– Сволочи, какие же сволочи! – чуть слышно бормотал Охтин. – Это же их народ, здесь же не заключенные! Они хотят, чтобы измученные женщины для них окопы рыли… они… Кого же защищают те, кто сейчас на фронте стоит против гитлеровцев?
«Таких, как я и тот, кто в тебя стрелял», – подумал Поляков и поднял с грязного пола, засыпанного сенной трухой, безжизненную, холодную руку Охтина.
– Дядя Гриша!
– Да что ты заладил? – шепнул Григорий Алексеевич, и на губах его запузырилась кровавая пена. – Других слов не знаешь, что ли? Помню я, как меня зовут. Все помню. Увези ее. Прошу, увези.
– Кого?
– Ты ее видел. Это она. Мы у нее в долгу.
– Кто? Почему?
– Увези ее отсюда, – повторил Охтин и подавился кровавым сгустком, внезапно вылетевшим из его рта.
Поляков ничего не успел сказать, ничего не успел спросить. Какое-то мгновение – нет, меньше… и он остался один.
Один.
Он стоял на коленях, склонившись над безжизненным телом, и думал, что первый раз за всю жизнь присутствовал при смертной минуте кого-то из своей семьи. Отца убили без него, мама покончила с собой без него, сестра была убита без него, няня умерла без него. Поляков думал раньше, что судьба жестока, так как не дает ему проводить в последний путь своих, но теперь понял: она была удивительно к нему милосердна.
* * *
Первое, что они услышали, сойдя с баржи, было:
– Фашисток ведут! Фашисток ведут!
– Господи, ну что-нибудь поновее бы придумали… – пробормотала Катя Спасская, чуть обернувшись к Александре. – В Рузаевке, в 38-м, помнишь, когда нас туда привезли, тоже мальчишки кричали: «Фашисток ведут!»
Тех мальчишек Александра никогда не забудет. Для встречи эшелона с «врагинями народа», которых направляли в Темниковский женский лагерь, все население станции выстроилось по обочинам грязной, расквашенной дороги. Заключенные брели по трое, волоча на себе свои жалкие пожитки – мешки, чемоданы, узлы. Всех шатало от голода. Их так и не накормили по прибытии – велели ждать до места, а под местом имели в виду не станцию, а сам лагерь, куда их должны были перевезти по лесным дорогам только завтра. То есть к завтрашнему вечеру, может, и накормят. Хорошее дело… Сейчас же их вели куда-то ночевать, куда – неведомо. Едой и не пахло, а жители Рузаевки стояли по обочинам дороги и порою начинали истошно орать:
– Фашисток ведут!
Наверное, кричали не все, но Александре казалось, что даже больше, чем все. Почему они были фашистки? Неведомо. А потом в них полетели камни. Перла Рувимовна, шедшая слева от Александры, схватилась за голову. Седые, растрепанные волосы, выбившиеся из-под платка, окрасились кровью, она пошатнулась и свалилась бы, если бы Александра не подхватила ее под руку. Узел Перлы Рувимовны упал в грязь и наполовину утонул в ней.
Катя Спасская попыталась поднять его, но на нее налетели идущие сзади женщины, которые невольно ускорили шаги, чтобы не попасть под град камней. Катю сбили с ног, упали и другие женщины. Александра, изо всех сил пытаясь сохранить равновесие, метнулась в сторону, увернулась от летящего в нее камня и вдруг увидела странную женщину, стоящую на обочине. Завернутая в большой черный платок, она медленно крестилась и кланялась, глядя на смятенную толпу заключенных, но не делала ни малейшей попытки остановить мальчишек. Какое-то мгновение Александра смотрела в ее равнодушные глаза, потом отвернулась и побрела дальше, из последних сил волоча за собой Перлу.
– В колонну по три! – орали конвойные, но их никто не слышал. Наконец до них дошло, что творится, а может быть, кто-то разглядел окровавленные головы женщин (кроме Перлы, досталось еще нескольким), и конвойные побежали по обочинам, разгоняя мальчишек.
А те все не могли угомониться:
– Фашистки! Фашисток бей!
Наконец заключенных привели в какой-то сарай. Потолок был щелястый, пол грязный, стены сырые. И ни соломинки, ни доски, на которых можно устроиться – если не лечь, то хотя бы сесть!
Женщины подняли крик, требуя еды, каких-нибудь подстилок, врача для раненых.
Прибежал начальник конвоя, стал грозить: не замолчат, то…
– Ну что «то»? – устало спросила его Катя Спасская, размазывая грязь по лицу. – Что ты нам еще можешь сделать, начальник? К стенке поставить? Да вы же нас и тащите на погибель, так, может, лучше поскорей? Постреляй нас всех, и дело с концом!
Кто-то из женщин истерически взвизгнул, не выдержав этих слов, а кто-то разразился рыданиями. Через мгновение рыдали все. Такого ужаса Александра, кажется, в жизни не переживала… Унять слезы измученных ссыльных было невозможно. От их отчаянных воплей и стонов ходили ходуном стены. Александра внезапно осознала, что ни она сама, ни другие ее подруги по несчастью даже толком не плакали над своей долей все это время. Душа скукожилась, что ли… И вот теперь все силы терпения кончились.
Вдруг бросилось в глаза – Люда Стромыкина, жена одного из волжских капитанов (здесь ведь большинство женщин были жены речников, арестованные и сосланные просто потому, что – жены «врагов народа»), высокая, некогда очень пышная, а теперь худющая, с обвисшими щеками, резко постаревшая женщина, стоит, чуть не на голову возвышаясь над низеньким, толстеньким начальником конвоя, и даже не плачет – ревмя ревет на одной низкой ноте, царапая лицо ногтями до крови!
Накатило настоящее безумие…
Начальник вылетел за дверь пулей. Слышно было, как с грохотом упал засов. И тогда женщины кинулись к стенам сарая, стали скрести их, бить в них кулаками… Рев продолжался, стены ходили ходуном. Наверное, если посмотреть со стороны, это было страшно: отчаянно рыдающий, ревущий, мучительно содрогающийся сарай…
Кто-то сильно ткнул Александру в бок. Глянула – Катя. Она зажимала уши ладонями и отчаянными гримасами показывала окружающим ее женщинам, в том числе Александре и Перле, чтобы сделали то же. Перла не понимала – ревела истошно, даже не утирая крови, которая сочилась из раны на голове, но Александра зажмурилась, зажала уши, скорчилась, припав коленями на свой чемодан… Сразу стало легче. Рев и вой отдалились, спасительная тьма прильнула к глазам. Александра мелко дышала, постепенно приходя в себя. Рев доносился словно бы издалека. Но вот он начал стихать, стихать… Она робко приоткрыла глаза и увидела, что уже почти все женщины сидят на корточках, на вещах или стоят вот так же, как они с Катей, согнувшись, скорчившись, зажимая уши, зажмурясь. Последней угомонилась Людмила, но у нее не хватило сил даже сесть на узел – упала прямо на сырую землю и забылась то ли во сне, то ли в беспамятстве. Перла достала из своего грязного узла какую-то рубаху, оторвала от нее полосу, попыталась перевязать голову. Александра помогла. Постепенно ее охватило то же оцепенение, что и прочих, и они с Катей и Перлой, прижавшись друг к другу, уснули на своих сваленных грязной кучей вещах.
Утром им первым делом принесли свежевыпеченного хлеба и несколько ведер кипятку. Резала хлеб та самая женщина в платке, которая давеча крестилась на обочине. Глаза у нее были такие же равнодушные, словно незрячие, как и прежде, однако нареза́ла она пайки удивительно точно. Всем досталось поровну. И каждой из заключенных женщина холодно велела:
– Не наваливайся на тесто, брюхо заболит.
Поразительно…
– Это русский народ, – сказала Катя Спасская, глядя на потрясенную Александру. – Поняла, Саша? Вот такой он, наш народ.
– Народ безмолвствует, – кивнула в ответ Александра.
– Вот именно.
– «Ты проснешься ль, исполненный сил? – пробормотала Перла, которая была преподавательницей русского языка и литературы. – Иль, судеб повинуясь закону, все, что мог, ты уже совершил?»
– А ты молчи, Перла, – с внезапной яростью покосилась на нее Катя. – Молчи, поняла? Не тебе наших судить, ты на своих смотри!
И Перла Рувимовна, ныне Абрамова, в девичестве Левинсон, покорно умолкла.
В общем-то, это была их единственная ссора… которую и ссорой-то назвать нельзя. Так жили, так тесно жили, что, если б начали собачиться, давно попередохли бы. И все понимали то же самое: и Александра, и Перла, и Катя, и Людмила, и прочие женщины. Поэтому как были у них в тюрьме и в дороге сугубо сестринские отношения, такими они и оставались в Темниковском женском лагере.
А стоял он, их лагерь, в глубине чудесного соснового леса в самых дебрях Мордовского края. Воздух был волшебный, особенно после дождя, и хвоей, которой здесь было в изобилии, только и спасались от цинги. В лагерной-то пище никаких витаминов не было предусмотрено: на завтрак жиденькая ячневая кашица, хлеба двести граммов да кружка кипятку. Это в семь утра. Обед в два часа – на первое пустые щи, на второе та же каша, только чуть погуще утренней. Вечером кипяток с оставшимся от обеда хлебом. Когда началась поголовная цинга, Александра вспомнила, как кто-то в госпитале в Энске рассказывал про народные рецепты. Начальство возражать не стало, и через несколько дней у нее уже были готовы огромные бутыли с отваром. С души воротило пить эту гадость, но зато все выздоровели.
Тогда ее и перевели в медпункт. А сначала она вместе с Катей поочередно работала на водовозке.
Просыпались еще до подъема (он был в шесть, потом аж до семи длилась перекличка в огромном дворе, с непременной пофамильной отметкой-галочкой в смешной ученической тетрадке) и осторожно, чтобы никого не разбудить, шли по ночному лагерю. В конюшне запрягали быка, у колодца заполняли огромную водовозную бочку и развозили воду поочередно по всем службам лагеря. Там же всё: работа на кухне, раздача, хлеборезка, выдача и стирка белья, уборка внутри бараков и на территории, топка печей и прочее – велось собственными силами, силами женщин-заключенных.
После «победы над цингой», как пышно именовали это в бараках, Александра стала работать в медпункте. Конечно, там был квалифицированный врач – женщина-ленинградка, но без сестры ей было не обойтись. Подумывали о том, чтобы завести при медпункте еще и санитарку. Александра мечтала пристроить на тепленькое местечко бедняжку Перлу, которая хирела не по дням, а по часам, но зимой 1938/39-го в лагере начались перетасовки. Стали часть женщин отправлять на Беломоро-Балтийский канал, где теперь валили лес и строились предприятия.
Перла и Людмила Стромыкина попали в первую же партию, назначенную к отъезду. Александра по-прежнему оставалась в медпункте, Катя продолжала возить воду по утрам. А эти – уезжали… Ночь до отправления не спали: ревмя ревели, прижавшись друг к дружке на нарах. То ли увидятся, то ли нет…
Перед рассветом Катя и Александра написали маленькие записочки своим: Перла и Людмила должны были, если ухитрятся, выбросить их из вагонов: вдруг да найдутся добрые люди, вдруг да перешлют по адресу…
– Дворяне шумною толпой по Эсэсэрии кочуют, – пошутила, храбрясь, Людмила, у которой дед, совершенно как у некоего Базарова, землю пахал. Александра оглядела подруг: Катя – дочь бакенщика, внучка бакенщика, может, и правнучка, Рувим Левинсон был «старье берем», у Александры у одной дела с происхождением обстояли более или менее классово-чуждо, однако в кочевье предстояло отправиться не ей, а Люде и Перле…
Ладно, еще не вечер, еще неизвестно, может, и ей придется кочевать по Эсэсэрии!
И она тихонько сплюнула через левое плечо.