Остановились на ночлег в заметенной великими снегами деревне. Спали на полу вповалку, живыми бревнами, теснее друг к другу прижимались, чтобы согреться. Среди ночи в дверь бешено застучали: отворитеся! мужик помират! мучится оченно, силов нетути глядети! Охранник дверь открыл. На меня гаркнул: ты дохтур, што ли?! Я что было сил побежал за плачущей взахлеб бабой в огромном, с кистями, платке, и ноги вязли в глубоком снегу, я их зло вытаскивал из сугроба, вытряхивал из валенка снег и бежал дальше. Дом гремел на метельном ветру раззявленной дверью. Мужик лежал на широкой лавке, руки свешивались до полу, охал, иногда вскрикивал и скрежетал зубами.
– Где болит?
– Животе-е-е-ень…
– Здесь?
– Да-а-а-а-а! Ай!
И опять я родной скальпель вспомнил.
– Хозяйка! Нож острый с кухни тащи!
– Охти мне! Каковской? Тесак свиной?!
– Да хоть его! И водки, хоть на дне бутыли!
– Как жа, как жа… без водки-то, ах…
Принесла. Я обжёг лезвие на пламени свечи и полил потемнелую сталь водкой.
– Ещё, мать, ваты неси.
– Што-о-о-о?!
– Ах ты Господи… Ну, корпию. Ветошь! Тряпки ненужные! Кровь чем буду промокать! Быстро!
Баба притащила целый мешок разномастных тканевых обрезков.
– Вот, дохтур… эх, толечко не ори ты так…
Я быстро и крепко привязал тряпками руки и ноги мужика к лавке. Задрал ему рубаху. Спустил портки. Антисанитария! А делать нечего. Вперед, хирург! На войне как на войне!
Я сделал широкий разрез. Сразу живот распахал. Аппендицит, типичный. Хорошо бы не гнойный. Ну, Господь, храни меня! И мужика. Без Тебя, Господи, никуда! Пусть иные смеются! А вот никуда!
– Таз принеси…
Баба носилась по избе как помело.
Медный таз брякнул об пол около лавки и около распятого мужика. Живот вздувался. Кровь лилась на пол. Я ущупал червеобразный отросток, вслепую отыскал кончиками пальцев, в разливанной кровавой луже раскромсанной брюшины, его основание и рубанул обожжённым тесаком по налитому гноем червю. Так быстро швырнул его в таз, что сам испугался.
Мужик заорал.
– Мать! А йод у тебя в избе есть?!
– Дохтур! Што таковое ё-о-о-от?! Не знаю-у-у-у-у!
– Не вой как волк…
Значит, водкой обойдусь.
– Половник неси!
Кровь половником из брюха вычерпывал. Таз наполнялся. В ночи, при свете тусклой свечи, кровь чернела, как варенье из черноплодной рябины. Моя жена, в другой жизни, варила такое.
Мужик орал.
Ветошью кровь обтирал. Ветошью тампонировал распаханную, как дышащее поле, брюшную полость. Грязной ветошью! Мыши в ней ночевали! Что я делаю! Сепсиса мужику не избежать! Но вертел и вертел из тряпок тампоны, и совал, совал их в разрезанный живот.
Господи… шить…
– Баба!
– Божечки, божечки…
– Иглу мне, наибольшую, какую найдёшь! И нитку толстую, суровую! Можно – шерсть! Пряжу!
Баба незряче отматывала от клубка нить, перекусывала зубами, в зубах принесла мне иглу, я вытащил у неё иглу из зубов, губы её тряслись. Игла вспыхивала под свечой. Детонька, глаза мои в те поры зрели Божий Мiръ, я вдел в иглу пряжу, соединил края разреза и стал шить. Шил, шил, всё туже и туже затягивая стежки. Мужик орал. Вдруг перестал орать.
Я отступил от лавки на шаг. Вытер лоб кровавой рукой. Кровь, видать, размазалась у меня по лицу, и баба отпрыгнула от меня, как от ведьмака.
Согнулась, как переломилась, в земном поклоне. Стала падать, валиться на меня.
– Ну что ты, баба…
Я подхватил её под мышки, усадил на лавку, в ногах мужа. Отвязал мужика от лавки.
Баба ревела в голос, должно быть, от радости. Мужик прохрипел:
– Экой ты ловкой… яко охотник в тайге…
Баба цеплялась за подол моей изорванной в долгом пути рясы.
– Батюшка родненькой!..
На табурете, у изголовья мужика, лежали: красный нож, красная игла, обрывок красной нити, выпачканный кровью клубок. Тряпки валялись под лавкой, по половицам, у печи. Будто разноцветные котята в тепле спали. А кошка гуляла на морозе.
Я погладил бабу по голове и широкими шагами, сам боясь разреветься, вышел вон.
За мной, ругаясь страшно, побежал охранник; пока я оперировал, он привалился к печке и задремал, а сейчас я уходил у него из-под носа, неровён час, в тайгу убегу, и поминай как звали.
…страшные машины передвигались по небу мгновенно. Возникали из ничего, из тумана.
Растворялись в текучем, пламенном воздухе.
Они сжирали воздух и рождали пустоту; мгновенной молнией утекали по руслам пустоты, проваливались в её разверстые дыры. Третья война убивала сама себя, а люди думали, что убивают друг друга. Враг – врага. А это война ярилась, рыдала и хохотала, лишая себя жизни на глазах у всех. У каждого.
Люди думали, Третья война – последняя. Ничего подобного. Я видел ту, что явится позже, Четвёртую войну. В Третьей оружие приходило из ниоткуда и исчезало в никуда. В Четвёртой на дико орущих людей летели, быстрее звука и света, с косматых мрачных небес стальные носороги и крокодилы, тупорылые железные киты. Они летели, они падали, чтобы разбиться о наши безумные головы, но не разбивались, а в последний миг зависали над собственной смертью, наставляли железную морду на тебя, да, прямо на тебя, и тогда уже приближались медленно, жутко, завывая, клокоча, надвигаясь неотвратимо, и круглые стеклянные глаза их оживали и вращались в глазницах, их вращал чужой безмолвный приказ, сила неведомой мысли, машины слушались не руля, не педали, не кнопки – они подчинялись мысли, мгновенной её вспышке, то отчаянной, то победной, поэтому они двигались по небу, по земле и в глубине океана могучим продолжением беспомощного человека, и человек становился непобедим.