Впрочем, у нас не было с мамой разных желаний. Мне везло во всем, и в спорте, и в личной жизни. Я объездил полмира, и моя физиономия была знакома любому, даже не хоккейному болельщику. Моя физиономия мелькала в модных журналах, где я налево и направо раздавал интервью, без ложного стеснения и ложного стыда рассказывая о своих вкусах, привычках и личной жизни. О спорте и его значении для государства и общества я не рассуждал. Возможно, я об этом не хотел знать, а возможно, просто не задумывался. За меня это делал Санька Шмырев, но не на страницах блестящих журналов, а среди своих учеников в средненькой школе, куда он устроился после того, как его попросили из команды за излишнюю несговорчивость. Когда он категорически отказался проиграть еще до матча. За определенную сумму.
В личной жизни мне везло не меньше. Среди многочисленных поклонниц я выбрал самую красивую, как две капли воды похожую на девицу нашего капитана Лехи Ветрякова, с которой познакомился пару лет назад в ресторане, когда мы праздновали блестящую победу в Стокгольме. Но моя девушка была лучше.
Ее звали как английскую принцессу – Диана, что меня окончательно сразило. Наша судьбоносная встреча, как положено, произошла в Доме кино, на премьере какого-то модного фильма, названия которого мы так потом и не вспомнили. Диана, как и подружка нашего капитана, была самой популярной моделью, ее красивое, слишком правильное лицо мелькало в гламурных журналах и рекламных роликах. Она даже умудрилась сняться в одном сериале, чем я нескончаемо гордился.
Она одевалась в самых модных бутиках, выбирала самую дорогую одежду, при этом профессионально ощупывала ткань, щурила свои огромные голубые глаза, прицеливаясь на цену. И у меня иногда мелькала предательская мысль, словно она на базаре, но эту пошлую мысль я поспешно гнал прочь.
Я не раз слышал, как она по телефону безапелляционным тоном обсуждает цену, которую ей должны заплатить за честь увидеть ее красивую фигуру на очередном показе. Иногда ее тонкий отточенный голос срывался до визга, и у меня появлялась мысль, что она очень уж напоминает базарную торговку. Но я тут же гнал эту мысль от себя. Моя девушка с именем принцессы никогда не может быть похожа на торговку.
У нас с ней сложился позитивный альянс супермодели и суперхоккеиста. За такой альянс двумя руками голосовала моя мама. И мы вскоре собирались пожениться.
Мама обожала Диану. Как обожал ее я. А Диана, как назло, обожала мандарины и покупала их в самых дорогих супермаркетах. Когда она небрежно бросала на диван пакет с мандаринами, и они, ярко желтые, рассыпались по белоснежному плюшу, словно по снегу, мои кулаки сжимались, и мне казалось, я не выдержу и закричу.
Я давно забыл Альку, но эти мандарины… Они напоминали о чем-то страшном, неправильном, о том, что не может быть в моей жизни. И никогда не будет.
Потому я однажды просто и ясно объяснил своей принцессе, что терпеть не могу мандарины, что один их вид вызывает у меня аллергию. Для убедительности пару раз чихнул и промокнул глаза салфеткой. Хотя слезы так и не выступили. Я по-прежнему не умел плакать. Диана не обиделась, и в моем доме мандарины больше не появлялись. Просто теперь и на фото, и в рекламе я видел Диану непременно с огромным ярко желтым мандарином. Она кокетливо держала его в обеих руках, и ее пухлые алые губки при этом были соблазнительно приоткрыты.
После этого незначительного казуса я все дальше и дальше оттягивал нашу женитьбу, хотя по-прежнему обожал Диану, как и моя мама. Впрочем, моя мама тоже почему-то перестала настаивать на этом браке. На этом настаивала лишь Диана. В довольно категоричной форме, словно предлагала безупречный дорогой товар. И в этот момент она мне вновь напоминала уличную продавщицу. И я вновь отгонял эту несправедливую мысль. И, словно в знак извинения, уже чуть было не сдался, но вдруг заболела мама.
Это случилось внезапно и очень некстати. Перед решающим матчем с канадцами, который должен был проходить в Монреале. Наша команда вот-вот должна была туда вылететь, а тут мне позвонили на спортивную базу, где мы готовились к игре. Низкий, бесстрастный женский голос объявил, словно спортивная комментаторша, что моя мама в больнице. Она лежала в отделении онкологии.
Я долго сидел, тупо уставившись на один из завоеванных спортивных кубков, возвышающийся на моем столе. За окном светила яркая оранжевая луна, так похожая на мандарин. И гудки телефонной трубки, оставшейся в моей руке, отрывисто выли. Их вой напомнил ту самую собаку Мишку в ту самую зимнюю ночь. Почему он тогда выл? И почему я теперь не вою? Ах да, просто не умею. Я ведь не собака. За меня это делает телефонная трубка.
Этой же ночью я был в больнице. А следующим утром улетел в Монреаль.
Мы выиграли этот матч. Я, как всегда, отличился, забив две шайбы из трех, причем одну – решающую. Меня в буквальном смысле носили на руках и забрасывали цветами. А хозяева ледовой арены – как лучшему игроку матча – даже подарили желтенький спортивный «Ферарри». Я с детства мечтал о такой машине и не мог оторвать от нее взгляд. Гладил ее блестящую кожу и даже поцеловал в квадратную морду с круглыми фарами-глазами. Как, наверное, удивится мама, когда я подкачу к ней на этой дорогущей игрушке! С кучей подарков, среди которых обязательно будет платье от Диор.
А в это время в больничной палате, где окна закрывали белые жалюзи, умерла моя мама. Но я даже не почувствовал этой смерти, поскольку когда-то искренне поверил в ее слова, что она будет жить вечно.
Когда я вернулся, увенчанный лавровым венком победителя, мою маму уже похоронили.
Я сидел в кабинете главврача, пытаясь вникнуть в смысл его равномерных, как секундные стрелки, слов. За окном виднелся припаркованный «Ферарри».
– Она не хотела, чтобы вам сообщали, – врач протер салфеткой очки в роговой оправе и вновь нацепил на нос. – Это было ее последнее желание. Хотя было ли это желание искренним?
– Вы о чем? – я посмотрел на него тяжелым взглядом.
– Вам лучше знать. Мне лично показалось, что хотела она как раз обратного. Но не в моей компетенции рассматривать подсознательные желания пациента. Это скорее вопрос психиатра. Я же мог только распорядиться ее последней волей, изложенной в письменной форме.
– Она сама никогда не ходила на чужие похороны. И, наверное, не хотела, чтобы это делал я, – попытался вяло оправдаться.
– На чужие? – он удивленно на меня посмотрел. – Я и не подозревал, что похороны матери могут быть чужими. И всегда имел глупость думать, что со смертью матери или отца в некотором смысле умираешь и сам. Во всяком случае, хоронишь и часть своего сердца. Может быть, главную его часть.
В этот миг мне опять так не хватало моей мамы, которая бы в один миг в пух и прах разбила бы все обвинения этого моралиста. И освободила мою совесть.
Я вдруг со страхом понял, что теперь некому будет освобождать мою совесть. И с каждым годом она будет загромождаться ошибками и расплатой за них. И, как говорила мама, будет мешать идти вперед, не оглядываясь на мелочи, засасывающие как болото. Я вдруг отчетливо осознал, что с сегодняшнего дня потерял не только лучшую в мире мать, но и лучшего адвоката. И уже не знал, какая потеря бьет больнее по моему сердцу и ударит сильнее по моей судьбе.
– Во всяком случае, есть письменное заявление моей матери, – сухо отрезал я, – в котором она действительно отказывалась видеть меня на своих похоронах. Я по-прежнему говорил о маме, как о живой. – И не вам меня судить. Скорее я могу предъявить обвинение в том, что вам не удалось ее спасти.
– Я не господь Бог, вы сами когда-то это заявили, молодой человек. И я вас предупреждал, – не менее сухо отрезал врач и поднялся с места, дав понять, что наш разговор закончен…
Действительно, совсем недавно, перед поездкой в Монреаль, я бросил ему это в лицо, когда он категорично сказал, что моя мать может умереть в любое время. Я также сидел в его чистеньком кабинете, также за окном падал снег, и он также протирал салфеткой очки в роговой оправе. Правда, спортивный желтенький авто еще не был припаркован у ворот больницы. И, пожалуй, тон главврача был помягче. Он еще не мог поверить, что я улечу в Монреаль. А я не мог поверить, что моя мама вот так просто возьмет и умрет.
– Я настоятельно вам советую не уезжать, молодой человек, сказал он мне тогда.
– У меня важнейший матч! Меня некому заменить! – я возмутился, не понимая, как до него не доходит, насколько важна эта поездка.
– У вас впереди еще много матчей, смею надеяться. Но мать… Она у вас одна. И другой уже никогда не будет.
– Эта поездка не только моя личная прихоть, это… – я на секунду запнулся и выдавил впервые в жизни, – от этого зависит честь государства.
Я закашлялся от своих слов и покраснел от кашля. Он с интересом на меня посмотрел, и мне показалось, что в его глазах мелькнули насмешливые искорки. Хотя, возможно, это просто промелькнули солнечные блики в его очках.
– Ну, если честь государства. Похвально, что у нас есть еще мастера, которые так пекутся о чести страны. Правда, я всегда предполагал, что честь страны – это и есть честь спортсмена.
– Что вы хотите этим сказать? – сквозь зубы процедил я.
Он встал, приблизился к окну и тихо, мягко сказал, так и не обернувшись в мою сторону. Словно в последний раз хотел убедить.
– Ваша мать может умереть в любую минуту.
– Вы не господь Бог, чтобы это знать. Вы всего лишь один из врачей одной из больниц.
– Я очень хороший врач очень хорошей больницы, – так же тихо ответил он, не оборачиваясь, – Но я действительно не господь Бог. Ни я, ни господь здесь не помогут, но единственный шанс на спасение есть.
– Единственный шанс – это не так уж мало. Мы с одним шансом, бывало, выигрывали целые матчи. Шанс, мне кажется, вообще бывает в единственном числе. И в чем он, если не секрет?
– Не секрет. Это вы, как ни странно. Если вы останетесь… Если вы все-таки останетесь, – уже более чем настойчиво повторил он, так же стоя ко мне спиной, – ваша мать сможет еще пожить. Во всяком случае, на какое-то время вы сможете ей продлить жизнь. Смею вас заверить, у меня большой опыт и не только в медицине. Такое случалось…
– Это более, чем странно, – усмехнулся я. И с некоторым апломбом добавил. – Я всего лишь форвард. И опыта ни в религии, ни в медицине у меня нет. И вряд ли смогу ей помочь, сидя у больничной койки, от жалости сжимая руку. Помочь – это ваш долг и обязанность.
– Мне очень, очень жаль, что я уже ничем не могу помочь вашей…
Последнее слово я не услышал. Поскольку поспешно покинул кабинет.
Я сидел у постели матери, взяв ее за тонкую руку. Ее волосы, красивые, пышные, были разбросаны по подушке, которая пахла хлоркой. Ее глаза, огромные, голубые, по-детски смотрели на меня, словно о чем-то хотели спросить. Или попросить. Но я не спросил о чем, поскольку сам всегда просил у нее.
– Ты прекрасно выглядишь, мама, – сказал я то, что и положено говорить у постели больного.
Впрочем, я почти не лгал. Она не была похожа на умирающую. Разве лицо чуть бледнее обычного. А, возможно, это тусклая лампа на больничной тумбочке придавала вполне благородную бледность ее утонченному лицу.
– Ты едешь в Монреаль? – тихо спросила она, и мне показалось, что в ее огромных глазах застыл испуг.
– Ну конечно, мама. Ты же сама этого хотела – видеть своего сына победителем, – поспешно, слишком поспешно ответил я, словно подсознательно боялся возражений.
– Конечно, – еле заметно улыбнулась она. – Мой сын всегда будет победителем.
– Я только волнуюсь за тебя, мама, – сказал я то, что должен сказать любой сын.