«Для нашей страны всё – весьма актуально, особенно этот, на полупальцах», – Иосиф и здесь не смолчал.
За балетными делами позабыли про похороны. Про Паньку Маша вспомнила, обнаружив свободную ванную. Она вошла и заперлась на крючок. Здесь стоял тяжелый запах. Белье, выстиранное с вечера, дыбилось на веревках: Панька забыла снять. Простыни, все в застарелых пятнах, стояли колом. Раньше Маша не замечала. То ли Панька полоскала тщательнее, то ли успевала снять, пока все спали, но чиненые-перечиненые тряпки не попадались на глаза.
Родители сидели за столом. Мама писала на клочке бумаги, отец заглядывал под руку.
– Водки… Вас двое: пол-литра хватит. Вина – одну бутылку, некому пить. Оливье я сделаю, колбасы еще, свекольный салатик с орехами… Ну, капуста кислая, картошки наварим, да… еще блинов…
Маша слушала, недоумевая: так, прикидывая спиртное, отец с матерью обычно готовились к праздникам.
Мама подняла голову:
– Поминки Паньке самой не справить.
– Рыбки фаршированной не забудьте, – голос вскипел яростью, – покойнице будет приятно. Кстати, в ванной Фроськины вонючие тряпки. Их кто будет снимать?
– Возьми и сними, не барыня. Сложи на табуретку стопочкой, – не отвечая на фаршированную рыбу, мама вернулась к подсчетам. Теперь она прикидывала стоимость продуктов. За долгие годы ее глаз пристрелялся:
– Девяносто и два пятьдесят, три шестьдесят две на два, вино крепленое, вроде кагора, по два, вроде бы, девяносто… – она писала цифры аккуратным столбцом.
Стягивая с веревок, Маша боролась с отвращением. Тряпки пахли убогой никчемной старостью. «Все равно – враги», – она сказала громко.
Простыни не желали складываться, топорщились под руками. Борясь с отвращением, она разглаживала ладонями: кончики пальцев, скользившие по складкам, нащупали какую-то неровность. Приблизив к глазам, Маша различила: на желтоватой, застиранной ткани, почти сливаясь с основой, проступала вышивка, похожая на вензель. Нити, положенные ровной гладью, кое-где высыпались, так что вензель казался прерывистым, едва заметным для глаз. Растянув уголок на пальцах, Маша поднесла к свету. Теперь проступили буквы, вышитые гладью. Высокая «R» стояла над маленькой «r». Ее слабая ножка ложилась внахлест, превращаясь в срединный завиток.
Торопливо разворачивая высохшие тряпки, Маша проверяла догадку: водила пальцами по краям простыней – от углов. Догадка не подтверждалась.
Маша села на край ванной. Паучий укус заныл. «Нет, не так», – она почесала, раздумывая.
Расправив в пальцах, поднесла к свету. В углу, хорошо видные под лампочкой, лучились мелкие игольные уколы – вензельный узор. Буквы стояли друг подле друга: большая обнимала маленькую, защищая бессильной, почти неразличимой рукой.
Расправляя, Маша складывала уголок к уголку. Вышитые немецкие буквы, на которых умерла убогая Фроська, стояли попарно, как на плацу. Большая и маленькая, старшая и младшая. Их тени, светящиеся игольными уколами, обнимали друг друга долгие тридцать лет. Все время, пока служили этой старухе. До ее смерти.
Маша забралась в ванну и приложила ухо к кафельной стенке: в старушечьей комнате стояла тишина. Она вылезла и огляделась. Взгляд наткнулся на отцовскую бритву. Эта бритва называлась опасной. Отец подтачивал ее раз в неделю, накидывая на ручку двери старый кожаный ремень. Маша раскрыла и провела по лезвию – осторожно, кончиком пальца.
Скорчившись на полу, она царапала лезвием – вырезала из простыней немецкие вензеля. Границы срезов выходили неровными. Маша складывала лоскуток к лоскутку. Улики, лежавшие друг на друге, становились похожими на пачку требований, пришедших по МБА. Привычным жестом, как будто снова стала библиотекарем, она взяла их в руку и вскинула запястье. Часы показывали двенадцать.
«Ночь, ночь», – голос был слабым и бессильным, как завиток умершей «R». Скомкав изрезанные тряпки, Маша сунула их за пазуху и спрятала требования в карман халата. К входной двери она кралась на цыпочках.
Двор был пустым и страшным. Стараясь не попасть под свет фонаря, она бежала вдоль стены. Тень, идущая следом, проводила до самой арки. Добежав до мусорных баков, Маша вынула комок из-за пазухи и швырнула на дно.
2
Повязав голову глухим черным платком, Панька бродила по квартире. Простыней она так и не хватилась.
«Ясное дело. Недорого досталось», – Маша думала, не удивляясь. О простынях помнили другие руки – тех, кто накладывал стежки. Пачка их требований, надежно припрятанная, лежала в тайничке письменного стола рядом с просроченным библиотечным пропуском.
К середине дня мама наконец собралась. Вместе с Панькой они отправились в похоронную контору на Достоевского. Татка приставала к отцу – сходить в Александровский сад. Приглашали и Машу, но она отказалась.
Странная мысль, мелькнувшая с вечера, не давала покоя.
Оставшись в одиночестве, Маша подошла к Панькиной двери и подергала за ручку. Много раз она бывала в соседской комнате, но теперь, получив пачку требований, хотела заглянуть снова, как будто проверить шифр.
Старушечий замок был надежным. Маша припала к личинке, но так ничего и не разобрала.
Мама с Панькой вернулись к вечеру.
К праздникам мама всегда готовилась накануне. Разложив овощи на старой дровяной плите, которую строители, проводившие газ, так и не вынесли, она отбирала ровные картофельные клубни. Панька мыла свеклу.
– Прасковья Матвеевна, – мама оглянулась, – соды добавьте капельку, быстрее разварится.
С соседкой она разговаривала прежним голосом, как будто не было никаких скандалов.
Не оборачиваясь от плиты, Панька закивала покорно. Из пучка, собранного на затылке, торчали редкие пегие волоски. Она пригладила мокрыми руками, измазанными свекольной грязью:
– Племянничек ваш… он тоже придет? – Панька спросила почтительно.
– Ося? Да, собирался, – мама покосилась на Машу.
– Хороший человек, на дядю своего уж очень похож, – Панька шмыгнула носом.
– У вас есть сода? – мама думала о свекле, – а то у меня кончилась, забыла купить.
– Там, в буфете, – Панька махнула рукой в сторону комнаты.
– Я могу сходить, – Маша вскочила с готовностью.
– Сама я, – подхватившись, Панька метнулась к двери.
«Мама-то, может, и забыла, а Панька по-омнит… А что, если?..»
Сидя в углу за дровяной плитой, Маша слушала их кухонные разговоры и думала: «Горстка пепла. Борьба за выживание. Он сказал: счастлив тот, кто узрит прах своего врага. Поминки – это для Паньки. Для мамы – праздник. Поэтому она и готовит…»
Маша дернула плечом и ушла.
В крематории назначили на двенадцать. Институтский автобус должен был подъехать к Максимилиановской не позже десяти. До больницы добрались пешком. Институтский водитель приоткрыл дверцу кабины: «Михаил Шендерыч, к воротам подавать?» На Машу он покосился веселым глазом.
Гроб, затянутый красным ситцем, топорщился сиротливыми кистями. В изголовье, под крышкой, лежало Фроськино мертвое лицо. Стараясь об этом не думать, Маша вдруг вспомнила: цветы. Она шепнула матери.
«Ничего, ничего, там, у самого крематория… Бабки должны продавать», – мама зашептала в ответ.
По обеим сторонам дороги лежали поля, пожухлые и полуголые. Вдалеке, из-за кромки леса, поднималась серая труба. Желтоватый дымок струился, уходя в небо, дрожал у самого жерла.
«Жертва, жернов, жерло…» – покосившись на ситцевую крышку, Маша вспомнила свой словарь.
Автобус проехал вдоль ограды, за которой открывался скверик. На клумбах росли жидкие темно-бордовые цветы. Мимо широкой лестницы, ведущей на верхнюю площадку, автобус объехал приземистое здание, стоящее на холме. Миновав невзрачные хозяйственные постройки, водитель подкатил к воротам. Два мужика в рабочей одежде подтащили железную телегу и выволокли гроб.
«Надо бы помянуть, как думаешь, а, хозяйка?» – старший обратился к маме. Торопливо порывшись в кошельке, мама протянула рубль. «Кого поминать-то?» – он спрашивал сурово. «Ефросинью, – мама ответила испуганно, – рабу божью Ефросинию». «Не сомневайся, помянем в лучшем виде», – сунув рубль в карман, он взялся за тележную ручку.
До назначенного времени оставалось полчаса. Маша шла вдоль ограды: цветочных бабок не было.