– Мама, я стану судьей, – басом сказал я и скорчил самую важную рожу, какую только скорчить мог. – Я буду судить людей. Если они провинятся, я буду сажать их в тюрьму. За решетку. И они будут плакать и кричать, и цепляться за решетку руками, и проситься на волю. Но я их накажу! Ведь ты же наказываешь меня за проступки!
И я нагнулся и изобразил, как шлепает меня по заду мать.
– Судья ты мой! – воскликнула моя мать Клара Шикльгрубер и крепко расцеловала меня. – Да я сама рада буду к такому судье в лапы попасть!
И еще поцелуй. И еще.
Медленно подошел отец. Я слышал его тяжелые шаги по половицам нашего дома в Пассау.
– Клара, хватит тетешкать парня. Он уже взрослый. Ему уже пять лет, а ты обращаешься с ним, будто он сосунок. Он уже взрослый мужик! Дрова рубить пора!
Вот отец совсем близко. Он протянул руку и холодными пальцами коснулся моего носа.
– А ты знаешь, Клара, – задумчиво сказал он, и угроза послышалась в его голосе, – он на меня ведь ни капельки не похож.
Моя мать закудахтала как курица.
– Как это непохож! Как это непохож! Очень даже похож! Очень даже! Вылитый ты! Как две капли воды! Как две…
– Замолчи, Клара, – поморщился отец, – это все я уже слышал.
Он взял мое лицо в свои руки. Ладони тоже были холодные. Мое личико быстро замерзло.
– Папа, у тебя ладони как у мертвеца, – весело сказал я.
Мой отец Алоис вздрогнул. Плотнее прижал руки к моим щекам.
– Ах ты, ах ты, – невнятно пробормотал он, – какие щечки, какие яблочки, так бы и съел. Так бы и откусил. Зубы запустил. Яблочки. Красненькие. Наливные.
Отец оскалил зубы и стал похож на волка. Мать испуганно потянула меня к себе. Ее широкие, лопатами, рабочие пальцы грубо и больно врезались мне под ребра.
– Лоис, ты спятил! Зачем ты ребенка пугаешь!
Мой отец продолжал скалиться мне, волчья усмешка на его лице застыла, будто прилипла к зубам и губам.
– Я не пугаю, – бормотание стало еще более невнятным, страшным, – я ничуть не пугаю… я… просто веселюсь… веселюсь… с моим мальчиком… с наливным яблочком…
Отец приблизил свое лицо к моему лицу. Я попытался повторить его усмешку, показать ему все свои зубы. Не получилось. Тогда я отпрянул. Зарыл голову в складки платья на груди моей матери. Шершавая, плотная грубая ткань оцарапала мне нежную щеку. А может, это был острый край деревянной пуговицы. Я захныкал и крепко прижался к матери. Она положила обе широких ладони на мою спинку, под лопатки, и сильно-сильно прижала меня к себе. Ладони, в отличие от отцовых, у нее были горячие, как угли. Как стенка нашей печки, если ее от души натопить дубовыми дровами.
– Дай мне его, – властно сказал мой отец Алоис и протянул ко мне руки.
– Лоис, ты пьян! Ты напился пьяный! Ты не в себе! Как я дам тебе ребенка!
– Дай! Я трезв как стеклышко!
Мать обнимала меня. Обвила меня теплыми руками. Мне было так приятно. Я прилип к ее горячему, плотному как черствый пирог, костистому крепкому телу. У моей матери широкие плечи и толстые запястья. Она лучше мужчины копает лопатой землю и лучше любой женщины печет сладкий кухен, я так его люблю. Еще она прекрасно, очень вкусно делает яблочный штрудель с корицей. Запах от штруделя ползет из дома на улицу, и окрестные мальчишки и девчонки сбегаются к нашему дому, и кричат, и шепчутся: фрау Клара печет штрудель, может, мы ей песенку споем, и нам кусочек отломится!
– Дай, – настойчиво, уже грозно повторил мой отец и взял меня за плечи, и рванул к себе.
– Нет! – крикнула моя мать. У нее стали огромные от страха глаза.
– Дай!
– Нет!
Мои родители рвали меня друг у друга из рук, забыв о том, что я живой. Отец вцепился мне в плечи. Дергал больно. Мать все сильней обвивала меня большими пылающими руками. Отец тянул на себя. Мать – к себе. Рывок, еще рывок. Больно! Еще рывок. Мне больно!
– Мне больно! – крикнул я пронзительно.
Мой отец сделал усилие и дернул меня к себе так, что я взвизгнул. От моего визга лопнуло стекло в лампе под абажуром.
– О мой Бог, – сказала моя мать, и ее толстые губы задрожали, – что ты делаешь, Лоис!
Мой отец Алоис держал меня на руках. Я орал. Его слишком твердые пальцы впились в мои плечики, в мои подмышки, в мою спинку. Я тряс ногами и извивался в его жестких, как плоскогубцы, железных ручищах. Он засмеялся. Страшным смехом. Очень обидным. Меня будто хлестали мокрой веревкой, вот какой это был смех.
Отец держал меня на весу, осколки разбитой лампы валялись под столом, мать плакала. Она отворачивала голову и старалась, чтобы отец не увидел ее слез, но она очень громко хлюпала носом, и у нее слезы текли не только из глаз, но из ноздрей тоже. И она утиралась передником и обшлагами.
Отец встал, продолжая держать меня. Я бил ногами, вырывался из его рук. Но меня впервые в жизни держали так крепко. Так жестоко.
– Ты, – сказал мой отец и придвинул ко мне усатое, властное, страшное, круглое лицо, – ты! Перестань орать! Перестань дергаться! Я что тебе, хищник, да?! И сейчас тебя сожру?!
– Лоис, – сказала моя мать и особенно громко хлюпнула носом, – ты напугаешь его на всю жизнь!
Отец стоял, держал меня на вытянутых руках и смотрел на меня так, как будто я был подопытной лягушкой. Мы с мальчишками ловили лягушек, распяливали их на дощечках и отрезали им сначала задние лапки, затем передние, потом потрошили их, потом отрезали головку. Отрезанные лапки продолжали дергаться, а мы смеялись: живые! Живые!
И вот я теперь такой лягушонок. И мой отец сейчас отрежет от меня сначала одну ножку, потом другую, и будет смотреть, как мои ножки дергаются, дергаются, судорожно сгибаются в коленках.
И тут отец неожиданно захохотал.
Он хохотал весело, блестя зубами, шевеля тараканьими усами, раскатисто, громоподобно, и моя мать поспешила насухо вытереть передником глаза и подобострастно улыбнуться. У моей матери не хватало во рту острого клыка. Поэтому, когда она улыбалась, она казалась старой, хоть была еще молодая.
– Ха-ха-ха! Клара, ну и выражение лица у него! Как у солдата на плацу, когда ему кричат: за провинность сотня шпицрутенов!
– Ха-ха-ха! Да, мордочка что надо! Ну, засмейся, сынок! Видишь, папа с тобой шутит! Папа играет! Это такая веселая игра! Такая…
Я скорчил самую ужасную свою рожу, закатил глаза под лоб, забился в руках отца, и меня обняла тьма. Перед тем, как я упал во тьму, я увидел: все осколки с пола собрались, соединились опять в целехонькую лампу, лампа взлетела и сама ввернулась под абажур, и сам собою вспыхнул свет, и я обрадовался, и потом заплакал, потому что свет был очень яркий, он ударил мне по глазам, и я захотел, чтобы настала тьма, и она настала.
А потом я проснулся в своей кроватке. Моя мать наклонялась надо мной. У меня на лбу лежало мокрое холодное полотенце. Я сдернул полотенце и сбросил его на пол. Скривился и заревел. Мать вытирала передником слезы у меня со щек и причитала:
– Вот, бледненький такой лежит, а ведь румяненький такой был, просто настоящее яблочко, настоящее. Зачем полотенчико на пол бросил? На полу пыль.
Она подняла с пола полотенце и перекинула его через локоть. Я сквозь слезы спросил мою мать:
– А папа правда пьяный был?
– Правда. От радости, – сказала моя мать и сжала в кулаке грязное полотенце.
– От какой радости?