– Ничего. Я сегодня Баба-Яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели, завизжав от страха. Не сговариваясь, мы посмотрели на себя в зеркало: две чёрные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе. Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдёт и, если что, – убьёт. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама всё про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
– Что? – не понял Пьющенко.
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он всё чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
– Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, – говорил он.
Я злилась.
– Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей.
За меня отомстили влюблённые студентки: кто-то доложил наверх о пьющенковских вольностях, и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
30. Мои реинкарнации
На очередном сеансе психоанализа Арни спросил, что сыграло в моей жизни самую важную роль.
– Эмиграция? Любовь? Дружба?
– Книги.
После института мама заходила в детскую библиотеку и набирала мне чтива на неделю. А я ждала её, как беженец – гуманитарной помощи. Когда она возвращалась, я вываливала книги на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье – иметь что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых: бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы – это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин – как раз такой.
Встречаясь, мы говорим о книгах и всевозможных вкусностях, найденных тут и там. Наше любимое развлечение – переворачивать себе сознание.
Сегодня мы поехали на океан – бродить по песку и смотреть на корабли. Сев в машину, Кевин включил очередную аудиокнигу.
– Реинкарнация – всё-таки не миф, – сказал он. – И телепортация тоже. Нужно только уметь читать книги. Или на худой конец слушать.
Мы мчались по 405-му фривэю, меняли линии, томились в трафике, но наши глаза ничего не видели.
Избы, огороды с репою… Мужики – в поле, бабы – по домам. И вдруг крик: «Половцы!»
Похватав детей, мы бежим в городище, за стены. Сердца бьются, в глазах туман. Отобьёмся? Нет?
Их туча – в лисьих шапках, на низкорослых коньках. Они несутся на нас лавиной, с визгом и воем. Ударившись о стены, откатываются. Летят стрелы, копья… Кто-то валится рядом, убитый.
Отобьёмся? Нет? Если половцы прорвутся в городище, всех порешат: полоснут клинком по горлу и дальше поскачут – грабить.
И нет ни правых, ни виноватых. Если отобьёмся, мы сами на них пойдём по весне. Они знатную добычу с прошлого похода привезли, и у женщин их – золотые монисты…
31. Мой первый муж
Мой первый супруг, Димочка Кегельбан, возник на горизонте, когда я ела сосиску в студенческой столовке.
– Холодная? – спросил он, окинув меня взглядом.
– Страстная! – отозвалась я.
Компот мы допивали вместе. Димочка вылавливал из стакана курагу и рассказывал приличные анекдоты. Я волновалась. Мальчик был высоким и почти красивым. Особенно мне нравились губы – такими только малину кушать и девушек развращать.
Димочка подвернулся мне очень кстати. Доцент Пьющенко уже не грел се?рдца – из-за партийных неурядиц он сделался криклив и зануден, как вокзальная уборщица. А Кегельбан явно обладал жизнерадостным характером и страстью к дешёвому выпендрежу. Мы с ним были два сапога пара.
Его мама – дама с внешностью семитской царицы – не знала, то ли радоваться моему появлению, то ли огорчаться. Из-за меня Димочка полюбил ходить в университет – чего раньше не наблюдалось, – из-за меня же начал пропускать семейные торжества и невнимательно слушать взрослых.
Отношения у нас были бурными. Мы ссорились так, что мама каждый раз надеялась, что ВСЁ. Но царапины на Димкином лице заживали, мои штаны зашивались, и всё начиналось по новой.
Мама смирилась со мной и помогла мне устроиться на работу – в редакцию «Вечернего вагонника». Глядя на меня, Димочка тоже начал трудиться – сторожем. Ему претило кому-либо подчиняться, а сразу в начальники его не брали. К тому же в те времена сторожа с высшим образованием были в почёте.
– Вольнодумец и диссидент! – говорили о нём знакомые.
– Лентяй и балбес! – кипятилась мама.
Моё сердце тоже томилось. Кегельбану было абсолютно наплевать на профсоюзные путёвки и продуктовые наборы с майонезом, а биться за квартиру он и вовсе не собирался.
По вечерам Димочка замирал перед телевизором и ждал счастья. И счастье на него свалилось: по таинственным еврейским каналам его мама раздобыла приглашение в Америку. Кегельбаны принялись лихорадочно собираться.
– А я без моей девушки не поеду, – заявил Димочка.
Мама схватилась за голову.
– Неужели тебе мало меня и папы?
– Мало!
Я была польщена. Не то чтобы мне хотелось эмигрировать (про Америку я знала только то, что она всё время загнивает), просто я впервые столкнулась с любовью, перед которой была бессильна даже мама-локомотив.
– Хочешь замуж за ленивого, вредного, скандального еврея с чувством юмора и видами на выезд? – спросил Димочка.
– А как же мои? – выдохнула я. – Папа всю жизнь ненавидел Америку.