Оскалив зубы, отошли,
И зарычали, и легли.
Она остановилась перевести дух. Надя немедленно подхватила:
И гости ждут, чтоб битва началася…
Вдруг женская с балкона сорвалася
Перчатка… все глядят за ней…
Она упала меж зверей.
Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной
И колкою улыбкою глядит
Его красавица и говорит:
«Когда меня, мой рыцарь верный,
Ты любишь так, как говоришь,
Ты мне перчатку возвратишь».
Она готова была читать дальше, но Варя взволнованно перебила:
Делорж, не отвечав ни слова,
К зверям идет,
Перчатку смело он берет
И возвращается к собранью снова.
У рыцарей и дам при дерзости такой
От страха сердце помутилось;
А витязь молодой,
Как будто ничего с ним не случилось,
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет ее очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал:
«Не требую награды».
– Вот именно, – злорадно хихикнула Надя. – Он понял, что Ирисова очень жестокосердна, и расстался с ней.
– Значит, он в нее не влюблен? – пробормотала Варя.
– Больше нет, – со знанием дела сообщила Надя.
Варя опустила голову, скрывая счастливую улыбку.
«…когда-нибудь ты станешь знаменитой актрисой, и я пришлю тебе на премьеру… синие колокольчики…»
* * *
– Что-то ты скучна сегодня, Мэри, – сказала Александра Федоровна, поднося к губам чашку и исподтишка оглядывая дочь.
В новом платье из бледно-голубого шелка великая княжна Мария Николаевна выглядела восхитительно. Принято считать, что брюнеткам голубое не к лицу, но Мэри этот цвет шел удивительно. Все из-за этих голубых глаз, так похожих на глаза отца. А фарфоровая, нежная бледность, а точеные черты? Мэри – живой портрет отца, только смягченный и женственный, оттого и любит Никс ее, пожалуй, больше других детей… Хотя разве это возможно – любить какого-то одного ребенка больше, а другого меньше? Александра Федоровна вспомнила, как, беременная Александром, своим старшим сыном, она с испугом думала: вот-де родит много детей (у ее свекрови, вдовствующей императрицы Марии Федоровны, их было десять!) и будет любить кого-то больше, кого-то меньше. Дети же будут чувствовать это и страдать от несправедливости!
Сейчас смешно вспомнить, какая она была наивная в ту пору. Наивная, испуганная, слабая… Однажды – это было первой вестью, которую подал о себе Александр, – даже в обморок упала. В церкви. Потом рассказали: когда ее унесли, на полу остались лепестки роз из ее букета. Придворные дамы сочли это чрезвычайно трогательным. А уж как волновался Никс!
Он всегда волновался за нее. Даже в тот страшный декабрьский день, на Сенатской площади, он находил время бояться за свою маленькую птичку. Ну что ж, бояться было чего: они не знали, доживут ли до вечера или будут вместе с детьми заколоты в дворцовых закоулках озверевшей солдатней или даже самими господами офицерами, которые принесли из Франции неизлечимую революционную заразу.
С того дня Александре Федоровне следовало бы разучиться волноваться вообще. Но нет, она то и дело трепещет, нервничает, теряет самообладание… У нее трясется голова, и стоит огромных усилий сдержать этот нервный тик. Иногда нервничает из-за мужа, иногда из-за детей. Странно… Неприятности, связанные с детьми, она переносила легче, чем те припадки ревности, которыми иной раз страдала из-за Николая. Ах, почему мужчины не могут быть как женщины – довольны и счастливы лишь нежными, духовными, платоническими отношениями! Им нужно тело, тело, тело… Им всем! Николаю… Секрету…
Александра Федоровна прикусила губу, отгоняя неприятные мысли. Сейчас Никс с ней. Он всегда с ней, ну, почти всегда. Секрет… Ничего, послезавтра бал, они будут танцевать, и снова между ними все опять станет, как прежде, когда только музыка, вальс и они двое… Это лучшие мгновения ее жизни, право, лучшие!
Музыка, вальс – и они двое.
Она забыла, что держит чашку, забыла о чае…
– Почему ты не отвечаешь, Мэри? – словно издалека, из другого мира донесся голос мужа, и Александра Федоровна виновато улыбнулась своим мечтам, прощаясь с ними. – Матушка спросила тебя, отчего ты скучна?
– Отчего, отчего… – послышался капризный, недовольный голосок дочери. – Папа, скажите, отчего меня все зовут Мэри? Говорим мы дома между собой по-немецки, пишем письма по-французски – отчего же этот англицизм?
– Что за дамская манера отвечать на вопрос вопросом, да еще таким нелепым?! – пожал плечами Николай Павлович. – В чем дело, Мэри?
– Ну… – Мэри опустила голову. – Дело в том, что я очень хочу поехать в театр.
– Моя дорогая! – воскликнул император изумленно. – Так кто же тебя не пускает?! Поезжай, конечно, я бы и сам поехал, но дела…
– Я хочу в Большой театр, – пробурчала Мэри. – Там новый водевиль с Асенковой, мне так хочется посмотреть, но я же не поеду одна, я поеду с Максимилианом, а мне не нравится, что Максимилиан смотрит на эту особу с таким восхищением! Мне кажется, он сравнивает меня с ней! У нее такая талия, что ни у кого из нас нет, и при дворе нет, никому такой талии и не снилось, а ее ноги! Они способны свести с ума любого мужчину!
– Любого? – спокойно спросил отец.
– Любого!
– В том числе и меня? – В голосе Николая Павловича зазвучала усмешка. – Однако я себя вовсе не чувствую сумасшедшим.
Мэри вскинула на него глаза и тотчас опустила. О некоторых… шалостях, скажем так, своего отца она была осведомлена больше, чем ему казалось, и, во всяком случае, больше, чем мать. Отец был образцом мужской красоты, мужественности, благородства. Он был лучшим человеком из всех, кого знала Мэри. Но если лучший из людей допускает для себя adultere, что же ждать от других, не столь совершенных?! Мэри была влюблена в Максимилиана Лейхтербергского – ах, ну как было не влюбиться в человека, который вполне унаследовал очарование своего отца, Евгения Богарне, сына знаменитой Жозефины и пасынка Наполеона Бонапарта! Однако, помня о шалостях своего отца, она заранее ждала от будущего супруга подвоха. При мысли о том, что ей тоже могут быть запрещены супружеские отношения, как матери, и Максимилиан в поисках утехи неиссякаемому мужскому сластолюбию станет искать плотских забав на стороне… в том числе, очень может быть, у актрис (а что, был же у Наполеона роман со знаменитой актрисой мадемуазель Жорж!), Мэри даже больше не хотела выйти замуж вообще. Впрочем, она не любила горевать и немедленно начинала себе внушать, что с кем, с кем, а с ней ничего подобного произойти не может. Она настолько хороша собой, очаровательна, умна, а главное, обладает таким отменным здоровьем, что не утратит любви супруга, а главное – не опустится до такого низменного чувства, как ревность.
И вот… Не только до утраты любви супруга, но и до самого супружества еще дело не дошло, а ревность, это неистовое чудовище с зелеными глазами, уже тут как тут!
– О нет, Ники, ты не похож на сумасшедшего, – заговорила в это мгновение Александра Федоровна, и Мэри встрепенулась: голос матери звучал непривычно сурово. – Однако я озадачена, а в своем ли уме наша дочь?
Мэри вскинула на нее изумленные глаза и даже рот приоткрыла: что?! Ее мама – воплощенная нежность, она не способна даже на подобие грубости, и вдруг такое?!
– Недостойно тебя даже думать так, не то что выражать эти мысли вслух, – продолжала Александра Федоровна с тем же холодом в голосе. – Ты не какая-то мещанка или купчиха, ты – великая княжна. И ты унижаешь прежде всего себя, допуская, что твой муж может предпочесть тебе другую, тем паче – актрису, тем паче – l’enfant ille ?gitime[14 - Внебрачный ребенок (фр.).].
– А она… l’ enfant ille ?gitime?! – с запинкой повторила Мэри, отчаянно краснея.
– La b ?tard?[15 - Незаконнорожденная (фр.).] – вскинул брови Николай Павлович. – Откуда ты знаешь, Александрина?
Мэри тоже очень хотела задать такой вопрос, но постеснялась.
– Кто-то говорил в театре, не помню кто, – небрежно ответила Александра Федоровна, поворачиваясь, чтобы оправить волан на плече сзади, и радуясь, что голос ее остался ровным.
Разумеется, лгать нехорошо, но не признаешься же мужу и дочери, что она поручила своей конфидентке Софии Бобринской узнать все, что возможно об этой Асенковой, когда увидела, как смотрит на нее Секрет. Ну да, да, да, она поступила так из той же самой унизительной ревности, за которую только что сурово выговорила бедной Мэри… Она сама поддалась слабости, повела себя дурно… Ах, но один раз простительно: невозможно же все время быть образцом добродетели и всех прочих воздушных, духовных, возвышенных достоинств!