…И вот я, патлата, с дитем, опьяненным столицей,
В кабак, буерак, меж дворцов прибегаю – напиться.
Залить пустоту, что пылает, черна и горюча.
В широкие двери вплываю угрюмою тучей.
На стол, весь заплеванный, мощный кулак водружаю.
Седая, живот мой огрузлый, – я Время рожаю.
Дитя грудь пустую сосет. Пяткой бьет меня в ребра.
На рюмки, как будто на звезды, я щурюсь недобро.
За кучу бумажных ошметок мне горе приносят.
Огромная лампа горит, как на пытке, допросе.
О век мой, кровав. Воблой сгрызла тебя. Весь ты кончен.
Всю высосу кость и соленый хребет, ураганом источен.
И пью я и пью, пьет меня мой младенец покуда.
Я старая мать,
я в щеку себя бью,я не верую в чудо…
Крюкова свободно пользуется избранной ею крупной формой, и, на мой взгляд, в «Москве Кабацкой» не одна кульминация, а две – два фрагмента книги можно считать центральными: это «Видение Исайи о разрушении Вавилона» (как обозначено самим автором, это «симфония в четырех частях») и большая фреска «Нищие». Здесь перед нами – образная система отнюдь не церковных росписей. Исайя и лирическая героиня, сидящие в кабаке за столом, – это всего лишь лысый старик и молодая девушка, что жадно слушает его пьяное бормотание. Водочная словесная вязь постепенно становится пророчеством – и здесь Крюкова пользуется забытой, архаической лексикой, заставляющей вспомнить не только Державина, но и поэтов додержавинской поры:
И, будь ты царь или кавсяк, зола иль маргарит —
Ты грабил?!.. – грабили тебя?!.. – пусть все в дыму сгорит.
Кабаньи хари богачей. Опорки бедняка.
И будешь ты обарку жрать заместо каймака.
И будет из воды горох, дрожа, ловить черпак. —
А Вавилон трещит по швам!.. Так радуйся, бедняк!..
Ты в нем по свалкам век шнырял. В авоськах – кости нес.
Под землю ты его нырял, слеп от огней и слез.
Платил ты судоргой телес за ржавой пищи шмат.
Язык молитвою небес пек Вавилонский мат.
Билет на зрелища – в зубах тащил и целовал.
На рынках Вавилонских ты соль, мыло продавал.
Наг золота не копит, так!.. Над бедностью твоей
Глумился подпитой дурак, в шелку, в венце, халдей.
Так радуйся! Ты гибнешь с ним. Жжет поросячий визг.
Упал он головою в кадь – видать, напился вдрызг.
А крюковские нищие – это и подлинные нищие «чадной столицы», и нищие ангелы с призрачными крыльями, и сама нищая героиня, которая если и может раздать милостыню, так только разломив себя самое на куски:
Мир плевал в нас, блажных! Голодом морил!
Вот размах нам – ночных, беспобедных крыл.
Вот последнее нам счастье – пустой, грозный зал,
Где, прижавшись к голяку, все ему сказал;
Где, обнявши голытьбу, соль с-под век лия,
Ты благословишь судьбу, где твоя семья —
Эта девка с медным тазом, ряжена в мешок,
Этот старик с кривым глазом, с башкою как стог,
Эта страшная старуха, что сушеный гриб,
Этот голый пацаненок, чей – тюремный всхлип;
Этот, весь в веригах накрест, от мороза синь,
То ли вор в законе, выкрест, то ль – у церкви стынь,
Эта мать – в тряпье завернут неисходный крик! —
Ее руки – птичьи лапки, ее волчий лик;
Эта нищая на рынке, коей я даю
В ту, с ошурками, корзинку, деньгу – жизнь мою;
И рубаки, и гуляки, трутни всех трущоб,
Чьи тела положат в раки, чей святится лоб, —
Вся отреплая армада, весь голодный мир,
Что из горла выпил яду, что прожжен до дыр, —
И любить с великой силой будешь, сор и жмых,
Только нищих – до могилы, ибо Царство – их.
Вот оно! Слово сказано. «Царство – их»: это же прямой парафраз евангельского «…ибо их есть Царствие Небесное». Все оправдано и освящено – значит, и нечего уже бояться. Все на свете повторяется, повторится и эта ночь, и этот кабак, и эти бедняки, что едят дешевые пельмени и пьют дешевую дармовую (кто-то их угощает…) водку, и эти внимательные женские глаза, то полные слез, то сияющие чистой радостью, наблюдающие нищую жизнь – самую богатую, самую священную на земле, как выясняется из контекста стиха.
Апология всеобщего оправдания, щедрого прощения напрямую звучит в одном из финальных стихов – «Всепрощении». Здесь душа, уже вышедшая из тела (смерть уже произошла…), вольно летает над кабацкими гуляками, над злыми людьми, кто при жизни терзал и обижал героиню, и над людьми добрыми, – и тех и других эта исшедшая из тела душа любит одинаково:
Сыплюсь черным снегом вниз! Языком горячим
Всю лижу живую жизнь в конуре собачьей!
Всех целую с вышины! Ветром обнимаю!
Всех – от мира до войны – кровью укрываю…
Прибивали ко Кресту?!.. Снег кропили алым?!..
Всех до горла замету смертным одеялом. <…>
И, кругом покуда смех, чад и грех вонючий, —
Плача, я прощаю всех, кто меня замучил.
Так исполняется христианский завет, и потому «Москва Кабацкая» – гораздо более христианская книга, чем кажется на первый взгляд. Этот текст – не о попойках, а о понимании и прощении; не о пьяной ненависти, а о великой любви. Героиня, пляшущая вместе с цыганами на Арбате и гуляющая вместе с ними, под рокоты их гитар, опять в кабаке (здесь вспоминаются дореволюционные «Яръ» и «Стрельна», а впрочем, узнаваемо изображен любой современный кабак «московского разлива»…), сама выкрикивает это признание – в пылу пляски, под цыганскую рвущую сердце песню:
Нет креста ветров
Нет вериг дорог.
Только эта пляска есть – во хмелю!
Только с плеч сугробных – весь в розанах – платок:
Больше смерти я жизнь люблю.
Ты разбей бокал на счастье – да об лед!