– Куда?
– Ко мне домой!
Ветер шелестел обрывками газет. Куриные кости посыпались из рук. Кудлатый парень вытер жирные ладони о штаны.
– Заведете, – спросил человек-собака, – и убьете, и на органы?
Человек-человек закусил губу, чтобы не выкрикнуть лишнего.
– У меня дом большой! Семья большая! Не обидим!
– Нет уж! – пролаял пес. – Не обманешь! Я ученый!
Заплясал, замахал растопыренными пятернями:
– Я ученый! Я ученый!
Человек-человек стоял перед человеком-собакой, беспомощный, и чувствовал себя горой мусора, на которой пляшет сальсу резкий сырой ветер, несущий с востока тучи и дождь.
– Ну и хрен с тобой!
Побрел прочь. Курица не помогла.
Обернулся.
Парень уже не плясал сальсу вместе с ветром. Стоял, рот открыл.
«Хочет меня окликнуть. И стыдится».
Человек-человек взмахнул рукой. Рука пахла жареной курицей.
– Я еще приду!
Сунул руку в карман, вынул носовой платок, тщательно вытер руки, протер золотое обручальное кольцо на смуглом толстом пальце.
Глава седьмая. Смерть кота
Наблюдения неба подтолкнули Рома к наблюдению земли. Он стал наблюдать жизнь.
Что такое живое? Можно убить, раздавить муху. Можно зарезать быка на скотобойне. «Люди людей убивают, а нам и телят не велят», – приговаривала бабушка за стряпней, за шитьем.
Природа шумела, шелестела, порхала, ворковала вокруг него, и он склонялся над листком, бережно ощупывал ягоду, брал на ладонь жужелицу и глядел, как она беспомощно ползает, чает вырваться, уйти, убежать. «Моя ладонь – ладонь разбойника. Но я не убийца. Нет». Ром приседал и выпускал пойманную жужелицу, и она обрадованно, счастливо, на всех парах, суетливо перебирая лапками, бежала, убегала – прочь от него.
«Я для нее – смерть».
А он хотел стать жизнью для них всех.
Он завел дневник и записывал в него: сегодня распутилась верба, сегодня вылетел первый шмель, сегодня я видел первую чайку над рекой.
Бабочек и жуков, которых раньше безжалостно насаживал на иголки, он полюбил новой, тревожащей любовью. Глядя на их жизнь, на их порханья и перемещенья на земле и в воздухе, он думал: это свой мир, свое царство, у них свои законы, другие, не как у нас; но они – как мы, и они тоже думают.
Он поехал на Канавинский рынок и купил там заморыша-котенка, за копейку. Привез домой. Бабушка всплеснула руками и затряслась в плаче: «Ах, батюшки! Ах, жалко-то как! Кисочка! Или котик?! Ох, не надо бы нам! Хлопоты… заботы! Его же надо кормить! Ухаживать за ним! А я уж старенькая у тебя, а тебе же некогда!»
Прошло немного времени. Бабушка полюбила котенка столь же пылко, как внука.
Котенка назвали Филькой, он вырос и превратился в мощного, пушистого, полосатого сибирского кота. В дом приходили мыши – Филька их ловил, жестоко придушивал и приносил Рому в зубах, клал полумертвую мышь к его ногам, словно говоря: «Вот, хозяин, погляди, какой я у тебя проворный». Ром вознаграждал кота ломтем колбасы.
Ром давно уже понял, что никаких пищевых кур нет, так же как и пищевых коров и свиней: всех их человек убивает, а потом делает их них куски мяса.
И мясо можно есть. А можно и не есть.
Он попробовал не есть мясо. «Я не могу, не буду есть живое!»
В это время он сдавал экзамены в университет и падал от усталости, волнения и голода. Однажды, сидя за учебниками, он упал в обморок. Бабушка трясущимися руками лила из пузырька нашатырь на ватку, подносила к носу Рома.
Ром очнулся, повел головой и хрипло попросил: «Бабушка… спой мне».
Бабушка пела песню без слов, голос ее дрожал, по-прежнему юный и светлый, и кот Филька пришел, прыгнул бабушке на колени, терся головой о ее могучую грудь, слушал.
Кот был весьма умен и очень чуток. Однажды он встал на задние лапы и поднял морду к картинам, что висели по стенам. Усы кота вздрагивали. Он открыл пасть, высунулся кончик розового языка. Уши прядали. Кот тянулся всем полосатым пушистым телом вверх, все вверх и вверх, к старым холстам.
Ром увидел, подошел. Погладил кота. «Ну что, Филька, что ты весь как струна? Что ты там увидел? Услышал?»
Тишина.
В тишине Ром отчетливо услышал мелкий, дробный треск. Будто трещали доски на морозе. Или рассохшаяся дека гитары. Или дека пианино. У них дома стояло старенькое черное пианино «Красный Октябрь», а на вешалке висела старая дедушкина гитара. На пианино никто не играл, и слоновая кость клавиш пожелтела и съежилась, а гитарные струны порвались, скатались в медный жесткий клубок.
Кот вытянул шею. Ром приблизил ухо к холстам. От картин шел этот удивительный, дробный треск, будто кто-то невидимый, крошечный отбивал крошечными ножонками чечетку на мраморном полу.
Спину Рома окатило волной пота. Он ближе поднес лицо к картине. Изображенные на ней юноша и девушка улыбнулись ему. Он вытер ладонью лоб. Масляная краска, застывшая навеки. Шелковая белая кофточка смуглой девушки, тонкое лицо юноши. Оба такие прозрачные, что сквозь них можно разглядеть время.
Ром сказал коту: «Кис, кис, Филипп! Что ты услышал? Расскажи мне!» Кот мяукнул, гнусаво, длинно. Да, зверь что-то важное говорил человеку. Но человек не понимал его.
Ром сел на кровать. Взял кота на руки. Так долго, долго сидел.
На улице стемнело. Треск постепенно утихал. Прекратился. Исчез.
Позже Ром понял: картины говорили ему на своем языке про прошлую, умершую жизнь, а кот услышал эту речь; но не мог перевести на человечий язык.
«Мы все говорим на разных языках. Мы все – иностранцы друг другу. И только те, кто любит, понимают друг друга без слов».
– Кот, я понимаю тебя, – сказал Ром Фильке.
Но кот холодно, надменно и непонимающе глядел на него выпуклыми, зелено-желтыми, крыжовничными глазами.
С тех пор Ром сблизился, еще больше подружился с котом.
Парни и девушки в университете, куда он поступил, не пускали Рома в свою компанию. Он казался им странным, чудным, не от мира сего. Бабушка все больше слепла, еду готовила наощупь, все реже пела.