раз приходит он к римскому папе:
– Папа, папа, меня отпусти…
И сказал кардиналу тот папа:
– Не ходи в Колизей ты гулять,
Я ведь твой незаконный папаша,
Пожалей свою римскую мать!
Кардинал не послушался папу
И пошел в Колизей по грибы,
Там он встретил монашку младую,
И забилося сердце в груди.
Кардинал был хорош сам собою,
И монашку сгубил кардинал…
Но недолго он с ей наслаждался,
В ей под утро сестру он узнал.
Тут порвал кардинал свою рясу,
Он кадило об стенку разбил.
Рано утром ушел с Ватикану
И фашистов на фронте он бил.
Тут приходил черед последних, самых замечательных куплетов, и слабенький голосок дяди Мишки наливался изрядной, хоть и дребезжащей силой:
Дорогие товарищи-братья!
Я и сам был в жестоком бою,