– Я с долбушкой и сама управлюсь. А отцу недосуг, у него дела много.
На самом деле Прекраса даже не зашла домой – побоялась, что родители не отпустят ее в город, если узнают, что она затеяла. Пришлось бы все рассказывать им, уверять, что теперь Ингер непременно выздоровеет… Поверят ли они ей? Не станут ли сердиться и бранить? Что если посадят дома, велят не воображать себя ведуньей и выбросить Ингера из головы? Захваченная своей целью, она отмахнулась от всех этих мыслей и отвязала отцовский челн, где на дне лежали весла. Выросшая на реке, она хорошо умела управляться с легкой долбушкой, сделанной из цельного ствола ивы. До Плескова недалеко – и пешком за полдня дойдешь, а по реке вниз по течению проплыть и ребенок справится.
Прекраса ничего не ела с утра, причесалась уже перед отплытием, умылась в реке и вытерлась подолом. Но все это ее не смущало: тревоги, надежда, нетерпение поскорее увидеть Ингера и помочь ему наполняли силой и несли вперед. В своем лихорадочном возбуждении она не замечала недосыпа и голода.
Через пару верст она увидела в заводи, на ковре из плотных круглых листьев, похожих на зеленые блюда, три белых огня – первые этой весной белые цветы «русалочьего цвета». Осторожно ведя долбушку между листьев и осоки, Прекраса подобралась к ним вплотную. Осока и прочая водяная растительность шуршала по дну и низким бортам долбушки.
«Возьми три цветка русалочьего цвета и дай ему отвар выпить – через три дня будет здоров», – сказала ей речная дева.
Прекраса не раз весной и летом помогала матери собирать «русалочий цвет»; раньше они брали и цветки, и корни, и листья, все это годится от разных хворей. Но сейчас ей были нужны только цветки – только они прогоняют жар, унимают боль и дают целительный сон. С новым волнением и трепетом прикасалась она к упругим белым лепесткам с зеленоватыми прожилками, охранявшим золотые реснички сердцевинки. Вода уже прогрелась и ласкала руки, сквозь нее было видно заросли внизу, будто особый маленький лес с золотистым воздухом. Стоя на толстых своих стебельках, белые цветы приподнимались над ковром листьев и будто сами просились в руки. Речные девы взирали на Прекрасу из-под этих солнечных ресниц, и теперь она ощущала их присутствие так ясно, как никогда ранее. Смотреть в золотую серединку цветка было и отрадно, и тревожно: его взгляд затягивал в гущу золотых ресничек. Как глаза самих речных дев… Ведь говорят, что в цветках «русалочьего цвета» – душа их, и в эти цветки они обращаются, когда закончится их время выходить из своей стихии. Но ведь Прядущая у Воды сама велела ей взять три цветка. От волнения было тяжело дышать, но в то же время каждый вдох вливался в грудь, будто хмельной мед, наполнял жилы огнем, а душу – отрадой.
– Русалочий-цвет, одолень-трава! – шептала Прекраса, отделяя очередной цветок. На поясе у нее висел маленький нож в кожаных ножнах, но целебные зелья следует брать, не прикасаясь к ним железом, и она обрывала стебель руками. – Мать-Вода тебя породила, силой могучей наделила. Беру я тебя на утренней заре, а с тем беру твою силу могучую, Ингеру, Хрорикову сыну, на здоровье, на долгий век.
Сорвав несколько самых крупных и ровных листьев, Прекраса завернула в них цветы, положила на дно долбушки и тронулась дальше. Уже вышло солнце, свет белый казался ясным и приветливым, но не таким, как был вчера, и Прекраса знала: прежним он больше не будет. Ни свет белый, ни она сама. Она сходила на грань, а оттуда если возвращаются живыми, то уже не прежними. Встреча на заре казалась сном, но Прекраса не сомневалась – это было на самом деле.
Теперь три белых целительных огонька были у нее в руках, тщательно завернутые в листья. С листьев вода потихоньку капала на пол, на дубовые плахи пола в княжьей избе. В Плесков Прекраса не раз ездила с отцом и матерью в дни больших торгов, но в избе Стремислава ей бывать не случалось. Многие нашли бы, на что здесь подивиться: расписная греческая посуда на полках, шелковая бледно-золотистая занавесь перед постелью, шелковые, узорные покрывала на ларях, а на столе – литой бронзовый светильник. Но Прекрасе не было до этого дела, она жаждала поскорее увидеть Ингера.
– Не слыхала я никогда, чтобы молодые девки… – начала княгиня.
Прекраса медленно, с выражением почтительности на лице, подняла на нее глаза. И возражения мягко встали у княгини в горле. Взгляд Грачовой дочери упал прямо в душу и будто разлился там, заполонил до последнего уголка. Эти глаза затягивали и подчиняли, вернее, унимали желание спорить, убеждая без слов. Хотелось смотреть в них без конца, словно в них таилась мудрость, недоступная иным. Но смотреть было страшно – хоть эта сила и не угрожала, но она смущала и пугала одним своим присутствием.
И эти капли на полу, будто вода стекает с самих волос гостьи и проступает в следах…
– Ну, будь по-вашему… – Княгиня моргнула, прогоняя наваждение. – Коли мать послала…
Однако не в матери тут дело. Чего дивного, если дочка Гунноры и внучка старой Гердицы тоже растет знающей? Да как бы еще не сильнее всех. Она ведь будет третья в роду этих женщин…
– Ступай! – движимая смутным опасением, княгиня махнула рукой, отпуская Прекрасу. – Он в святилище лежит, в обчине, скажи там во дворе, чтобы проводили. Ой, стой! – опомнилась она: привычка к заботе одолела неуютное чувство. – Лайна! – окликнула она ключницу, стоявшую у двери. – Сведи ее накорми. Девка же прямо с дороги, а от Выбут тут полдня грести…
Несколько раз в год Хрок со всей семьей ездил в плесковское Перуново святилище на большие праздники, и Прекраса знала, как туда идти, но отказываться от провожатых не стала. Пустили бы ее, невесть откуда взявшуюся, к молодому князю, явись она сама по себе? Холмоградцы же и не слыхали о ней никогда. Лайна – невысокая, круглолицая и довольно полная женщина средних лет, бодрого вида светлобровая чудинка, – повела ее на двор за вал и к одной из двух больших обчин. Незнакомые люди – холмоградские отроки – с унылым видом сидели под стеной, в тени. При виде Прекрасы они несколько оживились – всегда приятно увидеть молодую миловидную девушку, – но приняли ее, просто одетую, за челядинку. А она их едва заметила – ведь уже вот-вот ей предстояло увидеть Ингера! Лайна сказала, что со вчерашнего дня ему стало еще хуже: жар усилился, он иногда открывал мутные глаза, но никого не видел.
– Кормилец его прям чуть не плачет, – говорила ключница по дороге от города. – Прям весь убивается. Доверил, говорит, князь мне чадо свое единое, а я и того не уберег…
Дверь обчины стояла нараспашку. Лайна просунула голову внутрь, потом зашла и поманила за собой Прекрасу. Едва чуя землю под ногами, та последовала за чудинкой. В обчине было полутемно, оконца наполовину закрыты заслонками, и после яркого дня Прекраса поначалу ничего не видела. Лайна манила ее в дальний конец длинного строения, где по праздникам усаживались за столы многие десятки плесковичей. Сейчас столы были убраны, оставлены только два в другом конце, уставленные простыми глиняными и деревянными мисками и чашами. Холмоградские отроки сидел на лавках, иные дремали на кошмах на полу, везде виднелись дорожные мешки и разные пожитки. Говорили мало, и то вполголоса. При виде двух женщин все обратили лица к ним. Лайна провела Прекрасу мимо, к широкой лежанке, собранной из двух скамей, покрытых несколькими постельниками[10 - Постельник – тюфяк, матрас.]. Возле нее сидел кто-то высокий; когда Лайна подошла, он встал.
Прекраса удивилась: больно молодой у князя кормилец! Это был парень лет двадцати, высокий, худощавый, светловолосый, с резкими чертами лица и легкой золотистой щетиной на подбородке и впалых щеках. Несмотря на худощавость, он производил впечатлений жилистого и сильного – такого не сломаешь. Глубоко посаженные глаза казались узкими и смотрели с острой настороженностью, губы были сложены жестко.
– А отец где? – спросила у него Лайна.
– Ивор спит, – парень кивнул в сторону, откуда доносился храп. – Умаялся, всю ночь сидел. Отдыхает.
– А я вам ведунью новую привела.
– Где? – Парень взглянул в сторону двери, ожидая найти позади Лайны еще одну старуху – пятую или шестую из побывавших здесь за последние дни.
– Да вот же она! – Ключница указала на Прекрасу. – Глаза протри.
Парень, только сейчас заметив Прекрасу, окинул ее внимательным и недоверчивым взглядом.
– Это что за ведунья? Вчера поневу надела, а уж лечить?
– Эта умеет, – с неожиданной для Прекрасы уверенностью возразила Лайна. – У нее и мать, и бабка по всей земле нашей славились. У них род весь такой: как скажут, так и выйдет. Коли недужному помереть, и близко к нему не подойдут. А коли она пришла, стало быть, счастье вам.
Ключница понимала: холмоградцам трудно поверить, что от девки будет толк, когда и Бажана, и Немыка, и старый варяг Хавбьёрн, умелец резать «целящие руны», не смогли своим искусством помочь больному. Хавбьёрн даже сказал ей тайком, что «норны противились», когда он резал те руны, но он не мог отказать князю. Тут уж приходилось хвататься за соломинку.
– Ну, не знаю, – парень еще раз с сомнением оглядел Прекрасу.
Она же едва слышала этот разговор: взгляд ее и внимание было приковано к лежащему. Она снова видела Ингера, и уже это казалось чудом. Длинная эта изба совсем не походила на подходящее для солнца жилье, но вот так же солнце лежит на дне тьмы в те дни, когда сила его на самой нижней точке. Сердце колотилось, биение крови отдавалось во всем теле до последней мелкой жилочки. Эта часть дома была затемнена, и в полутьме Прекраса плохо различала его черты, но само сердце ей говорило: это он. Она видела, как вздымается его грудь – он дышал с трудом, и иногда до ее слуха доносился слабый невольный стон. Он был без памяти.
– Ратьша! – хрипло окликнули парня со стороны. – С кем ты там? Кто пришел?
– Да говорят, ведунью привели, а она девка совсем! – вполголоса ответил светловолосый парень, обернувшись.
Послышалось кряхтенье, покашливание. С лавки спустил ноги и сел тот самый мужчина, которого Прекраса видела у брода вместе с Ингером – крупный, широкий, с сединой в темной бороде. Только сейчас он был не в зеленом кафтане, а в белой сорочке и простых полотняных портах. Поднявшись, он направился к ним, на ходу повязывая пояс.
– Где ведунья? – Он воззрился на Лайну, уже ему знакомую, потом перевез взгляд на Прекрасу. – Вот эта?
– Не сомневайся, – ключница хмыкнула. – Я уж твоему отроку говорю: у них весь род такой, знающий, и ты не гляди, что молода.
– Будь жив, боярин, – Прекраса оторвалась от Ингера и поклонилась его кормильцу. – Я – Хрокова дочь, ты помнишь его, он на броде сидит в Выбутах, лодьи перевозит. Моя мать – знатная ведунья. Она сама занемогла, меня прислала. Привезла я от нее зелье могучее. Надо его заварить и поить князя вашего на утренней заре и на вечерней – через три дня будет здоров.
– Да ну! – Ивор вгляделся в нее, насколько позволяла полутьма. – Хрока я знаю, он человек добрый… А тебя не припомню.
Прекраса слегка улыбнулась: откуда тебе меня помнить? Дома у них холмоградцы не бывали, а на броде он имел дело только с Хроком.
Ничего не говоря больше, она встретила его испытывающий взгляд. Ивор застал: взглянув ей в глаза, он забыл, о чем они говорили. Девка миловидная, но обычная, в каждой веси таких встретишь. Но глаза ее… В полутьме и не разобрать, какого цвета, но сила этих глаз поразила, будто острый рейнский меч. Они затягивали и подчиняли, но внушали не страх, а лишь влечение. Хотелось смотреть в них, как в теплые ласковые воды, где отражается небо, впитывать саму силу Матери-Воды…
– И что ты за зелье привезла? – спросил он, стараясь опомниться. – Молоко звериное?
?
– Как начнет смеркаться, я пойду за водой, а вы печь не гасите, ждите, – сказала Прекраса Ивору. – Мне три колодца обойти придется. Как вернусь, пусть никто из вас не говорит со мной. Для дела нашего нужна «молчаливая вода», а если я, пока несу ее, хоть слово скажу, то дух целящий уйдет из нее и помощи нам от Матери-Воды не будет.
Холмоградцы выслушали ее и молча кивнули в ответ. Возле них начинала твориться загадочная ворожба, и эта девушка с брода, по виду такая обыкновенная, владела особым умением – ловить, укрощать и определять к себе на пользу духов воды.
Но приходилось ждать нужного часа – чудодейственные силы доступны не когда пожелаешь, а в урочное время, и знание этого времени составляет немалую часть мудрости любого ведуна. А пока Ингер лежал в полусне-полубреду. Немного унявшийся до полудня жар теперь опять усилился. Князь дышал с трудом, лоб его горел; Прекраса лишь коснулась и отдернула руку, как от раскаленного камня. И все же ее пробрал счастливый трепет – прикоснуться к нему было блаженством. Русые волосы, слипшиеся от пота, разметались по подушке, на щеках за три дня появилась колкая щетина. Но даже таким он казался ей прекрасным, как солнце.
– С чего он захворал? – вполголоса спросила Прекраса у Ратислава.
Парня она робела меньше, чем старика Ивора. В другой раз она бы со стыда сгорела: молодая девушка, явилась совсем одна, в чужое место, к чужим мужчинам, сидит тут с ними без присмотра; даже Лайна, все устроив, ушла по своим делам. Но сейчас все это мало заботило Прекрасу, все ее мысли были о здоровье Ингера. Теперь это самое важное, что есть для нее на всем белом свете.
Боярин и его сестрич переглянулись.
– Да не с чего вроде… – Ратислав недоуменно двинул углом рта. – Мы с Кари и Аки купались, и нам хоть бы что. А он и в воду-то не лазил ни разу.
– Вам встречался кто-то? Женщина незнакомая, чудная птица или зверь?
– Женщины нам тут все незнакомые, – буркнул Ратислав. – И ты тоже.