– Что говоришь? – Архиепископ наклонился, не дослышав.
– Пути между ними день!
– Да что же такое? – Владыка в досаде оглянулся на дверь. – Поди узнай, что там за крик?
Гостята, ещё довольно молодой мирянин, положил грамоту от сумежан в кучу других и с охотой направился к лестнице. В сенях внизу раздавался гомон, нарушающий покой в архиепископских палатах близ Святой Софии новгородской. Даже мух заглушил. Прозвучал голос Гостяты, привычно водворяющий порядок; ему отвечало, перебивая друг друга, несколько других.
Вот Гостята вернулся; видно было, что недавно смеялся. Поклонился, придавая лицу сдержанное и скромное выражение.
– Там, господине, отроки посадничьи с торгу привели… – Он всё же не удержался и фыркнул в рукав. – Воятку Задора, попа Тимофея сына, что у Святой Богородицы в Людином конце. Подрался с одним, с Миронегова двора. Рассудишь их или пусть пока в погребе посидят?
– Попа Тимофея сын? Ну, давай его сюда.
Архиепископ уселся в резное кресло и сложил руки. Он сам был рад передохнуть от грамот. И не лень же людям драться в жару такую!
В палату вошёл посадничий десятский, поклонился.
– Тут, господине, попович с Людина конца. На торгу драку учинил с Микешкой Косым, и горшки ещё побили. Мы было взяли их, да коли этот из поповской чади, так тебе его судить. Сам сказал: к владыке, мол, ведите.
– Коли сын поповский, то моя чадь, – кивнул архиепископ. – Где он у вас?
В дверь пролез кто-то со связанными руками – такой здоровенный, что плечи его едва прошли в проём. За ним втолкнули ещё одного, потом вошли двое посадничьих отроков.
– Вот они, господине, оба перед тобой.
– Опять ты здесь? – обратился архиепископ к здоровяку, что вошёл первым. – Как тебя… Воятка?
Если раньше на румяном, округлом лице молодого здоровяка было возмущённое выражение, то теперь, оказавшись перед владыкой, он присмирел и устыдился. Рубаха на плече была порвана, на лице засохла кровь из разбитой брови. Противник его, мужик постарше, выглядел ещё хуже – сломанный нос покраснел и распух, один глаз совсем заплыл, рубаха была в пыли и в пятнах; архиепископ дёрнул носом, уловив запах конского навоза.
– Воята я, Тимофеев сын. – Детина лет двадцати, здоровенный, как медведь, смущённо уставился под ноги. – Отец мой служит у Святой Богородицы…
– А по-крещёному как?
– Гавриил…
– А что имя сие значит, ведомо тебе?
Ещё сильнее устыдившись, Воята опустил глаза.
– Значит, «муж Божий», – продолжал епископ. – Святой Архистратиг Гавриил – Божественного всемогущества служитель, добрых вестей податель. Видно, плачет он горько, на дела твои глядючи. Ты-то чем Господу служишь? Помнишь, в Неревском конце той зимой была драка, ты у меня потом сто поклонов в день клал?
– Помню, владыка…
И в кого только вымахал такой, ещё раз удивился про себя архиепископ. Отец Вояты, поп Тимофей, росту обыкновенного, жена его тоже не медведица, двое старших сыновей – люди как люди. А младшего Господь сотворил здоровенным, что сосна бортевая, и нравом буйного. Оно хорошо в стеношных боях и в драке на мосту, однако не на торгу же. А по лицу видать, что хоть горяч, но не глуп и не лукав, вид смышлёный и честный.
Стыдясь смотреть архиепископу в лицо, Воята не отрывал взгляда от его сложенных рук – с изящными, тонкими кистями, немного опухшими суставами пальцев. Даже эти руки будто дышали умом, прилежанием и благочестием – не то что собственные Воятины кулачищи, в которых бронзовое стило соломиной кажется.
– А на Святки тогда Гюрятину чадь поколотил, – напомнил десятский.
– Так чего они на девок навалились, наших, людинских? Кто их звал?
– А с медведем на прошлую Масленицу зачем сцепился? Помял же скотину бессловесную?
– Те скоморохи сами виноваты! – Воята вскинул глаза. – Сами зазывали с медведем бороться, а медведь-то у них плюгавенький…
Архиепископ едва скрыл усмешку. Вблизи его лицо – щёки впалые, борода и усы светло-русые, без налёта рыжины; большие глаза с темными тенями внизу на бледной коже; у тонкой переносицы, над концами бровей стоячие тонкие морщинки – казалось лицом добродушного человека, который принуждает себя быть строгим, и Воята понадеялся на добродушную сторону владычьей души. Только светло-русые брови-стрелы от переносицы так резко шли вверх, будто грозили тайком: насквозь тебя вижу!
– Ладно! В сей раз ты что натворил?
– Прости, владыка! – Воята неловко поклонился со связанными руками. – Я б не тронул никого, да Микешка, – он покосился на супротивника, – бранить меня начал, вот тем же самым, что я только кулаками махать горазд, а грамоте-де я не знаю и мне в изгои прямая дорога.
– Прямо так начал бранить, без причины?
– Ну, шёл я по торгу, торг ведь нынче. Мы с Будьшей вдвоём шли, орешков хотели посмотреть. Иду я, через людей так, бочком пробираюсь. А вдруг этот, – он кивнул вбок на Микешку, – как начнёт орать, что-де я его насмерть убил… Убил бы – он не орал бы…
– Да он как толканул меня, чудище, я аж в лыки отлетел! – не выдержал Микешка. – Я ему говорю: куда валишь, будто медведь, ты гляди, куда прёшь! А ещё, говорю, попович! Куда тебе в церкви служить, ты и грамоте-то не знаешь…
– Сказал, будто мне в изгои прямая дорога! – подхватил Воята. – И меня осрамил, и батюшку, и брата Кирика, что уже дьяконом поставлен к Святому Илье от Нежаты Нездинича, а меня батюшка с ним заодно обучал. Я ему говорю: ах ты, рожа… – Он запнулся, спохватившись, что перед архиепископом повторять всё, что было сказано, никак нельзя. – Так обидно мне стало, что и не знаю, что сказать. Ну, я его вынул из лык-то и глаз ему маленько подправил, чтобы лучше глядел. Легонько так, чтобы только вежество помнил… А он как кинется на меня, и руками своими молотит, как петух крыльями на навозной куче…
– Сам ты… прости, владыко!
– Я ему врезал под дых, чтоб охолонул. Его и скрючило. Я думаю, пойду восвояси, подобру-поздорову, пока не вышло какого худа, как с теми скоморохами. А он разогнулся, злодей, да как подпрыгнет, как вцепится мне в волосья и давай рвать. Я его, клеща кровопивственного, оторвал от себя и дал раз… или два. Он и отлетел, да прям в горшки Федкины, только черепки брызнули. Чую, на спине у меня кто-то повис. Я его вперёд сбросил, успокоил разок – глядь, а это Федка! И рубаху мне порвал, – Воята двинул плечом, – а рубаха новая, матушка пошила. И такое меня зло взяло, что вынул я Микешку из горшков… А тут отроки, да на плечах повисли сразу двое…
Воята окончательно смешался и потупился. Густые тёмно-русые волосы закрыли высокий лоб, но сквозь них проступала зреющая красная шишка.
– А Микешка меня зря бранил, по вредности, – закончил он. – Я читать могу, и книги святые знаю, и Псалтирь, и Апостол, и Часослов, и писать умею.
– Да уж я наслышан от отца Климяты, все книги в хранилище ты пересмотрел. – Архиепископ посмеялся. – Иди, – он кивнул в сторону стола, – читай. Псалтирь видишь?
Воята, робко ступая, пробрался к столу, где лежала большая книга в кожаном переплёте.
– Развяжи ты его, – велел архиепископ десятскому. – Ты ж, чадо, буянить не станешь больше?
– Не стану, ей-богу, – насупившись от стыда, ответил Воята. – Я ж не коркодил какой…
Десятский подошёл и распутал ремень у него на руках. Воята украдкой потёр запястья, потом вытер ладони о подол рубахи, перекрестился.
– Читай, где открыто! – велел архиепископ.
Воята не наклонился, лишь опустил взгляд с высоты своего роста. Красиво выписанные чёрные буквы тесно сидели в ровных строчках двух столбцов.
– Вси видящие мя поругаша ми ся, глаголаша устами, покиваша главою: упова на Господа, да избавит его, да спасет его, яко хощет его…[3 - Псалом Давида 21, 8–9.]
– Он на память повторяет, – прошипел Микешка. – А сам и ступить не умеет!
– Цыц! – прикрикнул на него архиепископ. – Слово Божие прерывать вздумал!
– Прости, владыка! – Микешка присел, съёжился, однако торопливо продолжил, не в силах сдержать вредность души: – А только он на память повторяет. От отца наслушался да и запомнил.