Луиджи беспрекословно взялся за ближнюю вазу, но легкий, как вздох, шепот Дарии: «Не надо!..» – заставил его замереть.
– Нет, надо! – печально сказал Аретино. – Если вам не нравятся эти розы, их не должно быть здесь!
– Они нравятся мне, синьор, они прекрасны! – воскликнула Дария и, убоявшись собственной прыти, снова укрылась под защитою капюшона.
– Но вы не смотрите на них. Вы так печальны! Может быть, вам не нравится убранство этих покоев? Только прикажите – и мы перейдем в другие!
Дария покачала головой.
– Так в чем же дело? – продолжал допытываться Аретино. – Вы не отвечаете, не смотрите на меня. Может ли быть… неужели это мой вид внушает вам отвращение? – Голос его дрогнул, у Цецилии дрогнуло сердце.
Дария подняла голову и поглядела в лицо человеку, голос которого звучал так странно, так нежно, чарующе…
Что же она увидела? Цецилия твердо усвоила, что, глядя на одно и то же лицо, один и тот же предмет, люди видят совершенно разное, и все же она не сомневалась: ни одна женщина не может без трепета взирать на этот божественный лик, исполненный благородства, достоинства и… и…
Аретино не был красив в классическом смысле этого слова, но четкостью линий и пропорций лицо его не уступало классическим образцам. Может быть, слишком глубоко посаженные глаза, слишком резкий нос, слишком полные, безукоризненно четкие губы и могли показаться кому-то некрасивыми, но это было лицо человека, которого природа наделила крепким здоровьем и кипучим темпераментом. Это было лицо, исполненное страсти, которую Аретино испытывал к прекрасной даме по имени Жизнь, обожая и обожествляя ее во всех ее проявлениях: была ли то плотская любовь, или страсть к пышным трапезам, веселым пирам, изысканным винам и фруктам, роскоши в своем доме, или восхищение буйством красок на Тициановых полотнах или в небесах над лагуной, восторг при виде множества новых драгоценностей или кошельков с золотом, присланных очередным покровителем, – и сейчас все эти чувства собрались воедино в его взоре, воплощая собою одно: желание женщины, в глаза которой он смотрел.
О, могла ли, могла ли она остаться равнодушной?! Чудилось, и мраморная статуя ожила, затрепетала бы, приоткрыла губы, чтобы с них сорвалось чуть слышное: «Нет!»
Это был всего лишь ответ на вопрос Аретино, перейти ли в другие покои, однако Цецилия услышала нечто большее: Дария из последних сил противилась победительному обаянию этого человека, и слово «нет» было исторгнуто всем ее существом, готовым сдать последний рубеж обороны… но еще не сдавшим. И она до сих пор не сняла свой капюшон.
Аретино, прищурясь, вгляделся в затененные, полускрытые черты и кивнул. Глаза его сделались печальны, плечи поникли.
– Благодарю вас за это «нет», – проговорил он таким безжизненным голосом, как если бы понимал: оно сказано лишь из вежливости, а на самом деле Дария не чает от него избавиться. – Позвольте в таком случае поцеловать вашу руку, прекрасная дама, в знак того безграничного уважения и восхищения, которое я питаю к вашей особе.
Цецилии уже начали несколько надоедать эти скучные испанские церемонии. Дария ведь прекрасно знает, зачем ее привели в этот дом, а Пьетро ведет себя с ней, будто с нетронутой девственницей. Ручку поцеловать! Да где! Разве она позволит!.. И тут, к ее изумлению, Дария протянула руку… причем даже быстрее, чем дозволяли приличия.
Аретино схватил ее, как драгоценную добычу, но не склонился перед дамой, как сделал бы француз, а поднял руку к своим губам и прижался ими к ладони.
Рука дернулась – Цецилия всем ревниво-напряженным существом своим ощутила, какая дрожь пронзила девушку при одном только прикосновении этих жарких, опытных губ, а потом губы Аретино медленно поползли выше – и Дария покачнулась.
Аретино протянул другую руку к ее капюшону, но еще не тронул его, а продолжал поцелуй, вернее, это сладострастное, рассчитанно-чувственное, восхитительное по своей невинности и одновременно греховности прикосновение, вглядываясь в едва различимое лицо Дарии и словно умоляя разрешить ему… разрешить…
Он ничего не делал – только смотрел и целовал руку, и Дария ничего не делала – только смотрела на него, а может быть, и вовсе стояла с закрытыми глазами, но воздух в комнате, чудилось, дрожал, как дрожит раскаленное марево… раскаленное марево невысказанной страсти, которая пронизывала всех присутствующих… и все они резко вздрогнули, как будто мир обуревавших их чувств раскололся со звоном от пронзительного крика, вдруг раздавшегося со двора:
– Синьор! Синьор! Лошади прибыли! Смотрите!
* * *
Забавно, что первой мыслью Цецилии было изумление этим словом: венецианцы ведь не знают коней, кроме тех, что вечно стремятся ускакать куда-то с фронтона собора Святого Марко, но вечно сдерживаемы пожатием каменной его десницы. Лошадям просто негде скакать в этом городе, где улицы – каналы, повозки – лодки, возницы – гребцы. Кажется, за всю свою тридцатилетнюю жизнь Цецилия видела живую лошадь всего три или четыре раза, поэтому она сделала невольный шаг к окну, не сдержав любопытства, и только потом заметила, что к окнам двинулись и Луиджи, и Аретино с Дарией, причем, раз завладев ее рукою, Аретино больше ее не выпускал, а Дария не делала никаких попыток вырваться.
«Ну да, покорность! Ее знаменитая покорность!» – с ненавистью подумала Цецилия, но тут же забыла о Дарии и даже об Аретино, захваченная поразительным зрелищем.
Три изящные кобылки: две рыжие, одна белая – нервно перебирали копытами по гранитным плитам, издавая при этом обеспокоенное ржание и озираясь. Двор был пуст, люди, как заметила Цецилия, торопливо скрывались сквозь калиточку в стене. Только двое топтались возле деревянных ворот, заложенных тяжелым брусом, и поглядывали наверх, как бы ожидая знака.
Луиджи, стоявший рядом с Цецилией, махнул рукой, и слуги, с усилием сдвинув брус, разбежались, волоча за собой створки ворот и впуская во двор еще трех коней – двух гнедых и одного вороного. Трех жеребцов.
Цецилия не была бы той, кем она была всю жизнь, если бы не посмотрела на те места, которыми и отличаются жеребцы от кобыл. Собственно говоря, к этим местам невольно приковывался всякий взор, ибо жеребцы были распалены страстью сверх всякой меры. Сцены из апулеевского «Золотого осла» вихрем пронеслись перед мысленным взором Цецилии, и она ощутила слабость в коленях.
Кусаясь, лягаясь и издавая неистовое ржание, гнедые жеребцы кинулись к рыжим кобылицам и, искусав и ранив, покрыли их. В это время вороной приблизился к белой кобылке. Она попыталась было убежать и даже проскакала вокруг всего двора, но жеребец оказался проворнее и настиг ее возле ворот, которые уже снова были заперты. Она беспокойно затанцевала перед ним, замешкалась, но вдруг, неожиданно словно бы и для себя самой, повернулась и подняла хвост.
Воздух был наполнен ржанием, ревом, стуком копыт, запахом потных лошадиных тел и извергающихся жеребцов.
Цецилии почудилось, что ее с головой окунули в поток раскаленной, грубой чувственности, который одолевает, подчиняя, увлекает с собой. Она застонала, теряя власть над своим телом. Еще мгновение – и, вся во власти темных, неистовых желаний, она бросилась бы во двор и вступила в соперничество с белой кобылицей за обладание ее восхитительным любовником, как вдруг сильный рывок вернул ей чувства.
Цецилия с изумлением осознала, что это Луиджи схватил ее за руку и тащит к двери. Она забилась протестующе, оглянулась – и замерла.
Наконец-то капюшон упал с головы Дарии! Светлые, вьющиеся, легкие, будто золотистая пряжа, волосы разметались по ее плечам, спине, реяли, словно живые нити, в воздухе и тянулись к черным волосам Аретино, который припал к губам Дарии таким поцелуем, словно не намерен был прерывать его ни в этой жизни, ни в будущей.
Цецилия протестующе вскрикнула – но тут же новым сильнейшим рывком была выволочена из комнаты и удержалась на ногах лишь потому, что успела ухватиться за портьеру.
Она с яростью оглянулась на Луиджи – но при виде этих черных, сплошь заливших глаза, безумно расширенных зрачков ярость ее уменьшилась, ибо Цецилия поняла, что Луиджи сжигают те же ревность и похоть, которые испепеляют сейчас и ее. Если бы он был другим… если бы она была другой… возможно, они сейчас нашли бы мгновенное, опустошительное успокоение, слившись прямо здесь, на мраморном полу, но… но ничего им не дано было изменить ни в своей, ни в чужой судьбе, а потому они только и могли, что смотреть, как вершится этот неистовый, всепоглощающий поцелуй.
Аретино не обнимал Дарию – только целовал ее, но пальцы его, то сжимающиеся в кулаки, то нервно распрямляющиеся, выдавали, какие судороги пронзают его тело. Но он не двигался – он был покорен, покорен ее пальцам, которые, сначала путаясь, а потом все более проворно распускали шнуровку его гульфика, выпуская на свет напряженное, готовое к неистовой любовной битве естество.
Оказывается, предыдущая ночь все-таки не прошла для Троянды даром!
4. Аретинка
Звезда, с небесной вышины
Упавшая в камыш,
Вся содрогается, как ты,
Когда на мне лежишь… [22 - Здесь и далее перевод стихов с итальянского Ю. Медведева.]
Шепот, легкий, как вздох, коснулся слуха Троянды, и она вновь содрогнулась в сладостной, почти мучительной истоме.
Она и впрямь была распростерта на груди и животе Аретино, а ноги ее еще сжимали его бедра, и тела их были соединены. Стояла жара, нестерпимая жара, да к тому же любовники не размыкали объятий целую ночь, и тела их были мокры от пота. Но Троянде казалось, что это из сердца ее, сквозь все поры тела, сочится бесконечная любовь и нежность, которая переполняла ее и порою становилась почти нестерпимой. Любовь к этому человеку, бедра которого она все еще стискивала коленями так, что сладостная ломота отзывалась во всем теле…
Троянда чуть повернула голову и коснулась губами черной курчавой поросли на груди Пьетро. Волоски были соленые, и Троянда улыбнулась, медленно, сонно бродя пальцами в густых завитках. Тело Аретино так густо покрывала шерсть, что иногда распаленной Троянде чудилось, будто с нею любодействует не совсем человек, а не то зверь, не то божество. Пожалуй, и то, и другое, и третье, потому что Аретино явился ей всем сразу. Троянда прежде и вообразить не могла, что такое бывает на свете…
Да что, собственно, она вообще знала?! Теперь Троянде казалось, что вся ее прошлая жизнь имела смысл лишь постольку, поскольку она выучила в монастыре классическую латынь и древнегреческий язык – как выяснилось, для того, чтобы запоем читать книги из роскошной библиотеки Аретино. Это было очередным открытием (да вся ее жизнь теперь состояла из открытий!) – узнать, что книги могут описывать не только жизнь святых, но и каких-то других мужчин и женщин, чье призвание заключалось в служении не богу, а любви.
Гомер, Сафо, Анакреонт, Овидий, Гораций, Феокрит, Феогнид… Троянда читала их книги без устали, сначала с перехваченным горлом, оттого, что совершает смертный грех, но очень скоро боязнь сменилась восхитительным чувством свободы. Так вот, оказывается, что такое настоящая жизнь!
Монастырь? Но теперь она уже не вспоминала о нем, разве что изредка Гликерию, суровую, но такую добрую к ней. Матери своей Троянда не помнила – иногда всплывали в памяти ласковые светлые глаза, глядевшие словно бы мимо, затуманенные какими-то тайными мыслями; легкая, небрежная улыбка… И это было все, что она помнила из своего прошлого. Гликерия говорила девочке, что обе они родом из далекой огромной страны, называемой Россия, но в памяти Троянды это слово было прикрыто непроницаемой завесой ужаса, сквозь которую иногда брезжили очертания ледяного зимнего леса, долгого, мучительного пути, мрачного взгляда чьих-то черных глаз… страх, вечное желание куда-то спрятаться от этих ненавидящих глаз… больше она ничего не помнила – вернее, боялась вспоминать. Гликерия сперва пыталась расспрашивать, но девочка заходилась в мучительных рыданиях, едва удавалось вызвать в памяти хоть какой-то образ ее прежней жизни, вот старая садовница и отступилась, мудро рассудив: господь наверняка знал, что делал, когда прикрыл сознание ребенка завесою беспамятства. Со временем Дария и вовсе перестала размышлять о своем прошлом. «Россия», «мать», «дом» – это были только слова, не наполненные никаким значением. Жизнь она привыкла исчислять с того мгновения, когда среди мягкой тенистой зелени монастырского сада увидела морщинистое смуглое лицо Гликерии… но теперь она поняла, что ошибалась. Жизнь началась для нее с той минуты, когда высокий синьор в алом камзоле – ее Пьетро – взял Дарию за руку и припал поцелуем к ладони.
Так вот зачем страдала она в детстве, зачем изнывала от неосознанной тоски в монастыре, зачем была соблазнена дьяволом и покинута богом! Судьба уготовила ей эти испытания на пути к счастью, которое, оказывается, можно обрести только в объятиях этого мужчины.
Обеты и молитвы Троянда-Дария стряхнула с себя, как изношенную одежду. Но если бы кто-то вздумал упрекнуть ее за это, она нашлась бы что ответить. Да, бог первым предал ее верность, когда позволил дьяволу изнасиловать ее. Что проку служить повелителю, не могущему защитить рабу свою? И за что, за что она была отдана на растерзание чудовищу, развратившему ее?..
Впрочем, обида на небеса быстро проходила. Троянда любила размышлять и исследовать сцепление событий и потому не могла не понимать: одно вызвало другое, и ежели бы дьявол не овладел ею в ту роковую ночь, она закончила бы дни свои в монастырской скуке, так и не узнав Аретино! При одной только мысли о том, что их дороги никогда не пересеклись бы, Троянда начинала сожалеть, что бог не отступился от нее еще раньше. Бедняжка, она лишь подтверждала своим примером чье-то мудрое изречение: только глупцы думают, что ряса и чепец – это неизлечимая болезнь, женщина всегда остается женщиной, а плоть – плотью. Она любила – впервые, она познавала мужчину – впервые, а значит, любовь и познание любви случились в мире впервые со дня его сотворения.
Вычеркнув из своей жизни монастырь, Троянда сожалела только лишь об одном: что Аретино не разрешает ей увидеть мать аббатису и возблагодарить ее, как всемилостивую мадонну, за то счастье, которое она даровала перепуганной, несчастной, угрюмой девчонке. Впрочем, мать аббатиса, пожалуй, и не узнала бы прежнюю Дарию в красавице, обвитой в розовый шелк, с коротеньким модным корсажем, усыпанным драгоценностями, с оголенными плечами и низко вырезанным декольте, с короткими рукавами, затканными золотом и серебром, с длинным-предлинным шлейфом, который Троянде пришлось учиться носить. Да ей вообще всему на свете приходилось учиться, от любви до искусства одеваться. Поначалу руки ее путались, и, с утра начав, она едва могла закончить это занятие к вечеру. Вечером являлся Пьетро и начинал хохотать, застав ее еще не убранной, в одну минуту срывал одежды, на которые были затрачены много часов, и опрокидывал Троянду – даже не в постель – там, где она стояла, не имея терпения добраться до ложа. Им все служило ложем: кресло, или стол, или маленький, обитый бархатом табуретик, мраморная скамья, ступеньки, перила лестницы, пол… в конце концов, стенка, к которой можно было притиснуть Троянду.
Как-то раз, взглянув на небрежно смятое и кое-где разорванное платье (она даже не успела пристегнуть рукава и приколоть мех к декольте!), Троянда робко заикнулась, что не надо покупать ей столь дорогие наряды, ежели их постигает такая участь. Аретино расхохотался: