– Тебе там делать нечего, – покачала головой Агафья, когда Антонина пожелала помочь накрывать на стол. – Марья Васильевна такая добрая да жалостливая, еще начнет расспрашивать, кто ты да что ты – конфуза не оберешься! Да и ни к чему ей, невинной девице, знать о чьих-то греховных похождениях, так что сиди и носу высунуть отсюда не смей, если не хочешь графинюшку нашу рассердить. Добрая-то она добрая, однако как разойдется да себя забудет, так никого не помилует!!
И Агафья выскочила из комнаты.
Антонина рухнула на тюфяк, скрипя зубами от злости. Вспоминала свои разнеженные мечты о том, как она, богатая наследница купца Гаврилова, спасет от разорения семью Стрешневых и тогда молодой граф женится на ней…
Это были не просто глупые мечты – это были самые дурацкие мечты на свете! И не только потому, что теперь у Антонины ни гроша, что жива она только милостями графини Елизаветы Львовны. Если Стрешнев-молодой на родовитой дворянке Марье Васильевне Диомидовой жениться не хочет, при всем ее богатстве, то разве поднял бы он глаза на какую-то купчиху арзамасскую? Он, вишь ты, по нетерпимым домам каким-то шляется, у него там какие-то кралечки… Интересно, что это такое – нетерпимые дома с кралечками? У кого бы вызнать?
Она долго вертелась, зовя сон, но уснуть никак не удавалось: немало мешали громкие разговоры, которые вели между собой графиня Елизавета Львовна и старшая Диомидова. Однако в конце концов Антонина задремала, а потом и уснула так крепко, что даже не слышала, как воротились Агафья и Мавра, служанка Диомидовых.
Глава седьмая
Езда в Остров Любви
Примерно за месяц до описываемых событий, глубокой ночью, молодой граф Стрешнев стоял на крыше некоего двухэтажного дома неподалеку от Красного канала[23 - В XVIII веке Красный канал протекал в Петербурге до Невы параллельно с каналом Лебяжьим и Фонтанкой. Позднее был засыпан.] и размышлял, убьется он или нет, если спрыгнет на землю.
Предположим, не убьется, предположим даже, удастся спрыгнуть без членовредительства, но потом-то что делать?! Куда деваться в одной рубашке и босиком, без мундира и сапог, а главное, даже без штанов?!
Графа Михаила била дрожь не только от беспокойства: ночь выдалась прохладной, даром что весна на дворе. Что поделать, таков уж Санкт-Петербург – неприветлив да немилостив!
В доме, на крыше которого господин Стрешнев примостился, стоял дикий шум, по траве скакали тени из ярко освещенных окон. Михаил вспомнил, как скупердяйствовала мадам Фортюн, хозяйка этого maison de tolеrance, по-русски говоря, дома терпимости (именно их называла суровая Агафья домами нетерпимости!), жалела лишних свечей, наставительно повторяя, что ночные утехи должны во тьме совершаться. Однако на сей раз, похоже, запалили все свечки: не то нагрянувшей внезапно полиции не по сердцу была всяческая экономия, тем паче в чужом хозяйстве, не то блюстители порядка желали как можно лучше при ярком освещении разглядеть блюстительниц беспорядка, визг которых то и дело тревожил слух Стрешнева, не то полицейские искали какие-то вещи, которые изобличили бы столь же проворных, как молодой граф Стрешнев, визитеров, которые успели удрать полуголыми…
При этой мысли Михаил Иванович начал осознавать, что его развеселой жизни в Петербурге, кажется, приходит конец, причем совершенно не достославный. Если его схватят нынче и опознают, то, конечно, попрут из гвардии поганой метлой…
– Тысяча дьяволов, десять тысяч дьяволов! – пробормотал граф Михаил сокрушенно.
Внезапно он увидел, как из одного окна высунулась белокурая растрепанная головка, извернулась немыслимым образом, чтобы взглянуть на крышу, однако тотчас вновь скрылась внутри. Впрочем, несмотря на краткость сего действа, Стрешнев успел ее узнать: это была Аминта, очаровательная потаскушка, к которой он явился каких-то полчаса назад и надеялся наслаждаться с ней упоительными мгновениями телесной любви самое малое до утра, ибо ему, как щедрому завсегдатаю веселого дома мадам Фортюн, положены были некоторые привилегии. Остальные посетители могли занимать спаленки девиц только по часу, дабы у врат притона разврата не выстраивалась у всех на виду очередь распаленных мужчин. Мадам Фортюн старалась соблюдать хотя бы минимум приличий! Однако граф Михаил, как уже было сказано, пользовался расположением хозяйки, оттого мог не спешить заканчивать свои развлечения с Аминтой.
Как звали девицу по-настоящему, он не знал и знать не хотел: ему вполне нравилось это имя, извлеченное, конечно, из книги «Езда в Остров Любви» пиита Тредиаковского, бывшей у молодежи на слуху уже не первое десятилетие и по-прежнему имевшей сногсшибательный успех! Впрочем, молодые гвардейцы и драгуны, превознося ее, могли некоторые, особенно смелые, строфы лишь повторять с чужого голоса, в глаза при этом самой книги не видав. Однако граф Михаил, читать с младых ногтей любивший и много читавший, проштудировал «Езду в Остров Любви» весьма внимательно. В отцовой библиотеке в Стрешневке книг было немало, и среди множества научных (любимых отцом) или нравоучительных (предпочитаемых матушкой) сочинений каким-то чудом завалялось старое уже (1730 года, более чем двадцатилетней давности!), пыльное издание, которое если и не сделало нашего героя утонченным любовником, то немало пообтесало его пылкое юношеское удальство.
Стрешнев-старший – мот, игрок! – сыну охальничать с крепостными девками воспретил. «Небось, когда-нибудь женишься и поймешь, что ревнивый муж на все способен, и не суть важно, слуга он или господин!» – приговаривал граф Иван Михайлович Стрешнев наставительно. У него всегда на памяти была история некоего помещика, который злоупотреблял в своих имениях jus primae noctis[24 - Право первой ночи (лат.).], да и в noctis последующие не стеснялся ни с девками, ни с бабами похабничать, отчего и напоролся однажды в собственном лесу на самострел, им же самим против медведя-шатуна и установленный. Видать, забыл бедолага, где именно его поставил… А может, кто и перенаправил самострел аккурат на ту самую тропу, которой похабник-господин частенько хаживал?..
Михаилу Ивановичу было неведомо, что именно этот случай образумил и отца его. Прежде граф был великий ходок, и даже в доме своем не стыдился похабничать и до свадьбы, и после нее, даже с горничной жены блудил, однако, прознав о случившемся с соседом, струхнул и поумерил свои аппетиты.
Чтя отцовы заветы, Стрешнев-молодой в своем имении девок не портил, а если и избавлялся от переполнявшей тело похоти (ну иной раз вовсе уж невтерпеж становилось… да и что ж такого, дело вполне житейское!), то лишь со вдовами или солдатками, чтобы никому от сего «избавления» беды не было. Многие бабенки мечтали даже о прибавлении, то есть желали бы от барина понести, да как-то не свезло никому – на счастье Михаила Ивановича, который вовсе не мечтал встречать своих, деликатно выражаясь, бастардов среди чумазой крестьянской детворы. При всем при том Стрешнев-молодой крепко был одурманен «Ездой в Остров Любви» и мечтал совсем о других эмосьонах[25 - Эмосьо?ны – чувства, от франц. еmotions.], грезил оказаться вот в каком месте и вот с кем встретиться:
Туды на всяк день любовники спешно
Сходятся многи весьма беспомешно,
Дабы посмотреть любви на причину,
То есть на свою красную едину.
С утра до ночи тамо пребывают,
О любви одной токмо помышляют.
Все тамо дамы украшены цветы,
Все и жители богато одеты.
Всё там смеется, всё в радости зрится,
Всё там нравится, всему ум дивится.
Танцы и песни, пиры и музыка
Не впускают скорбь до своего лика.
Все суть изгнаны оттуду пороки,
И всяк угрюмой чинит весел скоки.
Всяк скупой сыплет сокровище вольно.
Всяк молчаливый говорит довольно.
Всякой безумной бывает многоумным,
Сладкие музы поют гласом шумным.
Наконец всякой со тщанием чинит,
Что лучше девам ко веселию мнит.
Живое воплощение этих строк Михаил отыскал наконец в заведении мадам Фортюн, где и сделался вскоре завсегдатаем, так же как и многие его приятели и сослуживцы.
Однако все же не столичные maisons de tolеrance сыграли главную роль в том, что Михаил не сопротивлялся, когда настало ему время ехать отправлять службу в столицу. По-хорошему, следовало бы ему заниматься имением, порядком пошатнувшимся с некоторых пор – благодаря постоянному мотовству графа Стрешнева-старшего. Однако уважающему себя человеку необходимо было служить и иметь чин. Целый век подписываться «недорослем из дворян» – позорнее этого, полагала титулованная молодежь, ничего нельзя придумать. Ведь недорослем называли не только не взрослого, не достигшего еще двадцати одного года человека, но и того, кто никакого чина или звания, ни военного, ни статского, не имел![26 - Князь Голицын, приятель А. С. Пушкина, никогда не служивший и поэтому не имевший чина, до старости писал в официальных бумагах о себе: «не?доросль», хотя жил гораздо позже описываемого времени.] Служба статская презиралась у юношей из хороших домов, тем паче – титулованных. Оставалась служба военная, а наш герой был записан в Преображенский полк уже с четырнадцати лет. Оставалось лишь по пришествии совершенных лет прибыть в столицу и объявиться в полку.
Молодой граф квартировал в Петербурге отнюдь не в казарме, а вместе с наилучшим своим приятелем, полунемцем Петром Гриммом, таким же повесою, как он сам, снимал жилье на Лиговке, у некоего отставного майора, который весьма к своим постояльцам благоволил. Родители Гримма и графиня Стрешнева поочередно присылали им из деревень целые возы провизии: живности, молочного, муки, круп, меду и всякой прочей всячины, то есть им не приходилось зависеть от милостей каптенармуса[27 - Каптена?рмус – унтер-офицер, ведающий учетом, хранением и выдачей военного имущества, в том числе провианта (старин.).], а также и хозяину их немало перепадало.
Хранимый судьбой и благоволением командира полка, который оказался бывшим сослуживцем как Стрешнева-отца, так и отца Гримма, Михаил счастливо избег командирской должности (ибо распоряжаться чужими жизнями и смертями ему хотелось меньше всего на свете!). Словом, эти завзятые повесы жили в свое удовольствие и смотрели на службу, словно на веселую игру. Им повезло угодить в полк аккурат между двумя шведскими войнами, в которых участвовали преображенцы: первая уже с десяток лет как закончилась, о второй даже гадалкам еще не было ведомо[28 - Первая Русско-шведская война велась в 1741–1743-х годах, вторая – в 1788–1790-х годах.], – так что жизням бравых молодцев пока ничего не угрожало. Маневры были им в радость и развлечение, на парадах оба блистали выправкой и шагистикой, на стрельбах отличались меткостью (навострились в родных имениях, охотясь!), а потому невозбранно позволяли себе некоторые вольности, к числу которых и относилось посещение упомянутых «мезонов терпимости», или «терпимых мезонов», кои ревнители нравственности во всех слоях общества называли «нетерпимыми домами».
Впрочем, по сравнению с былыми временами мезоны сии существовали почти на законном основании. У старожилов еще живы были воспоминания о немецкой оборотистой фрейлейн Анне Фелькер по прозвищу Дрезденша, современнице покойной Анны Иоанновны и злополучной Анны Леопольдовны. Этим прозвищем Фелькер была обязана городу, из которого прибыла в Российскую империю. Через несколько лет жизни в Санкт-Петербурге она заработала своим телом достаточно, чтобы снять дом на Вознесенской перспективе[29 - Позднейшее название – Вознесенская улица, затем Вознесенский проспект.], где устроила свое заведение. Девушек хозяйка привозила из Германии.
Когда на престол взошла Елизавета Петровна, дай ей Господь здоровья и долголетия, Дрезденша была заключена в Петропавловскую крепость. Половина красоток сбежала на родину, половину отправили в Сибирь. Настали, по рассказам старожилов, нелегкие времена для сластолюбцев… Однако вскоре как-то само собой открылись новые maisons de tolеrance, и, несмотря на некоторые притеснения со стороны полиции, дело любострастия продолжало процветать.
Господам офицерам посещать «нетерпимые дома» вообще-то не возбранялось, однако, будучи при форме и знаках отличия, они ни в коем случае не должны были попасться на глаза полицейским чинам. Но если гвардейцев все же ловили на горячем, то они подвергались самым суровым наказаниям, вплоть до понижения в звании, высылки на службу в отдаленные провинции и даже до разжалования!
Раньше Михаилу везло. Но сегодня он чуть не угодил в лапы полиции! Кстати, вполне возможно, что еще угодит. А ведь Гримм считал себя лишенным плотских удовольствий страдальцем из-за того, что нынче жестоко разрюмился[30 - Рю?мить – простудиться: от франц. rhume – насморк.]. Кажется, почувствовать себя страдальцем придется графу Стрешневу! Стоит только представить себя прыгающим с крыши голышом, бегущим в таком виде по улицам и возвращающимся таким же nu[31 - Голый (франц.).] на квартиру, чтобы предстать пред хозяином, отставным майором… Опять же форма пропадет, пока еще сошьют новую, а до той поры как в полк являться?!
– Тысяча дьяволов, десять тысяч дьяволов!
Ох, позорище… Михаилу вдруг вспомнилось родовое напутствие, передаваемое в семействе Стрешневых из поколения в поколение: «Будь усерден к Богу, верен государям, будь честен, ни на что не напрашивайся и ни от чего не отговаривайся, а пуще всего честь имени Стрешневых береги!»
Честь имени Стрешневых! Да ведь если он попадется во время бегства на глаза полицейским, его ждет не честь, а бесчестие!
Не лучше ли как-то спуститься все же с крыши осторожненько, а потом сразу броситься в канал да и утопиться?!
Все эти размышления выглядят долгими и многословными, лишь на бумаге будучи написанными, а на самом деле они промелькнули в голове у нашего героя в один миг. Молодой граф уже подступил было к краю крыши, чтобы кинуться навстречу неминуемому, каким бы оно ни было, как вдруг из нижнего окна вновь высунулась белокурая головка Аминты, потом вылетел какой-то тючок, а девушка быстро махнула рукой сверху вниз, словно подавая стоявшему на крыше Михаилу некий таинственный знак.
Впрочем, ничего таинственного в этом знаке не было. И дурак догадался бы, что Аминта приказывает любовнику: спускайся и подбери тючок! Михаил не сомневался, что там его одежда…
О благословенная Аминта! Молодой человек торопливо поклялся – мысленно, конечно! – что отныне всегда будет выбирать только ее из всех девушек мадам Фортюн, а платить станет вдвое дороже. За час как за два, за ночь как за сутки. Пусть это даже разорит его, он непременно так и поступит!
Затем Михаил принялся спускаться, цепляясь за малейший выступ в стене, однако скорость заботила его куда больше, чем осторожность, поэтому с полпути он сорвался и довольно чувствительно грянулся оземь. Впрочем, сейчас было не до боли! Схватив тючок со своими вещами, Стрешнев начал было напяливать их на себя, но тотчас подумал, что любой, кто выглянет из окна и увидит его, сразу поймет: этот полуодетый офицер – беглец! Поэтому наш герой бросился к забору, в котором знал некую потайную калиточку. Выскользнул в нее, огляделся, не видно ли где полицейской засады, не обнаружил ее, и кинулся по склону, ведущему к Красному каналу. Здесь, под прикрытием насыпного вала, наш перепуганный герой торопливо оделся, причем на левую ногу натягивать лосины, а потом и сапог было почему-то очень больно.
«Зашиб, да ничего!» – подумал Михаил, застегнувшись и огладив складки мундира. Шляпа его форменная оказалась тут же – Аминта не упустила ничего. Да будет благословенна подлинная немецкая аккуратность!
Стрешнев кое-как выбрался с вязкого песчаного берега на дорогу и пошел было по направлению к Лиговке, однако левая нога слушалась все хуже, а уж как больно-то было! В конце концов графу нашему пришлось подобрать какую-то валявшуюся при дороге оглоблю и ковылять, опираясь на нее и едва сдерживая стоны.
Потом он их уже не сдерживал, то и дело бормоча: «Тысяча дьяволов, десять тысяч дьяволов!» – и вскоре понял, что идти больше не может. Почти не сомневался, что при падении ногу сломал… На удачу, пробегал мимо шустрый мальчишка, которого Михаил и уговорил сбегать на Лиговку и сообщить о беде.
Боль усиливалась, Михаила бросало то в жар, то в холод. Он уже почти не сознавал, что происходит, почти не помнил, как появились отставной майор и беспрерывно чихающий Гримм в сопровождении денщиков своего и Стрешнева, подняли страдальца и потащили в лазарет.
Забегая вперед, скажем, что да, нога окажется сломана, причем в двух местах, и как Стрешнев умудрился пройти чуть ли не версту, останется только гадать!
В лубках молодой граф проведет месяц, а потом выяснится, что пешее хождение немало сместило осколки костей, так что ему на всю жизнь суждено остаться хромым.