– Истинно так, – перекрестилась старушка, – Ты, небось, оттудось и явился, из энтой самой бездны, не иначе?
Она глянула на козла и сказала:
– Ну, куда тебя девать? Идём уж домой что ли?
Так и повелось с того дня. С лёгкой бабпаниной руки козла прозвали Антихристом и даже зауважали, когда он спас двухлетнего Ваньку от взбесившегося пса Барона, когда тот чуть было не загрыз ребёнка. Пока подоспели взрослые, Антихристъ уже придавил того рогами к стенке сараюшки. Мать Ваньки аж расцеловала тогда промеж рогов спасителя их сына. Частенько можно было увидеть теперь две фигурки, бредущие по деревне то к магазину, то к колодцу, то на почту. Одна маленькая – бабпанина, другая могучая и косматая – антихристова.
– Он только с виду такой страшной, – говорила баба Паня подружкам на вечерних посиделках, – А душою чист, как дитя. Озорничать только любит. Зря я его Антихристом обозвала, грешная.
Но кличку уже было не отменить, она приросла к козлу так же крепко, как и его рога. В его оправдание надо было сказать, что хулиганил теперь козёл редко, больше так, для баловства, чтобы кровь разогнать, так сказать. Ходил Антихристъ за доброй старушкой по пятам и любил её всем своим большим козлиным сердцем. Сопровождал её в соседнее село на службу, и, пока баба Паня была в храме, ждал покорно во дворе. Он уже выучил, казалось, весь ход Литургии. Заслышав, несущееся из-за дверей «Иже херувимы» козёл встрепенувшись, подскакивал, и, не мигая, глядел на крыльцо, зная, что скоро его хозяйка покажется на крыльце.
***
В ту зимнюю ночь морозы стукнули такие, что дыхание замерзало в воздухе и падало сосулькой на землю. Баба Паня, пожалев животинку – тоже, чай, живая душа, Божья тварь – завела его из сараюшки в избу. Потушила свет и легла спать. В темноте звякнуло тихо стекло в окне, посыпались на пол осколки. Баба Паня, приподнявшись на локте, вгляделась во тьму подслеповатыми глазами и спросила испуганно:
– Хто тама?
– Кто надо, – послышалось грубо в ответ, и бабу Паню кто-то невидимый крепко ухватил за сухонькую руку, и зажал большой вонючей ладонью рот, та и вскрикнуть не успела.
Подельник его уже направился, было, к иконостасу в углу горницы, где и стояли те самые старинные, дорогие иконы, на которые грабители получили наводку, но тут путь ему преградила тьма с жёлтыми круглыми глазами.
Как позже рассказывал участковый, если бы не козёл, бабке пришёл бы конец, её не оставили бы в живых, как свидетеля. Но, благодаря бдительности животного, бабка убежала до соседей босиком и в одной сорочке, и те подняли тревогу, поставив на уши всю деревню. Когда в дом бабы Пани вбежал сосед Пашка с ружьём наперевес, козёл стоял, прижав обоих бандитов к стене своими мощными рогами, и держал их так, несмотря на то, что сам истекал кровью, раненый одним из грабителей. Оба бандита были увезены в город приехавшей милицией. Козла спасли. Колхозный ветеринар Альберт Арсентьевич лечил его две недели, а тот покорно терпел и уколы и перевязки, пока баба Паня утирала слёзы.
– Ты уж меня прости, что я тебя Антихристом прозвала, ляпнула тадысь не подумав, а народ и подхватил. Ты у меня самый, что ни на ессь Архангелъ. Вон какой боевой. Защитник!
Вдовья трава
– Лиска! Лиска! Эка шантрапа, и где опять шаландатся? Сроду её не найтить!
Акулина переступила порог, подоткнув подол цветастой юбки, остановилась, перевела дух в прохладе избы, провела по лбу тыльной стороной руки, обтёрла пот.
– Лизавета! – крикнула она вновь, – Тута ты али нет?
Ответом ей была лишь тишина.
– Да что ж такое, – вздохнула мать, зачерпнула ковшом воды из ведра, жадно напилась, и вновь вышла из дому.
Сняв с плетня перекинутый через него серп, она направилась, было, в огород продолжать прополку, но в ту же минуту ворота распахнулись, и во двор заскочила белобрысая, веснушчатая девчонка лет одиннадцати с растрепавшимися волосами, в разорванном на боку сарафане и стоптанных сандалиях.
– А-ба, – всплеснула руками мать, – Это где ж ты, растыка эдакая, платье опять порвала?
– Маменька, ты не серчай, я всё починю, это я нечаянно, я от гусей удирала, полезла через забор, а там сучок был, вот и зацепилась боковиной-то.
– Шьёшь на тебя шьёшь, старашшся, а ты всё одно, в лохмотьях, – в сердцах махнула мать рукой, – Ведь на Троицу только пошила я тебе новое платье, а уж оно у тебя три раза штопано.
– Да ведь я ненарочно, – насупилась Лизавета.
– И что за девка така, – возмутилась Акулина, – Будто городска барышня, ведь ты в деревне родилась и выросла, чего ты этих гусей боишси?
– Страшные они, – надула губы девчонка, переплетая тем временем скорёхонько косу, пока мать не заругалась ещё и насчёт волос.
Она плюнула на ладошку, растёрла и помазала по волосам – вот так, теперь прилично, всё пригладилось поди-ка, жаль зеркала нет под рукой, не поглядеть, ну да и ладно, хорошо, небось.
– Страшные, – повторила мать, – Быка Грома ты не боишси, а от гусей бегаешь, разве это дело?
– А что Гром? – развела руками Лизка, – На то он и бык, чтобы сердитым быть, да он и не злой вовсе, ежели его не травить. Почто к нему зазря лезть? Вон, мальчишки в него кидают шишками, он и обижается, я бы тоже обиделась. Правильно, что он злой на них. А на меня он не злой, потому что я ему корочки хлебные таскаю. А от гусей этих спасу нет, они птицы бестолковые, добра не понимают, их никак не задобрить, ты их не трогаешь, мимо идёшь, а они всё равно бегут кажной раз, шеи вытянут, шипят. А клювы-то у них во-о какие, уж цапанёт, так цапанёт! С мясом вырвет!
Мать закатила глаза:
– Ох, трындычиха, и в кого така уродилась. Я так молчу всегда почти. И отец-то неболтлив. По делу только говорит. А эта, что трещотка, молотит – не остановить.
– Маменька, а ты чего звала-то меня? Я с улицы слышала, как ты окликала.
– Эка ушаста, – подивилась мать, – Звала, да. До бабы Шуры сбегать надобно, проведать, мазь она просила для ног, так я вот сделала с вечера. Да каравай возьми свежий, там, на столе, под полотенчишком стоит. Остальное в корзине уже, корзина на лавке. Да умойся поди сперва.
– Ладно, мамонька, сейчас сбегаю.
– Там спроси, можа нужно чего, полы помыть, али за водой сходить на родник. Она родниковую воду больно любит. Помоги, одним словом. Да платье-то переодень, ну истинно оборвыш. Поняла ли?
– Поняла я, поняла, мамонька, – нетерпеливо крикнула на ходу Лизавета, стуча босыми пятками по крыльцу, – Ай, жжётся-то как! Нагрелось!
– Да, жаркий нынче день, палит немилосердно, – Акулина приложила ладонь к глазам, поглядела на небо без единого облачка, в котором кружил одинокий ястребок, высматривая куриц-ротозеек, у которых цыплята отошли в сторону от мамки, – Уж сколь недель вёдро стоит, дожжа надо. Высохла земля.
Женщина вновь утёрла лицо рукавом рубахи и пошла в огород, полоть межу.
***
Лизавета бежала по тропке вдоль лога весело и прытко. Над логом нависли деревья, а внизу журчал ручей, и оттого было здесь прохладнее, чем везде. Внезапно на тропку выскочила юркая изумрудная ящерка в коричневую крапинку, и остановилась, подбоченясь, и, глядя круглой бусиной глаза на девочку. Затем, так же молниеносно, как и появилась, она скрылась в траве на противоположной стороне тропки, трава закачалась и зашуршала.
– Ишь, какая, красивая, – сказала Лизка, и пошла дальше.
Она любовалась синими стрекозами, что водились только в этом логу, и легкокрылыми бабочками, порхавшими над цветами, срывала засохшие, выгоревшие от засухи, ягоды, и жевала их, напевала под нос песенку, и шла всё вперёд, к бабе Шуре. Баба Шура приходилась ей не родной бабкой, а двоюродной, но почитала Лизка её за родную. Свою-то, бабу Зою, она и не видала никогда, та рано померла, сердцем. А вот сестра её старшая, баба Шура, жила. Сколько ей было лет, Лизка и не знала, ей казалось, что все сто, руки и лицо бабы Шуры были тёмные, и все-все в морщинах, словно земля сухая, потрескавшаяся, когда долго дождика не бывает, вот как сейчас. Жила баба Шура с другой стороны деревни, по ту сторону лога, что разделял деревню пополам, и как бы в стороне от остальных домов, на отшибе. Стоял её домишко посреди поляны, которая сплошь поросла емшаном, ни единого цветочка не росло на ней окромя него, всё заглушил. И оттого казалась поляна словно покрытой сероватым туманом и пахло на ней всегда горьковато-терпко, так, что в носу начинало щекотать и хотелось чихать.
Детей у бабы Шуры не было, потому что муж её, дед Игнат, молодым помер, когда они только поженились. Собственно, дедом он тогда и не был. Так и не успел им стать, остался навеки молодым парнем. Лизка видела его на фотографии, что висела у бабы Шуры над столом в рамке. Ничего такой, красивый, длинная чёлка набок, улыбка… Они и года не прожили после свадьбы, как на него напали по дороге из города, куда он нанимался на работу, он тогда с деньгами домой возвращался. По голове его бандиты ударили и деньги отобрали. Хотели, может, и оглушить только, кто знает, а не рассчитали. Нашли его после уже холодного. Ох, и ревела Шурочка о своём Игнате, ох, и убивалась. За руки её держали бабы, всё норовила в могилу следом за мужем прыгнуть. Не дали.
– Хоть бы ребёночек мне от него остался, всё бы легче мне было, – стонала она, заламывая руки.
Да не дал Бог…
***
Лизка шустро перебежала через ручей. Мимоходом полюбовалась на зелёную квакушку, что выглядывала из крошечной лужи, оставшейся от большой доселе запруды, где жило лягушачье семейство.
– Эх, дождя надо, совсем тяжко им бедным, – посетовала девочка, – Того гляди и вовсе с концом высохнет запруда, вон какой ручеёк-то нынче слабый стал, еле бежит.
Она задрала голову наверх. Между двумя склонами лога, на выгоревшем бесцветном небе, застыло жаркое солнце, ничего не предвещало дождя. Лизка вздохнула и поскакала дальше. Выбравшись наверх, она устремилась к дому бабы Шуры.
– Бабуня, дома ли?