– Кто-кто… – проворчал гость. – Неужто не знаешь? Баре наши, господа разлюбезные, кому ж еще? Нынче к нашему в Перепечино еще один душегубец прибыл – молодой Славин. Вот они на пару и уходили бедолагу. Поймали его невесть где, привязали к лошади и пустили ту вскачь. А сами, значит, скакали рядом, лошадь нахлестывали да забавлялись! Ну и убился Ерофей о землю до смерти… Видел я его – живого места на нем нету.
– Да как же?! Да ведь Ерофей не наш теперь, не перепеченский. Он ведь щегловский! Небось господин Чудинов с них взыщет за свое добро!
– От Чудинова наши откупятся, баре промеж себя завсегда в ладу жить будут. А кто Ганьке братку вернет? Сперва разлучили их, семью разорили, а теперь загубили Ерошку… А нам, мученикам, как всегда – терпи. А мы отмстить не моги!
– Ганька отмстит! – уверенно сказал хозяин. – Ганька терпеть не станет! Он и так бешеный ходит, того и гляди кусаться начнет. А про Ерофея весть его и вовсе с цепи спустит!
– Того и надобно, – пробормотал гость себе под нос и ухмыльнулся.
– Чего ты там? – насторожился хозяин. – Что говоришь, я не расслышал?
– Говорю, спешить надобно! Народ собрать и идти на барскую усадьбу не поздней полудня! А то припрячут они концы в воду – не сыщешь потом. Зароют Ерофея где-нибудь в лесу – ищи-свищи!
– Сейчас же сбегаю за Ганькою, – засуетился хозяин. – Живой ногой!
– Не мешкай, – посоветовал на прощание ночной гость и канул в темноту.
* * *
– Барин Петр Иваныч, изволь пробудиться, – долетел из-за двери взволнованный голос.
Петр приоткрыл глаза:
– Ты, Ефимьевна? Чего ломишься?
– Дозволь взойти, – настойчиво сказала ключница.
– Ну входи, – зевнул Петр. – А ты пошла! – И небрежным шлепком, словно пригревшуюся кошку, согнал с постели спавшую у него под боком Лушку.
Та спросонья соскочила в чем мать родила, сонно потянулась, сонно огляделась…
– Прикрылась бы, бесстыжая, – ухмыльнулся Петр. – Чай, не один.
– Да велика беда, – безразлично сказала, входя, Ефимьевна, – не видала я голых девок, что ли, в твоей почивальне?! По мне, так хоть и по деревне пускай так ходят, не моя забота, не моя печаль. Вели девке вон идти, разговор есть.
– Брысь, Лушка, – снова велел Петр, словно кошке, и девка, еще не вполне проснувшись, побрела вон, едва дав себе заботу подобрать с полу рубаху и сарафан.
Петр проводил взглядом ее увесистый зад и довольно улыбнулся ночным воспоминаниям.
– Ну что? – повернулся он к Ефимьевне. – Сладилось, надо быть? Ох, повертится теперь у меня племянничек Анатолий! Все Славины теперь повертятся! Небось ему столичную невесту уже присмотрели. А делать нечего – придется грех прикрыть, на Феньке жениться. И не видать ему приданого никакого, ну, может, десяток душ отжалею, а тех, что отцом завещано, земель не дам. Ничего, и без них женится, а нет, ославлю на весь уезд!
Тут Петр наконец оторвался от мечтаний и удосужился обратить внимание на хмурое лицо Ефимьевны.
– Ну, чего накуксилась? – спросил настороженно. – Что не так?!
– Да все не так, батюшка Петр Иваныч, все не сладилось, – уныло пробормотала ключница.
– Полно врать! – привскочил он. – Я сам видел, как Фенька туда пошла, а воротилась она лишь под утро, еле живая, я даром что Лушку канителил, все же слышал, как ты охала, да ее поддерживала, да твердила, мол, осторожней, барышня, не споткнись! Видать, крепко ее жеребец Славинский уходил! На рубахе-то следы остались? Под нос ему сунуть, теперь, мол, не отвертишься от женитьбы?
– Ох, все не по-нашему вышло, – тяжело вздохнула Ефимьевна. – За полночь решила это я поглядеть, как там у них, а тут, гляжу, барышня на лестнице сидит, да вся в слезах, едва живехонька. И ну плача рассказывать, как она по вашему наущению в боковушку пошла, а там… а там…
– Ну, что там? – нетерпеливо спросил Петр. – Да говори, чего солому жуешь?!
– Вы ей сказали, мол, на постель ложись…
– Знаю, что я ей сказал! – гневно воскликнул Петр. – И что?!
– А то, что постель уж занята была!
– Кем?! Я же Лушку нарочно к себе загнал, всю ночь продержал, чтобы никакой ошибки не вышло!
– Да не Лушка с ним была, – вздохнула Ефимьевна, воровато оглядываясь. – Не Лушка, а…
И что-то шепнула на ухо Петру.
Он даже головой затряс от изумления:
– Не может быть! Померещилось Феньке!
– Да не померещилось, батюшка! Я сама потом туда воротилась и поглядела. Луна вышла, и я увидела… Не померещилось!
– Ну и племянничек Анатолий! – простонал Петр. – Ловок, черт! На вороных обошел! Наш пострел и тут поспел! А я-то хотел… Ну, попомнит он меня!
В страшном гневе Петр бросился было к двери, забыв, что раздет, потом, чертыхнувшись, воротился к платью, и тут за окном завопили на разные голоса:
– Мертвяк! Мертвяк явился! Мертвяка принесло!
* * *
Ульяша не понимала, снится ли ей, будто кто-то истошно кричит, или в самом деле надрывается-орет женщина:
– Говорила, говорила! Вот! Сызнова бесы лютуют! Не закрестили ворота, вот беды и повадились.
– Отвяжите его, пожалейте лошадь, она совсем взбесилась! – послышался властный мужской голос.
Он показался Ульяше чем-то знакомым, с ним было связано какое-то воспоминание… воспоминание об острой боли, об унижении… Она поморщилась, просыпаясь.
– Ружье мне! – послышался властный крик. – Коли она взбесилась, пристрелю!
Раздались хлесткие удары кнутом, лошадиное ржание, и мужчина снова вскричал:
– Да помилосердствуй, Петр, лошадь-то чем виновата?
Ульяша вскочила с постели и бросилась к окну. Высунулась – да и ахнула, увидав перед собой Волжанку, свою любимую соловую кобылку, которую привезла в Щеглы из самого Чудинова, проделав на ней полдороги в седле. На Волжанке она вчерашним утром отправилась в путь, Ерофей был за кучера. А потом…
Ульяша уставилась в окно. Теперь Волжанка билась в постромках, на которых висели жалкие остатки той самой двуколки, на которой Ульяша выехала из Щеглов. Какой-то человек крепко вцепился в удила одной рукой, в другой он держал кнут и охаживал им Волжанку.
Ульяша, не помня себя, выскочила в окошко и бросилась к своей несчастной лошади. Кинулась под кнут, нимало не заботясь, что тот сейчас обовьется вокруг ее тела, оттолкнула палача, обхватила морду лошади. И та вмиг затихла, словно впала в обморок от потрясения и нежданного счастья, увидев хозяйку и почуяв ее защиту.