– Спускайся! – с отчаянием прокричала бурятка. – Лезь! Об этом ходе никто не знает! Я только знаю! Я!
Лесико не открывала глаз. Он припал губами к ее лицу.
– Как ты, радость моя?.. мы спасемся, клянусь тебе…
Он, с ней на руках, с натугой сел на закраину лаза, опустил в черную пасть ноги. Нащупал ногою, вслепую, ступеньку. Стал медленно спускаться, закусив губу.
Жамсаран полезла за ним. Он время от времени шептал русские ругательства, она – бурятские молитвы.
Они лезли вниз, не видя ничего – такой кромешный мрак обнимал жадно их.
Через стену, в покинутой ими комнатенке Лесико, уже раздавались крики самураев, стук мечей о стены, злобные кличи.
Жамсаран изловчилась, выбросила руки вверх, уцепилась и плотно, наглухо закрыла над своим затылком откидную крышку лаза, сколоченную из толстых, пополам распиленных сосновых бревен.
Боженька мой, какая же у меня была жизнь в тех, дальних трущобах родного Вавилона. Град-пряник!.. – обломаешь зубы. Я и обломала – один за другим. Как я завидовала хорошеньким, миленьким гимназисточкам, кто мог купить себе сапожки на шнуровке и туго-натуго шнуровать их, и застегивать множество пуговок на узких, с утянутой талией, шубках, и стряхивать снег с мерлушковых шапочек! Зеркало врало мне, что я хорошенькая. Я-то прекрасно знала: я – уродка. Нечего на меня и глядеть. Черная галка. Худая. А вот с золотыми волосьями, те красивые. Ох, красивые! Загляденье!
Я работала на черных работах. И мылась в банях стиральным мылом. Из нищеты покупала я один кусок мыла, хозяйским ножом разрезала его на четыре части, и у меня четыре мыла оказывалось. Баня – праздник! Я ходила мыться в Волковы бани, что в Волковом переулке. Никогда извозчика не брала: извозчик – дорого. И на конке не ехала, и на авто. На авто мне было страшно. Шофер, может, подслеповатый какой, ткнется мордой авто в столб либо в бордюр, разобьется.
Мне иной раз самой, от горечи и жути, хотелось разбиться. Прыгнуть в холодную узкую реку, разрезавшую Град-пряник, мой родной Вавилон, пополам.
Я жила в муравейниках, многолюдных, грязных. Я ничего не понимала, не видела, не слышала. Я закрывала глаза руками. Уши – ладонями. Втыкала кулак в рот, если хотела кричать. Когда у меня не хватало денег заплатить хозяину, я приглашала его к себе в комнатенку, ложилась на старый диван и задирала юбки. Он, валясь на меня, как спиленное дерево, морщился: у меня не было кружевных панталон, и пахла я не духами «Марго», а черным стиральным мылом. Клянусь, я ничего не чувствовала. Или мне так казалось? Ведь даже дерево чувствует, когда его пилят. И оно кричит. Орет. Безмолвно. Мы, люди, не слышим крика раненого дерева. Мы и криков людей, убиваемых, посекаемых насмерть, и то не слышим.
Как в воздухе носился запах Войны!
И все же я была молода. Пусть чернушка, нищая смуглянка, а молода! И как же я хотела жить и веселиться! И елки в Рождество! И сладостей! И брать пальцами конфекты из блестящих бонбоньерок и заталкивать в рот! И кататься на каруселях! И слушать духовые оркестры в парках! И бегать в синема! И еще много чего хотела я – например, кататься на лодке и рыбачить! Господи, как я любила ловить рыбу, бедную молчаливую рыбу, ведь она так нежно брала губами червя, и она не знала, что там, в черве, глубоко – крючок, что смерть, смерть ее пришла… Раз! – подсечь удилище, вздернуть рыбу, серебряную молнию, на воздух…
Они, те, кто был со мной в Вавилоне, звали меня: Ангел. «Ты Ангел этого города», – смеялся один, худой и рыжий и длинный, как жердь. Иногда – Ангелина. «А ты всегда такая добрая?.. Ко всем?!..» Смех, гогот. Много смеха. Они давали денег. «Как твое настоящее имя?.. Не ври нам, Ангелочек». Я молчала. Заваривала чай. О, я уже там, в Вавилоне, научилась заваривать чай по-восточному – с цитрусовою коркой, с бергамотом. Забыла. Ольга. Олеся. Алена. Вот ей-Богу, не помню. Ты больная?!.. Ты шутница. Ты хитрая бестия. Она ведьма, ребята, и от нее всякого жди. Аленка с дыренкой!
А ты видала Божественного Зверя?!
Я трясла головой. Это вы шутники. Как надоело мне жить в трущобах. Как я мечтала о чуде. Я бежала по улицам Вавилона и забегала в церковь, и там было так мятно и чадно, и золотисто от грустно мигающих огненных глаз, и все эти в слезах и безумном блеске, бездонные глаза – и свечные, и Богородицыны, и Спаса Нерукотворного – глядели в меня строго и пристально, зная про меня то, что я сама про себя никак не знала.
Я была молода тогда, и я так боялась состариться. Я заглядывала в зеркало, впиваясь в себя глазами, и видела, что ничего со мною не может поделать жизнь. От Града-пряника я отгрызала кусочки. Я подряжалась разносить пирожки по улицам, мыть полы в трактирах, подметать мостовые и отскребать с них корки снега и льда. А надо мной весело звонили колокола, весело, переливчато, громко, били мне прямо в уши – о как весело они звонили!
Я была благодарна тому мужику, искрутившему меня в забытой страшной подворотне. «Девушка должна терять девственность с грубым незнакомым мужчиной», – важно сказала мне минутная уличная приятельша, потягивая из стакана спитой холодный чай. Я иной раз привечала девиц, которым нечего было есть, негде спать. Их работа, в отличье от моей поденки, была веселая – они маячили на площадях и бульварах, зацепляли глазами припозднившихся господ, подвыпивших купцов, пьяных мужиков. Они подмигивали мне: «Ты, дура, пошто вкалываешь?.. поди с нами на площадь, не пожалеешь!.. У нас за вечер – сколь у тебя за месяцок…» – и откусывали кус от длинной шоколадки Миньон”.
Я была не дура. Я была умная и печальная.
Я знала все про всех.
И я любила облака – летящие по ветру, обнимающие светлую Луну в темно-синем грозном небе. Облака говорили мне о моем ветре, что сметет меня, сомнет, унесет: далеко, так далеко, что пешком оттуда сюда мне никогда уже не дойти.
– Ах, господин! Бегите сильней! Бегите!
Вопль Жамсаран прорезал синий ночной воздух. Василий притиснул к себе Лесико, нагнулся, пряча голову от засвистевших пуль, и побежал, побежал, уткнув свое лицо в ее лицо, вслепую, не разбирая дороги.
Она услышала – сзади, за спиной, жалобный тонкий крик. И смолкло все.
Жамсаран. Они выстрелили в тебя и попали.
– Василий!.. – Она не узнала своего голоса – хрип и сип вырвался ожившим вулканом из недр груди. – Налево, сюда, тут дворы, рядом овраг, улочка обрывается вниз, к порту…
Он послушался ее, рванул влево. Разодрал грудью колючие заросли держидерева. Снег таял и плыл под ногами. Предрассветное небо играло всеми мощными холодными огнями. Вон Сириус. Сириус, сине-розовый, хрустальный шар, глаз Небесного, Божественного Зверя. Как она хотела такое кольцо в подарок, на палец. Драгоценности клиенты подносили лишь Кудами-сан. Девчонки получали за свою работу от Вэй Чжи лишнюю порцию риса, сдобренного ореховой подливкой.
– Ты видишь ли дорогу?!..
Путающиеся слова, сбивающееся дыханье.
– Хочешь, я подарю тебе Сириус?.. гляди, гляди, какой он, играет, горит…
Она крепче, больней обняла его за плечи, вжала голову в горячие стелы его груди.
– Хочу… беги быстрей!.. они стреляют… они увидали нас!..
Разорвать заросли тамариска, лимонника, шиповника, густо переплетенные ветви сливы, сакуры, о, как же кроваво горят царапины на едва завернутом в несколько шелков нежном теле. Вперед, скорей. Он спасет ее. Они не достанутся самураям. Скользкая, обледенелая тропинка рушилась вниз почти отвесно, как струя дождя. Он, с нею на руках, поплыл, заскользил по тропе, спотыкаясь, приседая, ахая, срываясь в невидимую ночную пропасть. Жамсаран убили, это ясно. Выстрелы грохали уже поодаль. Она впечатала свои губы в его шею. Быстрей, милый, быстрее! Порт – это спасенье! Там корабли. Там лодки, джонки. Там катера, рыбацкие плоты. Они прыгнут в любую лодку, он отрежет веревку, поднимет якорь. Он же моряк, Господи, он же моряк и гребец, они уплывут, они должны спастись!
Небо наливалось розовой кровью. Море внезапно выхватилось из тьмы длинной серебристой лентой прибоя, раскинулось перед ними ослепленьем – утро чуть трогало обширные прогалы колышащейся воды золотой, карминной кистью, волны просвечивали в свете последних гаснущих звезд лиловыми огоньками полной живых огненных существ бездны. Василий подбежал к скопленью лодчонок и джонок, привязанных веревками и цепями к деревянным береговым кольям, озирался судорожно и затравленно, выхватывая, цепляя глазами удобную лодку, поплоше, победней – чтоб хозяин по утрате не так сокрушался. Выбрал. Бока потерты. На дне – продранная рисовая циновка. Жидкость в оплетенной лозою бутыли на корме: вино? Вода? Уксус? Масло? Он прыгнул в лодчонку, опустил Лесико на настил. Ее руки вцепились в скользкий, покрытый водорослевым бархатом борт.
Он глядел ей в разрумянившееся, испуганное, чуть раскосое лицо и думал, что вот, он встретил прекрасную любовь свою на земле, и они в опасности, и в чужой тайной стране, и их обязательно настигнут, схватят и казнят.
– Тише, – сказал он и прижал палец к губам, хотя она совсем не собиралась кричать, – тише, судьба моя, я сейчас развяжу цепь…
Он возился с железными узлами недолго. Через миг лодочка закачалась на волнах. Дул южный ветер. Море взыгрывало, смеялось белыми зубами крохотных ветреных гребней.
– Ветер южный, значит, плывем на Север, – хрипло выдохнул он, усаживаясь на лавку и беря в руки тяжко заскрипевшие широкие весла. – На Север, голубка моя! Это значит…
– Домой!
Ее крик оборвался. Расширившимися глазами она смотрела на склон горы. Люди в странных военных нарядах, как жучки, черные и красные букашки, сползали вниз, взводя курки стреляльных машин, неся на головах удивительные страшные короны с длинными зловещими зубцами. Мечи мотались у них на расшитых золотом поясах, били их больно по бедрам.
– Они!
– Кто, радость моя?..
– Самураи!
Он ударил веслами по воде. Лодка набирала ход. Берег удалялся. Люди в коронах со злыми зубцами увидели их. Оружие вздернулось к их подбородкам. Пули свистели вокруг пронзительно и отвратительно, прошивали насквозь рассвет, плашмя ударялись о воду и тонули бесследно.
Лесико согнулась пополам, пригнула голову к коленям. Василий, закусив губу, работал веслами изо всех сил. Воины стреляли упорно и злобно, у них была одна цель – попасть, остановить. Убить.
Она держала голову близ коленей и думала только об одном: если попадут в него, она не переживет. Пусть лучше попадут в нее. Так проще. Так счастливей.
– А! О-о-о-о…
Молитва исполнилась. Пуля прошила ей руку. Застряла в мышце. Невероятье боли пронизало ее, заставило забиться, упасть на дно лодчонки, уткнуться носом в вонючую гнилую влагу – в лодке, видно, зияла заштопанная старая пробоина, днище протекало. Василий не останавливался, греб и греб – он выгадывал мигновенья, он знал, что сейчас не место жалости, причитаньям, перевязке. Он сразу понял: рана неопасна. А боль? Ну что ж, боль. Боль – это лишь воспоминанье о боли. Так устроено живое, чтоб чуять время от времени сильную боль.
– Лесико… терпи, Лесико…