Оценить:
 Рейтинг: 0

Все сложно. Почему мы терпим неудачи и какие уроки можем из этого извлечь

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Гражданский конфликт стал для меня просто жизненным укладом. Под моей кроватью жили не монстры, а террористы в балаклавах.

Периодически ягнята исчезали, и я никогда не задавала вопросов на эту тему. Лишь некоторое время спустя я смекнула, что к чему, и поняла, что каждый раз, когда из Форта пропадает ягненок, морозильная камера пополняется мясом.

– Это… это что… ягненочек? – запинаясь, бормотала я за воскресным обедом, глядя на жаркое, которое подавалось с картофелем и банкой мятного соуса.

Спустя какое-то время родители начали присваивать овцам номера, чтобы я меньше привязывалась к ним. Не думаю, что это сработало. Я и по сей день предпочитаю жареную курицу.

Это была доинтернетовская, донетфликсная эпоха, так что, когда мы с сестрой не пасли овец, мы сами придумывали себе развлечения. Моей вариацией отличного времяпрепровождения было спрятаться в зарослях рододендрона, растущего в саду, чтобы почитать о приключениях Нэнси Дрю, или поиграть близ реки Фоган, текущей вдоль нашего дома, чье название, произнесенное с североирландским акцентом, звучало как крепкое ругательство. Я обклеила чердак вырезками из журналов, потому что где-то вычитала, что Анна Франк делала то же самое, прячась от нацистов. Я была до странного одержима темой Второй мировой войны. Задумываясь об этом сейчас, я понимаю, что, возможно, это связано с тем, что я жила в стране, реалии которой формировались политическим конфликтом.

Террористические атаки случались по большей части за пределами моего непосредственного мира. Моя начальная школа была отличным местом, где учителя и ученики по большей части принимали меня такой, какой я была. Смута наложила отпечаток на наше сознание. Все было одновременно знакомым и оторванным от реальности. Все, казалось, привыкли. В 70-х, когда бомбы, мины-ловушки и перестрелки стали чуть ли не повседневной реальностью в отдельных провинциях, местные врачи начали выписывать «таблетки от нервов», и уровень употребления транквилизаторов был выше, чем где бы то ни было в Соединенном Королевстве. Как пишет Патрик Радден Киф в своей книге «Ничего не говори»[9 - Say Nothing: A True Story of Murder and Memory in Northern Ireland, by Patrick Radden Keefe. – Прим. пер.]: «Врачи выяснили, что, парадоксально, люди, больше всего склонные к этому типу тревожности, не были действующими участниками столкновений, ощущавшими собственную важность. Это были женщины и дети, заточенные в своих укрытиях за закрытыми дверьми».

К моменту нашего приезда эта посттравматическая немота эволюционировала до целой культуры тишины. Слова использовались весьма умеренно и часто несли символическую, историческую значимость. Ближайший к нам город, согласно дорожным указателям, назывался Лондондерри, но назвать его так в разговоре значило сделать политическое заявление и признать себя пробританским. Его надо было называть просто Дерри – или быть готовым к последствиям. Никто не сказал мне об этом напрямую, но я впитала в себя это знание без необходимости воспроизведения вслух.

Иногда тишина ощущалась особенно остро. Когда отца мальчика из моего класса, владельца магазина, расстреляли из автомата за то, что он вел торговлю с британской армией, не помню, чтобы кто-то из нас хоть раз заговорил об этом. Я знала, что мои родители разговаривали друг с другом приглушенно, с серьезными интонациями, и я приучилась вслушиваться в то, что не произносилось, с той же внимательностью, с которой слушала речь. По большей части я просто принимала это и старалась не слишком зацикливаться на вещах, которые меня пугали.

Но когда я пошла в среднюю школу в Белфасте, я отчетливее осознала свое отличие. Я училась в школе-интернате, и в один из выходных дней, когда я шла к остановке, чтобы сесть на автобус до дома, мой маршрут столкнул меня лицом к лицу с последствиями взрыва, случившегося накануне ночью. Я прошла мимо остова взорвавшейся машины, обуглившейся до неузнаваемости. Все до единого окна отеля «Европа» были выбиты. Под моими ногами хрустело стеклянное конфетти.

В то время британский акцент в ряде районов был равнозначен метке ненавистного оккупанта. Я знала об этом и старалась не слишком много болтать, когда знакомилась с кем-то или попадала в неизведанный квартал. Но в школе мне приходилось говорить. В школе я не могла спрятаться.

Я и понятия не имела о своей чужеродности, пока мне не сказали в начале второго года обучения, разбив мой мир вдребезги, что я не нравлюсь мальчику из параллели, «потому что она англичанка». Он даже не был каким-то там суперкрасавцем. Он не нравился мне, потому что был весь какого-то кирпичного цвета и от него всегда смутно пахло сырыми сосисками.

К моменту нашего приезда посттравматическая немота эволюционировала до целой культуры тишины. Слова использовались весьма умеренно и часто несли символическую, историческую значимость. А британский акцент в ряде районов был равнозначен метке ненавистного оккупанта.

И все равно его отвержение ранило меня. Я в одночасье начала видеть себя через призму восприятия других людей: флуоресцентный оранжевый рюкзак, который я носила на обоих плечах, сложно было отнести к последним модным тенденциям; вельветовые штаны никогда не выглядели круто; мой акцент был настолько заметно чужеродным, что отталкивал мальчиков, пахнущих сосисками; мои волосы были скорее прямыми, чем кудрявыми, как у Шарлин из сериала «Соседи», – и у меня не было щипцов, а мама запрещала делать химию. Если уж быть совсем откровенной, мама меня и стригла, что тоже не сильно помогало.

Ко всему этому добавлялось то, что я перескочила через год, что сделало меня самой младшей в классе – с весьма значительным отрывом. Но хуже всего было то, что я была англичанкой.

Я начала замечать, что девочки, которых я считала своими подругами, больше говорили обо мне, чем со мной. Они строили планы походов в клубы с поддельными документами, и я в эти планы не входила. Я слышала, как они громко смеются, стоя группкой, а как только я подходила, смех таинственным образом затихал. Но поскольку я слишком привыкла к постоянно меняющемуся напряжению между высказанным и невысказанным, я не искала оправданий. Я просто принимала это как данность. Я привыкла не вписываться.

Эта ситуация достигла своего апогея на той неделе, когда мы делали школьные снимки – эти чудовищно нелепые портреты, где все сидят в блейзерах, с натянутыми улыбками и недоверчивым взглядом подростка.

Моя фотография была классической иллюстрацией. Кривые зубы, уши, торчащие из волос длиной до плеч, которые все еще подстригала моя мама. Я улыбалась в камеру бешеным оскалом, сидя вполоборота, подавшись одним плечом к фотографу, как он и сказал. Рукава блейзера были мне длинноваты и закрывали ладони, потому что моя мать была убеждена не только в том, что мне всегда надо носить короткую стрижку, но и в том, что нет смысла тратиться на форму по размеру, когда можно купить вещь на вырост.

Я шла по шумному школьному коридору на двойной урок истории с миссис О’Хейр, когда увидела это. Самая популярная девочка в параллели – назовем ее Шивон – заходилась в приступе смеха. Она рассматривала обрывок бумаги, зажатый в руке, а потом передавала его по кругу своих приспешниц, каждая из которых, в свою очередь, бросала на него взгляд и тоже начинала громко смеяться. Шивон произнесла что-то громким шепотом, прикрыв рот рукой. Снова смешки. Затем она увидела, что я смотрю на нее, и поймала мой взгляд.

– Мы тут просто смотрели на твою фотографию, – прыснула она. – Выглядишь… (смешок) очень… (смешок) симпатично.

Затем раздался взрыв хохота. Даже я знала, что выглядела не симпатично. Мои глаза наполнились слезами. Держись, сказала я себе, сделай вид, что тебе плевать. Но, естественно, мне было не плевать. Мне было совершенно не плевать. В двенадцать лет моя потребность замаскироваться, став своей, ощущалась как жизненная необходимость. Я не хотела выделяться. Я не настолько была уверена в себе, чтобы рисковать, создавая новую личность; чтобы все для себя расставить по местам, я просто хотела быть одной из них.

Я и понятия не имела о своей чужеродности, пока мне не сказали в начале второго года обучения, разбив мой мир вдребезги, что я не нравлюсь мальчику из параллели, «потому что она англичанка».

В этот момент меня и осенило: я была общешкольным посмешищем. Я никогда не вписывалась. Я была странной, страшноватой, плохо одетой англичанкой. Я чувствовала себя ужасно глупо, словно все это время намеренно обманывала свое собственное подсознание. До этого момента я твердила себе, что я такая же, как и все остальные нормальные дети. Нелепо с моей стороны было думать, что ценности, важные для моих родителей и сестры – чувство юмора, твердость мнения, слегка эксцентричная любовь к радиопостановке «Арчеры», – столь же органично впишутся в другую среду. Но подростки не прощают инаковости. К тому же между твердостью мнения и наглостью преждевременного развития весьма тонкая грань, правда ведь? Я наверняка была просто невыносима.

Любопытно, как мозг сам выбирает, на чем ему зациклиться. В то же время произошло множество других вещей, которые были, в своем роде, куда более огорчительными. Недавно моя мать рассказала мне, как однажды я встала на колени посреди дороги, воздев руки подобно кающейся грешнице, плача и умоляя ее не отправлять меня в школу. Я напрочь забыла об этом, но едва она произнесла это, как обрывки воспоминаний пронеслись в моей голове, и я словно вновь ощутила гравий под своими коленями.

Однако именно реакция Шивон на мое фото преследовала меня. Несмотря на то что это был бы – в любом другом контексте – абсолютно проходной, легкомысленный комментарий, в моих глазах это стало четким доказательством того, что я была недостаточно хороша. Хуже того: я знала истоки своей непохожести на других и стыдилась самой себя – личности, которую, как мне внушили, пока я росла, должны ценить за ее добродетельность. Родители поощряли мой энтузиазм, мою индивидуальность. В школе я довольно поздно поняла, что сильные стороны моего характера воспринимаются как странности, и с того момента мое чувство собственного «я» начало рассыпаться на части.

Я хотела измениться и слиться с остальными, но понятия не имела, как притвориться кем-то еще. На самом деле, даже попытка подобного казалась мне чем-то по-настоящему бесчестным. Я жила в мире, в котором существовало столько версий правды и в котором молчаливые, меняющиеся паузы между ее обрывками хранили опасность, что одновременно с невероятным желанием стать своей во мне росла естественная жажда держаться что есть сил за то единственное, что точно было мной: мой голос. Меня разрывали противоречия; я была глубоко несчастна.

В школе я начала меньше говорить. Я не поднимала руку на уроках. Я решила, что если все перестанут слышать мою «английскость», то, возможно, они пересмотрят свои взгляды на мою инаковость. Целыми днями я держала все в себе и слонялась по длинным коридорам, горбясь и прижимая папки с распечатками к груди. Я сидела в самом конце кабинета, портя учебники замазкой, борясь со своей любовью к упорному труду, потому что теперь я знала, что это маркирует меня как странную. Я начала списывать на контрольных, тайком пронося клочки бумаги с ответами и пряча их в пенале. Я выполняла лишь необходимый минимум.

Это была крупная школа, и днем мне удавалось весьма эффективно раствориться в потоке сине-серой школьной формы. Ночи проходили в общих спальнях пансиона для девочек; я сняла со стен постеры пушистых бельков (слишком по-детски) и вызывающие рекламные плакаты Calvin Klein (если на них была хоть одна женщина, другие девочки причисляли меня к «геям»). Вместо них я развесила черно-белые фото мужчин-моделей Levi’s и разных поп-звезд. На выходные я не могла уехать раньше утра субботы, когда отходил автобус до моего дома. Дорога занимала полтора часа. Когда мама приходила забрать меня с остановки, мои плечи сами собой расправлялись от чувства облегчения: я снова могла быть собой.

Но это была всего одна благостная ночь, поскольку мы должны были вернуться обратно к вечеру воскресенья, чтобы успеть на церковную службу. Мама кормила меня обедом, каждый раз готовя мои любимые блюда, и в моем горле стоял ком, пока я ела, пытаясь не расплакаться. Меня приводила в ужас сама мысль о возвращении в школу, и справлялась я, пытаясь находить утешение в редких урывках чего-то знакомого. Я возила из дома еду. Я читала книги и безмерно ценила возможность раствориться в иной вселенной. Когда я плакала, я делала это украдкой, прячась за закрытой дверью туалетной кабинки. Со временем я даже завела пару друзей – таких же социальных изгоев.

Мои оценки постепенно скатывались. Я плохо сдавала тесты, написав работу по химии на 47 % – этот жгучий стыд все еще преследует меня, несколько десятилетий спустя. Во мне развились две отдельные личности: домашняя и школьная, и я шла на многое, чтобы они никогда не пересекались. Я никогда не приглашала к себе никого на выходные. Я не рассказывала своим родителям многое из того, что происходило тогда, потому что не была до конца уверена в том, что сама все осознавала полностью. Я просто знала, что несчастна.

Все это запустило механизм психологической адаптации, который перешел со мной и во взрослую жизнь и обеспечил немало сердечных терзаний. Внутри себя я была дезориентирована: я могла дистанцироваться от боли и грусти, отодвинуть эти чувства в сторону подобно тому, как вымытые тарелки откладывают на сушку, и параллельно с этим продолжала существовать и относительно эффективно функционировать. Но подобное отречение от собственных ран привело к тому, что я постепенно потеряла связь со своими истинными чувствами, их стало труднее выразить. Я, знающая так много слов, не могла найти подходящих, когда речь заходила обо мне самой. В то же время я отчаянно пыталась угодить другим – в надежде, что это поможет мне разгадать секретный код и стать, наконец, одной из всех. Так что я скрывала определенные черты своего характера в угоду компании, в которой оказывалась. Я притворялась, что мне нравятся поп-звезды, одежда и телепередачи, до которых мне не было дела, цепляясь в то же время за свой британский акцент как за спасительную соломинку, которая все еще возвращала настоящей мне все разрозненные части моей личности. Я чувствовала ярость и вину за то, что воспринимала как настоящее жульничество, но замыкалась в себе и постоянно переживала из-за бесчисленного множества вещей, которые делала не так.

В конце концов я дошла до той стадии, когда категорически отказалась возвращаться в школу. Мама попыталась убедить меня хотя бы закончить семестр, но я просто не могла это сделать. Я достигла той точки, когда во мне не осталось вообще никаких эмоциональных сил, и в итоге родители согласились забрать документы посреди моего третьего года учебы в той школе. Вскоре после этого я получила стипендию в английской школе-интернате, где никто не посчитал бы, что мой акцент является чем-то выдающимся. В сентябре я вернулась на тот же год обучения, на каком должна была быть. Школа была скорее раздельного типа обучения, чем смешанного, что я посчитала менее отталкивающим.

Я, знающая так много слов, не могла найти подходящих, когда речь заходила обо мне самой. И отчаянно пыталась угодить другим – в надежде, что это поможет мне разгадать секретный код и стать, наконец, одной из всех.

Из прошлого опыта я извлекла несколько весьма ценных уроков касательно того, как быть популярной. Я знала, что надо оставаться слегка в стороне и критически оценивать положение дел. С осторожностью, постепенно раскрывать какие-либо факты о себе. Нужно было раскусить остальных девчонок и оценить настрой в коллективе, прежде чем начать действовать.

С такими хитроумными планами я и пришла в свой первый день – новенькая тринадцати лет. Моя стратегия была весьма простой: распознать самую популярную девочку в параллели и сдружиться с ней. Я планировала наблюдать за ее манерой одеваться, говорить и укладывать волосы, а затем копировать ее действия. Это я и сделала. Сработало на ура.

В каком-то отношении это было весьма прямолинейно – этакий вопрос принятия правильных решений. Я покупала модные черные штаны в River Island. Я говорила, что мне нравится Робби Уильямс из Take That. Я пила «Чинзано» прямо из бутылки, сидя на лавочке в парке, потому что, чтобы быть крутым, надо было быть пьяным. На последнем году обучения у меня появился парень, и мы с друзьями поехали в Алгарве, чтобы отметить сдачу экзаменов. Я впервые не спала так долго, что застала рассвет. На первый взгляд казалось, что я стала своей. Я была одной из «крутых».

После предыдущих провалов я, несомненно, лучше разбиралась в правилах игры. Я хорошо училась и нашла настоящих друзей. Я нравилась учителям. Однако школа мне все равно не нравилась. Меня распирала злость, потому что я не контролировала собственную жизнь. Больше всего на свете я хотела повзрослеть и взять на себя ответственность за свое существование. Мне не терпелось наконец самой справляться со всеми делами, работать, жить в своей квартире, самостоятельно платить за ее аренду. Я с нетерпением ждала выпускного.

В четырнадцать я резко подросла, и люди часто начали говорить мне, что я выгляжу старше своих лет. Случались неловкие ситуации, когда я иногда приезжала к сестре в университет. Как-то раз мы пошли на официальный ужин с некоторыми из ее приятелей-выпускников, и я четко понимала, что не хочу ее опозорить. Я надела черное платье с белыми пуговицами на лицевой части (все тот же River Island, я и впрямь любила этот магазин). Примерно к середине ужина мне сказали, что один из мужчин запал на меня. Он попытался завязать со мной беседу, сидя на другом конце стола. Я вежливо спросила, какую степень он получает; после нескольких реплик он спросил:

– Ну а ты чем сейчас занимаешься?

– У меня начался первый год подготовки к GCSE[10 - General Certificate of Secondary Education – в Великобритании программа для учащихся 14–16 лет, завершающая обязательное среднее образование, и аттестат соответствующей квалификации. – Прим. пер.].

Его нижняя губа задрожала, словно его ударили под дых. Продолжения беседы не последовало.

Подозреваю, что пытаюсь сказать следующее: по сути, я никогда и нигде не вписывалась полностью. Где-то я была слишком незрелой (до неприличия не от мира сего); где-то, наоборот, чересчур взрослой (на восемнадцатилетие я попросила в подарок верблюжье пальто до колен). Взрослые считали, что я способная, потому что на тот момент я уже была высокой, прилежно училась и хорошо себя вела. Но на самом деле я лишь пыталась во всем разобраться; я все еще едва знала саму себя. Я всегда чувствовала себя немного аутсайдером: в Ирландии – потому что говорила, как иностранка, в Англии – потому что выросла не здесь.

Моя стратегия была весьма простой: распознать самую популярную девочку в параллели и сдружиться с ней. Я планировала наблюдать за ее манерой одеваться, говорить и укладывать волосы, а затем копировать ее действия. Это я и сделала. Сработало на ура.

Но от той школьной социальной катастрофы остались некоторые позитивные побочные эффекты. Я с ранних лет научилась наблюдать за поведением людей. Я начала слушать больше, чем говорить, – это очень полезный навык для писательницы. И из-за того, что я не сразу стала крутой, а была вынуждена притворяться таковой, мне хочется верить, что у меня могла бы быть степень по эмпатии по отношению к тем, кто всегда чувствовал себя не таким, как все. Когда я писала свой четвертый роман, «Вечеринка», я заложила свой собственный опыт девочки-стипендиатки, впервые оказавшейся в новом окружении, в главного героя, Мартина Гилмура.

На литературных ярмарках меня часто спрашивали, как мое воображение позволило мне создать образ такого мальчика-отщепенца. Вот вам правда: все основано на моих чувствах в определенный период времени. Эмоции были такими яркими, что я до сих пор их испытываю. (Однако стоит отметить, что Мартин едва ли не социопат, который грубо врывается в жизнь своего лучшего друга, что приводит к катастрофическим последствиям. На этом любое сходство между нами заканчивается.)

Любопытно, что многие из тех успешных людей, у которых я брала интервью для подкаста или в качестве журналиста, испытывали то же чувство отчужденности в школе. Я выяснила, что у огромного количества артистов – особенно комиков – родители были связаны с вооруженными силами, соответственно, семьи часто переезжали. Дети привыкли постоянно адаптироваться к новым условиям, и часто самым простым способом найти друзей оказывалось травить шуточки или становиться местным шутом. Легко достроить логическую цепочку и представить, что это сформировало их мастерство публичных выступлений. Дженнифер Сондерс, Дон Френч, Эд Эдмондсон, Джессика Альба и Кристина Агилера – все они из семей военных.

Еще, в каком-то смысле, неспособность влиться в коллектив заставляет тебя культивировать в себе независимость и жизнестойкость. Когда часто переезжаешь, постепенно привыкаешь эффективно использовать собственные ресурсы. Если мы в чем-то похожи, вы тоже вечно пропадаете в мире рассказов и воображения и создаете богатые миры, которые уравновешивают сложности внешней реальности.

Когда я в 2008-м проводила интервью с Клинтом Иствудом, в разговоре всплыло его детское воспоминание: отец, рабочий-металлург, в 1930-х годах ездил по Западному побережью США в поисках работы.

«Мне в какой-то степени было весьма одиноко, потому что никогда не удавалось отучиться в одной школе шесть-семь месяцев, все время надо было куда-то переезжать», – сказал Иствуд.

Рэпер Уиз Халифа тоже из семьи военнослужащих. Я беседовала с ним для Elle в 2015-м. Мы встретились в классическом для Лос-Анджелеса хип-хоп логове: белые стены, отличные ракурсы, тяжелые облака дыма, скрывающие вид на Голливудские холмы; там он рассказал мне, как переезжал с базы на базу каждые пару лет – Германия, Соединенное Королевство, Япония.

Постоянная роль новенького мальчика-«ботаника» сделала его «нервным», так что музыка стала его убежищем. «Я видел, что все вели себя уверенно, все друг друга знали, а я словно появился из ниоткуда. Это вообще не придавало спокойствия, – сказал он. – Но выпускать свою музыку – это просто способ стать лучшим в том, что было мне интересно».

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4

Другие электронные книги автора Элизабет Дэй