– Я женюсь полным обычаем, – заверил Ингер, мигом пресекая возникшие было надежды Ивора, что дочь перевозчика займет место хоти[15 - Хоть – любимая, а также наложница, младшая жена (без прав хозяйки дома и матери наследника).]. – Эйфрида будет моей законной женой, и я сяду на стол киевский вместе с ней или не сяду вовсе. В том клянусь тебе на мече, что мой отец мне вручил, и коли обману, то пусть поразит меня мой меч, не защитит меня мой щит, и буду я расколот, как золото!
Ингер поцеловал золотое кольцо у себя на руке, потом снял с плеча перевязь с мечом, поцеловал рукоять и приложил ко лбу и к глазам. У Хрока было чувство, что он спит: весомость этой древней клятвы военных вождей он знал и не мог ей не верить, но и своим глазам в этом деле поверить было трудно.
– Я дам ей имя моей матери, – добавил Ингер и, обернувшись, посмотрел на Прекрасу, будто примеряя ей ожидаемую обновку. – Под ним она войдет в наш род как полноправная хозяйка и унаследует все права прежних княгинь.
У Прекрасы снова забилось сердце. Она не слышала ранее о таком обычае, и эти слова Ингера потрясли ее. Он даст ей новое имя – имя своей матери! Всякая дева перерождается в замужестве, и у всякой прежнее имя как бы линяет: ее начинают чаще называть по имени мужа, как Гуннору посторонние звали Грачихой. Но имя княгини означало куда больше: она не просто войдет в новую семью, но получит властные права, как будто заново родится знатной женщиной, происходящей от заморских князей. Ингер сделает ее равной его собственной матери, княгине, жене Хрорика!
Даже Хрок немного переменился в лице – он еще лучше дочери понял, что означает это обещание.
– Что ты скажешь? – Хрок обернулся к дочери.
Прекраса встала с приступки, повернулась к печи и отковырнула кусочек глиняной обмазки меж больших камней, из которых печь была сложена. Завернула его в платок и передала Ингеру. Руки ее слегка дрожали: в эти мгновения она вынула свою душу из обиталища чуров – печи, чтобы вручить господину своей новой судьбы. Все равно что села в челнок и оттолкнулась от морского берега. А где еще он, другой берег, доберется ли она до него через темные волны небытия?
Ингер, тоже взволнованный, взял небольшой белый сверток и поклонился ей.
– Ну, давай по рукам, – крепясь, Хрок протянул руку Ингеру, потом Ивору. – Будем «малый стол» творить.
– Не мешкай только, – попросил Ивор. – Нам еще дорога дальняя лежит.
– Завтра сделаю. Людей созвать надо, стол приготовить…
В северных землях – у словен и кривичей – жених сам отправляется за невестой и первое их соединение происходит перед невестиной печью. В доме невесты творится первый свадебный пир, соединяющий новую пару – он называется «малым столом». Второй, «большой стол», вводящий молодых в права хозяев дома и глав своего рода, устраивается у жениха, когда он доставит невесту к себе. Обычай избавлял Хрока от необходимости самому везти дочь к будущему мужу или отпускать ее, не имея уверенности, что ее честь не пострадает.
В ожидании столь значительного события холмоградская дружина поставила шатры у реки, отроки отправились на лов – стрелять к столу уток и прочую дичь, а Хрок и Гуннора пошли по соседям, приглашая назавтра на «малый стол». Испытание вышло нелегкое: в каждом доме дивились, думая, что они шутят. Князь холмоградский Хрокову дочку в водимые жены берет? Да быть того не может! Какая ж из нее княгиня – из обычной девчонки, выросшей у всех на глазах? Да и время не для свадьбы – кто же весной женится?
– Вот такое диво нам выпало! – Хрок с неловкостью разводил руками. – А ждать жениху недосуг, ему еще в Киев ехать сегодним летом. Вы уж пожалуйте, будьте послухами!
Пожаловать, разумеется, все обещали. Что бы из этого чудного сватовства ни вышло, всякому хотелось видеть его своими глазами. Это и к лучшему, утешал себя Хрок: больше послухов, крепче уговор. Конечно, выбутские оратаи да рыбаки – не такие уж нарочитые люди, но и свадьба не у боярина в доме!
Можно было найти такого послуха, что важнее невозможно – самого князя Стремислава. Но Хрок скорее опасался, как бы кто из выбутских не поспешил того уведомить. Отдавая дочь холмоградцам, Хрок не нарушал никаких законов, но его прошибал пот при мысли, как это заденет Стремислава. Выходит, что Ингер поглядел на княжеских дочерей, свататься к ним не стал, а тут же предпочел им дочь перевозчика-варяга! Посчитал родство с бывшим хирдманом более почетным, чем с самим князем! И хотя выбор делал Ингер, виноват окажется отец нечаянной невесты. Снова слухи пойдут – приворожила-де… Она ж его лечила, зельем поила. Вот оно какое было зелье, скажут… Какова мать, такова и дочь… Уж и правда, что ли, сниматься с места всем домом и с Ингером в Киев ехать, раздумывал Хрок. Даже если до завтра никто Стремиславу не поведает, рано или поздно он все равно узнает. Такое не утаить…
Зато Прекраса не думала ни о чем, кроме Ингера. Завтра она снимет свое девичье очелье и положит к его ногам. Ее снова покроют с головой платком и поведут в баню; мать будет идти впереди, а Прекраса за ней, держась за конец пояса в руках у Гунноры, потому что сама она дорогу не будет видеть. В нынешнем своем положении она нема и слепа. В бане Мать-Вода смоет с нее девичество и прежнее имя, и она останется, как новорожденная, еще не нареченная, ни здесь, ни там, между девами и женами, пока в доме мужа ей не заплетут волосы в две косы и не уложат под повой. Только с Ингером она сможет вернуться в мир живых, как он – только вдвоем с ней.
Уже завтра свадебный рушник свяжет их и вдвоем выведет на эту туманную тропу между мирами. И завтра же они уедут на юг – вверх по Великой, к Холмогороду. Ингер рассказал ей, что сначала ему нужно будет вернуться домой – там они справят «большой стол», – а уже потом, забрав всю дружину, около сотни человек, поедут в Киев. К началу осени они уже окажутся в своем новом доме, которого пока не видел никто из них.
В родительском же доме Прекраса теперь стала гостьей. Сговоренная, она перестала быть дочерью своих родителей; вынув свою душу из печи, оторвав свою судьбу от судьбы рода, она сделалась им чужой, будто покойница, чуждая всему свету белому. Она не хлопотала, помогая Гунноре готовить завтрашнее угощение: пришли две ее подруги и стали работать вместо нее.
– Ох, незадача! – тихонько причитала Гуннора. – Весенняя свадьба – каравай с заболонью!
Обычно-то свадьбы делаются осенью, после жатвы, когда хватает зерна на караваи и пироги.
Если заглядывал кто-то из выбутских, Прекраса, сидя в углу в той грязной одежде, в какой полола гряды, не выходила навстречу, не здоровалась, а напротив, накидывала на голову белый плат, скрывая лицо. И этот вид девушки – привычный для дней перед чьей-то свадьбой, но неизменно навевающий жуть, – убеждал соседей, что это правда. Хрокова дочь умерла, а родится теперь заново женой Ингера холмоградского.
– Приданое-то осмотри, – сказала ей мать. – А то привезешь в Киев, чтоб перед людьми не стыдно было.
Подойдя к укладке, Прекраса опустила руки на крышку и замерла, собираясь с духом. Потом медленно подняла крышку и уставилась на холстину, прикрывавшую ее богатство.
– Боюсь, не мало ли мы наготовили, – добавила мать ей в спину. – Для наших-то женихов довольно, а то ведь князя свадьба – это ж сколько он гостей созовет? На всех мы не напасемся. Может, в пять раз больше надо, да как было знать?
Приданое у Прекрасы было не хуже, чем у любой невесты в Выбутах. Эта весна у нее шестнадцатая – мать так сказала, – она уже третье лето носит поневу и две зимы отсидела на девичьих павечерницах. Было время всему научиться, все нужное приготовить. Сорочки, рушники, пояса, рукавицы – все, что невеста дарит новой родне и гостям на свадьбе. Беленый лен, частая строчка… Шерстяные нити тканых поясов окрашены в разные цвета – пижмой, березовым листом, крапивой, корой крушины.
Прекраса откинула покровец, стала вынимать и раскладывать на лавке старательно сложенные сорочки, мужские и женские, свернутые рушники. В самом низу косяки льна – будущих чад пелены. Белые вершники с щедрой красной отделкой, поневы простые и праздничные.
– Ой, а повой как же? – Прекраса повернулась к матери. – Повой-то должна свекровь подарить, а у… у него… у Ингера матери-то нет давно…
Имя жениха далось ей с трудом – она все еще не верила в свое счастье. Все еще казалось, что назови она его вслух – и этот сладкий морок лопнет, будто пузырь на воде. В эти дни она ходила, как не в себе: выпавшее ей счастье было слишком огромно, чтобы радовать, не помещалось в душе, угнетало, наполняло тревожной дрожью. Но ни за что на свете она не променяла бы его на другое, поменьше. Лучше умереть от любви, чем жить кое-как.
– Тетку какую-нибудь сыщут или бабку. Не вовсе же он у тебя сирота.
– Он о родне в Киеве не говорил ничего. А в Холмогороде, кроме отца, никого и не было. Пришлые же они. Варяги.
Было немного страшно об этом думать. У всех есть родня – и по отцу, и по матери, и у отцов-матерей тоже родня со всех сторон, по всей волости, на семь колен… А у Ингера не было никого, кроме покойных родителей и еще вуя, брата матери, в Киеве, но он тоже теперь покойник. И все. Она, Прекраса, ныне единственная близкая ему душа. Вся его семья.
На что будет похожа ее жизнь с ним? Прекраса ничего не знала о том, в каком доме, с какими людьми ей отныне приведется жить.
Уж верно, новая жизнь не будет похожа на эту, здешнюю. Прекраса невольно зажмурилась. Это было все равно что сесть в челнок и оттолкнуться от берега, чтобы несло тебя прямо в синее море, где не видать берегов.
Но Прекраса не боялась. В этом челне она окажется не одна. С ней будет он – Ингер, молодой князь холмоградский, а теперь и киевский. В бескрайнее море они поплывут вместе. А с ним Прекраса не боялась ничего. Не было страха в том мире, где был он, потому что он, Ингер – все, что ей в жизни нужно. Только быть с ним. Быть им любимой, его женой. И неважно, как долго. Лишь бы оставаться с ним до последнего земного вздоха и вместе перейти в Закрадье. И там тоже быть вместе – навсегда, пока солнце светит и мир стоит. Пусть даже там солнце и не светит вовсе.
Глядя на сложенные рядком свернутые поневы из толстой черно-бурой шерсти – повседневные с белой клеткой, праздничные с красной – Прекраса пыталась вообразить себя замужней женщиной… княгиней в Киеве… Пыталась мысленно увидеть людей, среди которых ей жить – но что она о них знала? Кияне… или поляне, что там за племя-то такое? Что за люди? Гриди вроде тех, что приехали с Ингером? Бояре – из них она пока знала только одного, Ингерова кормильца, Ивора. Их жены… Уж верно, киевские боярыни таких понев не носят. И сорочки эти – она глянула на лавку, где сложила свое девичье богатство, – им не впору придутся.
Кое-как Прекраса покидала все это назад в укладку.
– Ты чего? – беспокойно окликнула ее мать. – Сомнешь.
– Ну и пусть! – Прекраса с шумом опустила крышку и села сверху, будто закрывая навсегда все былое. – Матушка, незачем мне тут добро перебирать. Ничего из этого мне в Киеве не понадобится!
Сорочки, чулки и полотно где угодно пригодятся, но в целом все это добро, которым она еще недавно так гордилась, стало ей не нужно. Оно готовилось не для той судьбы, которая ждала ее отныне.
А для того, что ждало ее на самом деле, у нее был только гребень – подарок речной девы, и ее любовь к Ингеру. Обладая этими двумя дарами, Прекраса смотрела в будущее без страха. У них ведь еще так много времени впереди! Целая жизнь, разделенная на двоих. Такова воля хозяйки плеска, а «плеск» в этих краях означает «судьба».
Глава 5
Уже более полугода, с тех пор как умер отец, Ельга оставалась единственной хозяйкой на княжьем дворе в Киеве. Править хозяйством и челядью ей было нетрудно: матери она лишилась пять лет назад, двенадцатилетней девочкой, и тогда же получила главные ключи. С помощью отца и старшей челяди, слишком юная хозяйка постепенно привыкла ко всем обязанностям госпожи богатого дома. Отец выказывал ей уважение и тем принуждал к тому же домочадцев и киян; оставаясь до сих пор в девах, единственная дочь Ельга киевского уверенностью и благоразумием не уступала замужним ровесницам, а иных и превосходила. Ельг не спешил выдавать дочь, чтобы не лишать дом хозяйки. Он мог бы жениться снова: пусть ему было уже за шестьдесят, за такого человека любой охотно отдал бы дочь, а молодые знатные вдовы и вовсе бы за счастье посчитали.
Боясь засидеться, Ельга не раз намекала: ты бы о невесте задумался, батюшка. Но Ельг только улыбался в седеющую бороду. У него было несколько жен – две знатных и еще больше младших, – но сейчас ему было поздно заводить новую семью. Он уже решил, кто будет его наследником взамен погибших сыновей, и теперь хотел спокойно дожить свой век, окруженный заботой родной души. В последние года три он часто хворал, и Ельга сама понимала: теперь все попечения о нем – только на ней.
При мысли об отце на глаза Ельги набегали жгучие слезы. Ельга очень его любила, особенно в последние годы, когда они остались вдвоем. Без него княжий двор был пуст, город Киев пуст, белый свет холоден. Некому теперь о ней позаботиться, ее защитить, посоветовать. Некому ее любить… Как будто с дома сорвало крышу – исчез тот, кто был главой ее рода, но никто не заступил его место. Даже выдать ее замуж было некому – кто же будет класть ряд с родом жениха? Если боярская дочь остается сиротой, ее выдает замуж князь. А кто устроит дочь князя?
Забот со смертью старого Ельга заметно прибавилось. Он умер осенью, и зимой некому оказалось идти в полюдье. Дань с полян, радимичей, древлян и некоторых северянских земель на левом берегу Днепра, что Ельг успел подчинить себе, не собрали. Не было товара, чтобы посылать в Царьград, и торговый обоз в эту весну не отправлялся. А значит, не будет ни серебра, ни паволок, ни красивых блюд и сосудов, ни вина, ни еще каких греческих товаров. Хлеба хватало с запасов прошлых лет, молоком и мясом дружину и челядь обеспечивали собственные княжеские стада, но если не начать собирать дань, торговать и пополнять припасы, но уже очень скоро княжьему дому грозило оскудение. И Ельга, знавшая, откуда что берется, понимала это очень хорошо.
Утром на княжий двор пришли два воза с бочонками и мешками: Славигость привез обещанную кислую капусту, сушеные грибы, конопляное и льняное масло, моченую бруснику, подвядшую прошлогоднюю репу, солод. Но Ельга и этому была рада: уже несколько дней и челядь, и дружина, она сама ели только хлеб, рыбу из Днепра и копченое сало – больше ничего в собственных погребах не осталось. Свой овощ у Ельги кончился: рабочих рук для огородов и сборов у нее было меньше, а едоков – куда больше, чем у любого из полянских старейшин. Всю зиму ей пришлось дома кормить дружину, которая обычно в эту пору кормилась, обходя земли с гощением и полюдьем; в этот раз гриди только на ловы ездили, добывая дичь, но запасы хлеба не пополнились. Хорошо, что Славигость, глава обширного рода, имел некоторый избыток и продал ей свои огородные и лесные запасы, из весей, населенных его родичами.
На широком княжьем дворе бочонки сгрузили возле клетей, и Ельга вышла посмотреть. Рядом с товаром стоял сам Славигость – внушительного вида муж лет сорока пяти; густые седые волосы осеняли белым пламенем еще довольно свежее, продолговатое лицо с крупными чертами и прямоугольным лбом. Нечто степное – наследство бабки-хазарки – сказывалось в цвете смуглой кожи, в темном волосе полуседой бороды и слегка в разрезе глаз. Он стоял, уперев руки в поясницу, и с гордостью оглядывал целую стену бочонков.
Ельга подошла к нему, сопровождаемая ключницей, Годочей, и он, шагнув ей навстречу, величаво поклонился. Ельга в ответ вежливо склонила голову. Все эти полгода она испытывала неловкость при встречах с чужими: в ее доме больше не было главы, и ощущение получалось такое, как будто она выходит навстречу гостю, а позади нее у дома нет стены. У киевских старейшин, если они навещали княжий двор, вид тоже бывал недоуменный: им не пристало кланяться девице-сироте, но в ней сейчас заключался весь Ельгов княжий дом. Ну, почти в ней одной… Одетая в белое варяжское платье с тонкой черной оторочкой, с красным очельем, но без украшений, она казалось тенью, случайно задержавшейся в опустевшем жилье.
– Будь жива, Ельговна, – темные, как у его бабки, глаза Славигостя смотрели на нее с теплом. – Вот, привез тебе припас, как уговаривались.