Остался только взгляд: темный, подернутый… – «Чем? Страхом, злостью, отчаянием?» – он смотрел на белые сугробы, упорно пытаясь подобрать нужное слово. Будто сценарий фильма, в котором не безвестный актер, и даже не Геннадий Лукич, а сам он играет главную роль советского разведчика, с этой минуты зависит только от него.
IV
В снежной дымке растворялись последние контуры Хребта.
«Не забывай: не дома. Ты у них, в России».
Тайга, с советской стороны границы сбитая в сплошную вечнозеленую массу, заметно поредела, уступая жизненное пространство зоне смешанных лесов. Над голыми лиственными деревьями торчали острые верхушки елей. Их перемежали сосновые кроны, раскидистые, как шалаши.
В детстве они играли «в партизан».
Как и полагается на партизанской войне, остро стояла проблема с оружием. Ружья, вырезанные из деревяшек, – на весь отряд их было два: по числу живых отцов. У остальных палки. Эти двое и стали главными. Пашка и Серега. Командир и комиссар. Однажды Пашка сказал: с той стороны полно автоматов и винтовок. В земле остались. Бери и копай. У матери был день рождения, вечером пришли гости – две женщины из соседнего барака. И что его дернуло? Вдруг, ни с того ни с сего, ляпнул: «Жалко, мы не там, за Хребтом». Мать несла миску с вареной картошкой – охнула, хорошо, тетя Галя не растерялась, полезла под стол, вторая соседка за ней: «Ничего, ничего, к счастью», – ползали, собирали картошку в мундирах: пыль сдул и ешь.
Мать схватила за руку, потащила за занавеску: «Сиди и молчи. А то прибью». Потом, когда соседки ушли, просила прощения, мол, нельзя, и себя и нас погубишь, ладно – все свои, а если б чужие…
Вместо взрывчатки использовали кусочки коры – складывали один на другой, перевязывали обрывком шпагата. Когда игра заканчивалась, прятали обратно в схорон. С чем, с чем, а с корой перебоев не было. Кругом лес, ходи да подбирай. Главная проблема – шпагат. Пашка, командир отряда, ругался на чем свет стоит: «Вот сволочи! Обещали по ленд-лизу. Ну, – картинно разводил руками, – и где их поставки?» Как-то раз явился довольный. Вытащил из-за пазухи, подмигнул: прижучил, мол, союзничков. По нынешним временам – ерунда, метра два, но тогда казалось – невиданное богатство. Скорей всего, выпросил у отца. Отец – бригадир. Безногий. Женщины из его бригады смеялись: зачем ему ноги! Бригадиру главное голова.
Однажды – насмотревшись военных фильмов, по воскресениям крутили в клубе, – приволок брусок хозяйственного мыла: у матери были свои схороны. Сгрудились, щупали по очереди. Серега-комиссар ковырнул пальцем: ух ты, зыкинская взрывчатка! Ну ты – молоток, представим к ордену. Идею с орденом Пашка не поддержал. С Серегой они вечно были в контрах: всё, что предлагал один, другой принимал в штыки. Но в тот раз Серега все-таки настоял. Вылазку назначили на завтра. По справедливости его тоже включили в боевую группу: незаметно подобраться к насыпи, сделать подкоп, заложить взрывчатку под рельсу. Когда покажется поезд, подпалить шнур и – назад, в лес.
Мать хватилась месяца через два, когда развезло дороги. Плакала: без мыла нельзя, завшивеем. Раньше никогда не плакала, по крайней мере, при нем. Сперва молчал, но потом не выдержал. Признался. Мать вскочила с табуретки: пошли! Ходили вдоль грунтовки, ковыряли палкой. Конечно, ничего не нашли. Но орден – кусочек коры с дырочкой – он носил еще долго. Днем вешал на грудь, привязывал к пуговице, ночью прятал под подушку: к весне высокая правительственная награда рассыпалась в прах…
За окном бежали голые пустоши, будто деревья, выполнив боевое задание, спешным порядком отошли на безопасное расстояние от насыпи. Хотя старые железнодорожные ветки проложены севернее, – он вспоминал названия населенных пунктов, связанных с партизанским движением. Пермь, Соликамск, Березняки. Последние взрывы рельсовой войны прогремели в начале пятидесятых. Но все равно невольно прислушивался, будто время неведомым образом могло откатиться назад на три десятилетия – рвануть со страшной силой, изгибая жесткие сочленения поезда в чудовищном эпилептическом припадке…
Однако поезд, набравший расчетную скорость, скользил ровно и бесшумно – как на воздушной подушке.
Сколько ни вслушивался, так ничего и не расслышал: даже стука колес.
«Паразиты-захребетники! Что-что, а дороги делать умеют…» Всего в нескольких километрах от этой, прямой как стрела, осталась старая довоенная железка. Транссиб. Когда проект сверхскоростного сообщения существовал только на бумаге, советские инженеры предлагали ее отремонтировать, приспособить под новые нужды, но нем-русские специалисты доказали с цифрами в руках: переделывать дороже. За последние годы Транссибирская магистраль окончательно пришла в упадок, рассыпалась. «Жаль, что наши согласились», – здесь, в поезде, как-то особенно остро чувствовалась эта утрата: Великий Сибирский путь – символ некогда единой и неделимой Российской империи. А после революции – единой советской страны…
Его попутчица, кажется, спала.
Скорей всего, и он задремал. Потому что не заметил, когда исчезли деревья. Теперь по обеим сторонам дороги тянулась вязкая равнина – ее очерчивали линии лесополос. После XXI съезда их свели на корню. Считалось, что этот способ борьбы с буранами придумал лично товарищ Берия. Но лет через десять посадили заново, уже в безличном качестве бесспорного достижения интерсоциализма.
За сплошной сеткой заграждения изредка мелькали населенные пункты, застроенные рядами одноэтажных бараков. «Прямо как наши», – подумал с нежностью, погружаясь памятью в детские годы, где остались такие же серые односкатные крыши. Узкие окна, едва пропускающие свет. Бревна, не спасающие от ветра. Зимой щели приходилось забивать: паклей, старыми тряпками, клочками ваты – выдергивали из сгнивших от сырости одеял. Окно над его нарами мать закладывала подушкой. Он привык спать на голом матрасе, не знал, что бывает иначе. Сотни тысяч эвакуированных. Для местных непонятное слово. Местные говорили: выковыренных.
Мать рассказывала: «Привезли, высадили на снег. Мужчин не хватало. Но, знаешь, мы и не разбирали: мужчина, женщина… Работали на равных», – этим обстоятельством она как-то особенно гордилась. Сперва расчищали участки: рубили, корчевали, сжигали пни. Первые бревна пошли на бараки. Это потом их свозили к рекам. Самая почетная профессия – сплавщик. С началом Великих строек – каменотес. В новые времена мальчишки играли «в строительство». Детские игры отражают взрослую жизнь. На вопрос: ну, что вы сегодня делали? – дети тех лет отвечали: строили Москву и Ленинград.
В его памяти этих строительных игр не осталось. Только те, прежние: «в наших и фашистов», в которых мальчишки менялись местами, как судьбой. Наши оставались бессмертными. Умирали фашисты. И головастики. Было время, теперь стыдно вспоминать, жарил их на костре, в консервной банке, будто для кошки, на самом деле – хотел узнать, как это, когда умирают не понарошку, а взаправду. Смотрел, как головастики подгорают с боков, но все равно скачут, прыгают. Однажды ночью пришла соседка тетя Маша, мать ее утешала, а тетя Маша все равно плакала: «Не могу, не могу больше… Жить… в этом аду».
В детстве он думал: ад – такое специальное место, где трудно, но можно жить.
После переезда в квартиру мать старалась забыть. Если и вспоминала, изредка, от случая к случаю: «Первые годы транспорта не было. На работу ходили колонной. Будто заключенные. Тяжело. Особенно осенью и весной: грязь, месиво. Идешь, а оно липнет. Ноги как гири». Скажет и замолчит – будто надеется, что сын, не заставший самых тяжких лет, сумеет их вообразить. Последнее время заговаривала все чаще, но, он заметил, с какими-то новыми интонациями: «Грязь, месиво, а люди идут и улыбаются: ничего, все будет хорошо, самое страшное кончилось – главное, не бомбят»…
Его попутчица проснулась. Сидела, равнодушно поглядывая в окно. «Уж ей-то точно не пришлось. В хоромах небось выросла…»
– А здесь еще живут?
– Не-а, – она мотнула головой. – Таперича нет.
– Знаешь, – вдруг захотелось рассказать, поделиться. – Мы ведь тоже жили в бараках. Хорошо. Особенно летом. Палисадники, цветы…
Сестры рассказывали, самую красивую клумбу разбили у Дома культуры, под портретом Сталина. Этого предателя и агента вражеских разведок он уже не застал.
– Цветы? В лагере? – девица переспросила недоверчиво.
– Почему в лагере? – он не сразу понял.
– Так тут жа эти, желтые… – За окном пронесся очередной барачный поселок. – Пока паспорта не получили.
– Нет, у нас не лагеря. Поселки эвакуированных. Девица пожала плечами:
– Один хрен.
– Ну как это! В лагерях охрана, вышки, собаки. Эвакуированные – свободные люди, куда хотят, туда и едут…
Вдруг вспомнил Зою, девочку из соседнего барака, дружила с его сестрами. Однажды приехало начальство. Зоя болела, лежала с завязанным горлом. Один, в серой каракулевой шапке, спросил: «А ты чья такая?» – «Мамина. Мы беженцы». Проверяющий покачал головой: «Это плохое слово. Надо говорить: эвакуированные». – «Нет, – девочка сказала. – Эвакуированные – это ленинградцы, они ехали на поезде. А мы бежали. Из Москвы». Проверяющий пожевал губами: «И кто так говорит?» – «Мама», – она ответила и закашлялась.
Эту историю он узнал от Любы. На следующий день подъехала черная машина. Больше их никто не видел – ни Зою, ни ее мать. «Мало ли куда их! – Вера встряла немедленно: – Забрали на другой участок». – «Ну да, – Люба усмехнулась. – На другой. За колючей проволокой». Мать поддержала Веру: «Ты, Люба, преувеличиваешь. Десятилетних не сажали». – «Ах, простите! – Люба вонзила спицы в клубок, яростно, будто пронзила змею. – Зою, конечно же, в детдом». Потом, когда сестры ушли, мать вдруг сказала: «Знаешь, мне кажется, я помню: грузовик, крытый. А на борту: „Мясо“. До войны не обратила бы внимания, но тут… Откуда у нас мясо? Конечно, я жалею ту девочку, но все-таки она спаслась. А моя Надя…»
Теперь, глядя из окна поезда, летящего на Запад, он не просто услышал – понял. Будто увидел своими глазами, пережил ту, всенародную, боль. Тысячи и тысячи, бесконечная вереница: с детьми и баулами – где пешком, где, если повезет, на телегах, – своим отчаянием затопившие все эти необозримые просторы, бредут на Восток, держась еще не разбомбленных дорог. Товарные поезда увозили в тыл станки и оборудование, полотна из Третьяковки и Эрмитажа, тысячи тонн архивных документов и фотографий: по этим фотографиям и картам, спасенным из фашистского пекла, построили Ленинград и Москву. Заново, на новом месте. Среди бывшей тайги. Дом за домом. Улицу за улицей. На Великих стройках плечом к плечу работали и вольняшки, и пленные, не говоря о целой армии заключенных. Результаты превзошли ожидания: мать говорила – точь-в-точь как до войны. В детстве он думал: как в сказке про Аладдина. Всесильный джин, раб волшебной лампы. Схватит огромный город и перенесет на другое место.
На самом деле никакой не Аладдин. О чем свидетельствовала политическая карта. Наши Москва и Ленинград – справа от Уральского хребта. «Ну и что, что новые. Все равно они подлинные, настоящие». Так он думал, ревниво переводя взгляд на другую, европейскую сторону, где – будто в насмешку над великими советскими городами – красными точками были обозначены их Санкт-Петербург и их Москва.
В сороковых об этом противостоянии не помышляли. Толпы беженцев штурмовали поезда. Слабосильная толпа – если мерить силы каждым отдельным человеком – становилась необоримой преградой для товарняков, заваленных шкафами и кроватями, тюками с одеждой, коврами и ящиками с посудой, чьими-то личными автомобилями – всем, что вперемежку с мертвыми телами: и штатских, и солдат охраны – оставалось лежать на обочинах вдоль железнодорожного полотна. Люба говорила: «Это еще счастье, что охранникам не выдавали пулеметов. Из винтовок много не настреляешь».
А еще Люба говорила: «Потом поездов не было. Кто не успел, селились в чистом поле. Там, где их застала зима…» От этих слов веяло могильным холодом, будто все, бредущие замерзшей степью, – свободно, без охраны – шли вперед с единственной целью: выбрать для себя подходящее место, чтобы лечь в снег, как в холодную землю.
– А эти… – он замялся, подбирая правильное слово. – Люди. Куда они подевались?
– Желтые? Чо им сделатся. Разъехались. Он порадовался за воскресших людей. «Скорей всего, в шестидесятых. Как мы».
– А можа и не желтые…
– А кто?
– Ну… – девица протянула неуверенно. – Пленные.
Он почувствовал, как перехватило горло.
– А они… тоже уехали?
– Я почем знаю! Меня же ищо не было… Он перевел дыхание:
– Есть же книги. Тебе что, не интересно? Это же ваша история.
– Чо моя-то! – девица возмутилась. – Я чо, в плену сидела!
Встала и ушла.