– Женщины переменчивы, – обращает он великое откровение к склоненной у его ног макушке с проплешиной. – Еще Вергилий писал, что они непостоянны.
Цезарю семнадцать лет, он постиг всю сложность бытия, служит на мелкой должности при храме Юпитера, носит остроконечную шерстяную шапочку и постную физиономию благочестивого священнослужителя. При желании он уже может отрастить настоящую бороду, вот так-то!
– Хорошенькие мысли для того, кто скоро женится, – замечает Косма, зашнуровывающий сандалии господина.
– Я смотрю на вещи трезво. Много ли мы знаем таких достойных матрон, как матушка и тетя Юлия? Моя невеста Корнелия прелестна, и я горю от страсти к ней, но станет ли она примерной женой? Вдруг появится щеголь, который начнет за нею волочиться? Даже добродетельные женщины падки на лесть.
– С таким настроем лучше вовсе не жениться.
– Не жениться?! – восклицает Цезарь гневно. – Сам Сулла не заставит меня отказаться от дочери Цинны. Он косо смотрит на наш брак и грозится лишить меня того невеликого состояния, которым я обладаю. Но я плевать хотел на его угрозы!
– Будем ли мы так же плевать на тирана, если окажемся в проскрипционных списках? Девичья красота не стоит того, чтобы идти наперекор Сулле. Попомнишь мои слова, если тебе придется бежать из Рима.
– Ты слишком дерзок, – хмурится Цезарь, – я велю тебя выпороть.
– Как тебе будет угодно, доминус. – Косма поднимается с колен и склоняет голову, как впряженный в плуг вол.
Его дутое смирение выглядит уморительно, но смеяться нельзя, иначе раб окончательно обнаглеет.
Происходит обычно так: Косма язвительно комментирует хозяина, Цезарь суровым тоном обещает подставить его под плети, раб немедленно раскаивается и готов принять заслуженное наказание.
Ни один из них в это не верит, но они должны соблюдать правила, мать и так укоряет Цезаря за то, что позволяет греку неслыханные вольности:
– Что подумают люди, если услышат? Как бессовестно пользуется он твоим расположением!
Однажды Цезаря сражает один из его мучительных приступов, накатив внезапно, словно в голове разбушевалось горячее море и залило изнутри целиком, не дав и вздохнуть.
Цезарь болен и никогда не излечится, но не жалуется на страдания и переносит их стойко. Больше всего его беспокоит то, что припадки лишают его власти над собой, превращая в беспомощную жалкую тварь, как воющие в предчувствии ножа жертвенные быки, которых он закалывает в храме.
Теряя сознание, он словно исчезает совсем, впадая в беспамятство. Чья-то могучая рука опускает его лицом в мертвые воды Леты и держит, пока в разуме не погаснет последний светильник.
Иногда же во время приступа он не забывает себя, но слышит льющуюся откуда-то дивную музыку, к нему приходят необыкновенные видения, окрашенные закатным багрянцем, полуденным золотом и царственным пурпуром, и они так причудливо прекрасны, что ему не хочется возвращаться назад.
А бывает, его окружают со всех сторон вспышки, белые огни полыхают на изнанке век, пожар взвивается в голове, и после терзает чудовищная боль в груди и в животе, сопровождаемая сильной рвотой.
После судорог он всегда мерзнет и слаб, как младенец.
В детстве он верил, что проклят за неведомые грехи кем-то из богов. Врач, лечивший заклинаниями и сожжениями пряно пахнущих курений, сказал, что в ребенка, неистово колотящего по полу ногами, вселяется Марс. Другой целитель, увидев идущую изо рта пену, заявил, что его посещает Нептун. Третий, отмечая яростный зубовный скрежет стиснутых челюстей, уверял, что мальчик проклят Кибелой.
Цезарь молил свою прародительницу Венеру о заступничестве перед богами, но та не желала ему помогать. Когда он подрос, то отправился на поиски медицинских трактатов и узнал, что Гиппократ связывал «священную болезнь» с особенностями строения мозга. О проклятьях богов целитель не упомянул.
Но от людей его недуг необходимо скрывать. Бог не должен валяться на земле с пеной у рта, даже человек едва ли может себе такое позволить. Большинство людей разбежались бы при виде его судорог, а кто-нибудь, решив, что в него вселился злой дух, мог бы и убить.
Пока ему везет, и его секрет хранится в пределах дома, где свидетелями припадков становятся только мать и рабы, на лицах которых ему доводилось видеть отвращение и ужас.
Очнувшись однажды после приступа и приподнимая тяжелые, будто занесенные песком ресницы, он видит над собой смуглое лицо Космы, распадающееся на отдельные черты.
Цезарь тихо стонет, ощущая ноющую боль в животе. Дурнота полощется в глотке, и все вертится перед глазами. Стены и потолок кажутся непрочными. Это потому, что сам он – непрочен.
Но на лице Космы нет священного страха.
– Ты так трясся, – произносит раб тихо, – я хотел удержать голову, чтобы ты ее не разбил.
Он нервно сглатывает и слегка морщит нос. Цезарь перемещает плывущий взгляд вниз и видит ладонь раба с кровавыми отметинами зубов.
– Нужно было всунуть что-нибудь в рот, иначе ты откусил бы себе язык, но ничего подходящего не оказалось под рукой, – Косма улыбается своей лукавой улыбочкой, будто говорит о чем-то смешном, – кроме самой руки.
Цезарь прокусил его ладонь до мяса, а раб терпел и ждал, когда минует приступ.
Больше Цезарь не грозится Косме плетьми, хотя никогда не перестает задаваться вопросом: движет ли его рабом долг, любовь или страх?
Быть может – то самое совершенное сочетание.
Bithynia
– Он влюблен в тебя.
– Что?!
– Ты спросил, что я думаю о царе, – отвечает Косма, не моргнув глазом. – Он влюблен в тебя или же, по крайней мере, очарован своим «строгим римским Ганимедом», – раб с невероятной и насмешливой точностью копирует вифинянский акцент, – в достаточной степени, чтобы жаждать тебя… хм… Ты понимаешь.
Спасибо, хоть удержался от похабной ухмылки.
– Замолчи! – сердится Цезарь. – Ты мелешь чушь!
– Как тебе будет угодно, доминус, – Косма демонстрирует смирение щеками и шеей, но не демонстрирует его всем остальным.
– «Как тебе будет угодно, доминус!» – раздраженный Цезарь опускается до того, что передразнивает раба, и злится от этого пуще прежнего. – Мне угодно, чтобы ты не повторял глупостей за дворцовыми сплетниками. Треплют языками целыми днями, точно рыночные торговки! И ты вслед за ними. Местная жара так на тебя действует, Косма?
– Ты напрасно отказываешься слушать дворцовые сплетни, мой господин. – Раб, в противовес ему, выглядит полностью невозмутимым. – Даже когда эти бездельники перевирают правду, она остается правдой.
– Ты что же это, поучать меня вздумал?!
Большие глаза Цезаря сужаются в две маленькие посверкивающие щелочки, он чувствует себя юным и глупым, и ему нестерпимо стыдно за это. А ведь он так старается не давать воли чувствам! Кажется, неважно у него выходит. Достаточно было столкнуться с первой же ситуацией, в которой непонятно, как поступать, и вот он уже орет на слуг, будто капризный испорченный ребенок, требующий, чтобы его кормили сладким льдом в душный летний день. Ну, не позорно ли это?!
– Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, – добивает его Косма с достоинством сенатского оратора.
Цезарь запускает в него пустым кубком.
Золотым, изукрашенным драгоценными каменьями кубком, одним из многочисленных роскошных подарков царя. Ах, как щедр к нему государь Вифинии!
Но ведь Никомед Филопатр очень богат, подобный дар для него ничтожен. Он может осыпать римского посланника дождем из кубков и ни капли не обеднеть. В его стране есть множество и золота, и серебра, и других сокровищ, и все привержены избыточной восточной роскоши, намасленной и задрапированной в шелка. Даже бедняки носят узорную одежду, женщины бренчат ожерельями и браслетами, будто римские плясуньи, а мужчины сурьмят глаза и брови и заплетают бороды в косицы, унизывая их бусинами и жемчужинами.
Царь носит по перстню на каждом пальце, кожа натерта ароматической мазью, приторный запах которой бьет в нос, когда Цезарь склоняется, чтобы приложиться губами к холеной руке. Гордый римский гражданин не должен так поступать, но тут свои обычаи, ему сказали, что царю будет приятно, и, кажется, Никомеду стало слишком приятно…
– Я поставлю обратно на стол, с твоего позволения. – Косма, ловко увернувшись от броска, подбирает упавший кубок с мягкого персидского ковра, устилающего цветастый мозаичный пол. – Какие будут на сегодня приказания, доминус? Приготовить тебе прохладную ванну?
– Пошел вон! – вопит Цезарь, теряя всякое самообладание, и раб удаляется, согнувшись в поклоне, но с тем же язвительным выражением на физиономии.