Оценить:
 Рейтинг: 0

Правила социологического метода

Год написания книги
1895
Теги
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Дополнительно это определение социального факта можно подтвердить через изучение характерного опыта. Достаточно понаблюдать за воспитанием ребенка. Если рассматривать факты такими, каковы они есть (и каковы должны быть), то бросается в глаза, что воспитание как таковое заключается в постоянных усилиях по принуждению ребенка видеть, чувствовать и действовать способами, к которым он не пришел бы самостоятельно. С самых первых дней жизни мы обязываем младенца есть, пить и спать регулярно, в определенные часы, и соблюдать чистоту, спокойствие и послушание; позднее мы заставляем его считаться с другими, уважать обычаи и приличия, трудиться и т. д. Если с течением времени это принуждение перестает ощущаться, то только потому, что оно постепенно перерастает в привычку, во внутренние склонности, которые делают принуждение бесполезным, однако все эти качества возникают лишь вследствие того, что они порождаются принуждением. Правда, согласно Спенсеру, рациональное воспитание должно избегать таких приемов и предоставлять ребенку полную свободу действий. Но эта педагогическая теория никогда не практиковалась ни одним из известных народов, и потому она – всего-навсего desideratum[18 - Желание (лат.). – Примеч. ред.] конкретного автора, а не факт, который можно было бы противопоставить изложенным выше соображениям. Последние же особенно поучительны потому, что воспитание преследует цель создания социального существа. Тем самым можно увидеть в общих чертах, как складывалось это существо в истории. Давление, которому ребенок непрерывно подвергается, есть не что иное, как давление социальной среды, стремящейся сформировать его по своему образу и подобию; в этой среде родители и учителя оказываются только представителями и посредниками.

Получается, что характерным признаком социальных явлений служит вовсе не их распространенность. Мысли, свойственные сознанию каждого индивидуума, и действия, всеми повторяемые, не становятся по этой причине социальными фактами. Если указанным признаком довольствуются ради определения, то лишь потому, что за социальные факты ошибочно принимаются явления, которые можно назвать их индивидуальными воплощениями. К социальным фактам принадлежат верования, склонности и практики группы, взятой коллективно, тогда как формы, в которые облекаются коллективные состояния, «воплощаясь» в отдельных людях, суть явления иного порядка. Двойственность их природы наглядно доказывается тем, что обе эти категории фактов часто встречаются в разъединенном состоянии. Некоторые способы мышления и действия приобретают вследствие повторения известную устойчивость, которая, так сказать, их выделяет, изолирует от отдельных событий, отражающих сами факты. Они как бы наделяются тем самым обликом, особой осязаемой формой и составляют реальность sui generis, предельно отличную от воплощающих ее индивидуальных фактов. Коллективный обычай существует не только как нечто имманентное последовательности определяемых им действий, но и по привилегии, неведомой области биологической, выражаемой раз и навсегда в какой-нибудь формуле, что передается из уст в уста, через воспитание и даже запечатлевается письменно. Таковы происхождение и природа юридических и нравственных правил, афоризмов и народных преданий, догматов веры, в которых религиозные или политические секты кратко выражают свои убеждения, вкусовых норм, устанавливаемых литературными школами, и пр. Ни один из этих способов мышления и действия не встречается целиком в повседневной практике отдельных лиц, так как они могут существовать без применения в настоящее время.

Разумеется, такое разобщение далеко не всегда проявляется одинаково четко. Достаточно ее неоспоримого существования в многочисленных важных случаях, нами упомянутых, чтобы показать, что социальный факт отличен от своих индивидуальных воплощений. Кроме того, даже тогда разобщение не выявляется непосредственным наблюдением, его нередко можно обнаружить, применяя те или иные методологические установки. Более того, такие процедуры, по сути, необходимо выполнять, если требуется вычленить социальный факт из совокупности явлений и наблюдать его в чистом виде. Так, существуют направления общественного мнения, степень интенсивности которых варьируется в зависимости от эпохи и страны; они побуждают нас, например, к браку или к самоубийству, к более или менее высокой рождаемости и т. п. Очевидно, что это социальные факты. С первого взгляда они кажутся неотделимыми от форм, принимаемых ими в индивидуальных случаях. Но статистика дает нам средство их изолировать. Они и вправду выражаются довольно точно показателями рождаемости, браков и самоубийств, то есть тем числом, которое получают при делении среднего годового итога браков, рождений и добровольных смертей на число лиц, по возрасту способных жениться, производить детей или убивать себя[19 - Не во всяком возрасте и не во всех возрастах одинаково часто прибегают к самоубийству.]. Поскольку каждая из этих цифр охватывает без различия все отдельные случаи, то индивидуальные обстоятельства, которые могли бы отчасти сказываться на возникновении явления, взаимно упраздняют друг друга и потому никак не могут считаться причастными к результату. Цифра выражает лишь известное состояние коллективной души.

Вот что такое социальные явления, избавленные от всех посторонних элементов. Что касается их частных проявлений, то и в последних присутствует нечто социальное, ибо они частично воспроизводят коллективный образец. Но в значительной мере каждое из них зависит также и от психической и физической конституции индивидуума, от особых обстоятельств, в которых индивидуум пребывает. Следовательно, это не явления, которые можно признать собственно социологическими. Они подвластны одновременно двум областям, значит, их можно было бы назвать социопсихическими. Они тоже интересуют социолога, но не составляют непосредственного предмета социологии. Точно так же встречаются органические явления смешанного характера, которые изучаются смешанными науками, к примеру биохимией.

Могут возразить, что явление становится общественным лишь тогда, когда оно охватывает всех членов общества – или по крайней мере большинство из них, – то есть когда оно признается всеобщим. Без сомнения, это так, но всеобщим оно будет лишь потому, что является общественным (более или менее обязательным); это отнюдь не значит, что оно общественное потому, что всеобщее. Перед нами состояние группы, которое повторяется среди индивидуумов, поскольку оно им навязывается. Оно заметно в каждой части, ибо находится в целом, а вовсе не потому находится в целом, что обнаруживается в частях. Это особенно очевидно в тех верованиях и практиках, что передаются нам вполне сложившимися от предшествующих поколений. Мы принимаем и усваиваем их потому, что видим в них творение коллективное и давнее, облеченное особым авторитетом, который наше воспитание приучает нас уважать и ценить. Здесь надо отметить, что подавляющее большинство социальных явлений приходит к нам именно таким путем. Но даже тогда, когда социальный факт возникает отчасти при нашем прямом содействии, природа его остается все той же. Коллективное чувство на каком-либо собрании выражает не просто сумму индивидуальных чувств, разделяемых многими, – как мы показали, оно есть нечто совсем другое. Это плод совместного существования, продукт действий и противодействий, возникающих между индивидуальными сознаниями. Если оно отражается в каждом из них, то в силу той особой энергии, которой обязано своему коллективному происхождению. Если все сердца бьются в унисон, это не следствие самопроизвольного и предустановленного согласия, а итог действия одной и той же силы и в одном и том же направлении. Каждого вовлекают и увлекают все вокруг.

Итак, теперь мы можем точно определить область социологии. Она охватывает лишь конкретную, четко оформленную группу явлений. Социальный факт опознается через силу внешнего принуждения, которой он обладает или способен обладать применительно к индивидуумам. А присутствие этой силы опознается, в свою очередь, или по существованию какой-то определенной санкции, или по сопротивлению, которое факт оказывает любой попытке индивидуума выступить против него. Впрочем, возможно также его определить по распространенности внутри группы при условии, как отмечалось выше, что будет прибавлен второй основополагающий признак, а именно: что факт существует независимо от индивидуальных форм, принимаемых при распространении в группе. В иных случаях второй критерий применять даже легче, чем первый. Наличие принуждения заметно, когда оно выражается внешне какой-либо прямой реакцией общества, как бывает в праве, в морали, в верованиях, обычаях и даже в моде. Но, когда принуждение всего-навсего косвенное, что имеет место, например, в экономической организации, оно не столь заметно. Тогда бывает проще выявить всеобщность наряду с объективностью факта. К тому же второе определение, в сущности, представляет собой лишь иную форму первого: если способ поведения, существующий вне индивидуальных сознаний, становится общим, он делается таковым только при посредстве принуждения[20 - Можно увидеть, сколь далеко это определение социального факта от определения, послужившего основанием для оригинальной системы Тарда. Мы должны заявить прежде всего, что наши исследования никогда не позволяли выявить то преобладающее влияние, которое Тард приписывает подражанию, в происхождении социальных фактов. Кроме того, из приведенного определения, которое представляет собой не теорию, а простой итог непосредственных наблюдений, как будто ясно проистекает, что подражание не только не всегда, но даже никогда не выражает того, что составляет сущность и характерную особенность социальных фактов. Конечно, каждому социальному факту подражают и, как мы показали, каждый такой факт склонен обобщаться, но так происходит потому, что он социален, то есть обязателен. Его способность к распространению – не причина, а следствие его социологического характера. Будь социальные факты уникальными по своим последствиям, подражание и вправду могло бы если не объяснять, то по крайней мере их определять. Но индивидуальное состояние, которое воздействует на другие, не перестает от этого быть индивидуальным состоянием. Кроме того, можно задуматься, подходит ли слово «подражание» для обозначения распространения под принуждением. В этом слове выражают крайне разнородные явления, которые следовало бы различать.].

Однако могут спросить, насколько полным является это определение. Действительно, все факты, послужившие нам основанием для него, отражают различные способы действия, «физиологические» по своей природе. Но ведь существуют и формы коллективного бытия, то есть социальные факты «анатомической», или морфологической, природы. Социология не может отделять себя от субстрата коллективной жизни. При этом число и характер основных элементов, из которых слагается общество, способы их сочетания, степень достигнутой ими сплоченности, распределение населения по территории, число и виды путей сообщения, конструкция жилищ и т. д. не могут на первый взгляд быть сведены к способам действия, чувствования и мышления.

Прежде всего эти разнообразные явления содержат те же характерные признаки, которые помогли нам определить другие явления. Эти формы бытия навязываются индивидуумам так же, как и те способы действия, о которых мы говорили выше. Фактически, желая узнать политическое деление общества, состав его отдельных частей, степень их сплоченности, это можно сделать, не прибегая к физическому наблюдению или географическому обзору; деление социально, даже если какие-то его основания заложены в физической природе. Лишь посредством публичного права мы в состоянии изучать такую организацию, ведь именно право устанавливает ее природу заодно с нашими семейными и гражданскими отношениями. Организация, следовательно, есть форма принуждения. Если население теснится в городах вместо того, чтобы расселяться привольно в сельской местности, это происходит потому, что имеется коллективное мнение, коллективное устремление, обязывающее индивидуумов к такой концентрации. Мы вольны в выборе конструкции жилищ не больше, чем в выборе фасонов одежды; по меньшей мере то и другое предлагается извне. Пути сообщения настоятельно предписывают направления внутренних миграций и коммерческих операций, даже их интенсивность. Значит, к перечисленному нами ряду явлений с характерным отличительным признаком социальных фактов можно было бы прибавить еще одну категорию. Но, поскольку указанное перечисление не было исчерпывающим, такое прибавление необязательно.

Оно даже не слишком уместно, ибо эти способы бытия суть лишь устоявшиеся способы действия. Политическая структура общества представляет собой способ, которым привыкли жить друг с другом различные элементы этого общества. Если их отношения традиционно близкие, то элементы стремятся слиться; в противном случае они тяготеют к разъединению. Тип жилища, который нам навязывается, есть лишь тот способ, которым привыкли строить дома все вокруг нас, отчасти унаследованный от предшествующих поколений. Пути сообщения – это русло, прорытое регулярным коммерческим сообщением и миграцией и т. д. Конечно, будь явления морфологического порядка единственными образцами такой устойчивости, можно было бы счесть, что они относятся к особому виду. Но юридическое правило не менее устойчиво, чем архитектурный стиль, а между тем это факт «физиологический». Простая нравственная максима, разумеется, более изменчива, но ее формы нередко устойчивее профессиональных привычек или моды. При этом существует целый ряд переходных ступеней, которыми, не нарушая непрерывности, наиболее характерные по своей структуре социальные факты соединяются с теми свободными течениями социальной жизни, каковые пока не обрели твердую форму. Потому правильно говорить, что различия между ними затрагивают лишь степень усвоенности. Те и другие факты суть формы жизни на разных стадиях кристаллизации. Несомненно, может быть полезным сохранить обозначение «морфологический» для тех социальных фактов, которые составляют социальный субстрат, но только при условии, что мы будем помнить: они по своей природе тождественны всем прочим фактами.

Наше определение в итоге учтет все, что надлежит учесть, если мы скажем: социальным фактом является всякий способ действий, устоявшийся или нет, который оказывает на индивидуума внешнее принуждение; или иначе: это факт, распространенный по всему данному обществу и обладающий собственным существованием, независимым от его индивидуальных проявлений[21 - Это тесное родство жизни и структуры, органа и функции можно легко установить в социологии, поскольку между этими двумя крайними пределами существует целый ряд промежуточных степеней, доступных непосредственному наблюдению и выявляющих связь между ними. У биологии нет такого методологического средства. Но обоснованным будет мнение, что социологические индукции в отношении данного предмета применимы и в биологии и что в организмах, как и в обществах, между этими двумя категориями фактов налицо различие лишь в степени.].

Глава II. Правила наблюдения социальных фактов

Первое и основное правило состоит в том, что социальные факты нужно рассматривать как объекты.

I

В момент, когда определенный класс явлений становится объектом науки, в человеческом уме эти явления уже представлены – не только через чувственное восприятие, но и через некие смутно сформулированные понятия. Еще до первых зачатков физики и химии люди уже располагали некими понятиями о физических и химических явлениях, причем эти понятия выходили за пределы чистого восприятия. Таковы, например, те понятия, которые наличествуют во всех религиях. Причина в том, что познающая мысль предшествует науке, которая лишь применяет ее более методично. Человек не способен жить среди явлений, не составляя понятий о них, и этими понятиями он руководствуется в своем поведении. Но поскольку эти понятия ближе к нам и понятнее, чем реальности, которым они соответствуют, то мы, естественно, склонны подменять ими последние и делать их предметом наших размышлений. Вместо того чтобы наблюдать объекты, описывать их и сравнивать, мы довольствуемся всего-навсего идеологизированным анализом. Разумеется, этот анализ не исключает всякое наблюдение. К фактам можно обращаться для того, чтобы подтвердить эти понятия или сделанные из них выводы. Но факты в этом случае оказываются чем-то второстепенным, примерами или подтверждающими доказательствами, а не предметом науки, которая, получается, движется от идей к объектам, а не от объектов к идеям.

Ясно, что такой метод не может принести объективные результаты. Эти понятия, или концепции, как бы их ни называли, не являются, конечно, законными заместителями объектов. Они – плоды обыденного опыта и призваны прежде всего приводить наши действия в гармонию с окружающим миром; они вырабатываются опытом и ради опыта. Но эту функцию с успехом может выполнять и представление – даже теоретически ложное. Коперник несколько столетий тому назад рассеял иллюзии наших чувств относительно движения небесных тел, но мы до сих пор подчиняемся этим иллюзиям в регулировании времени. Для того чтобы какая-нибудь идея вызывала действие, согласное с природой данного объекта, нет необходимости в точном отражении этой природы. Будет достаточно, если мы поймем, какова польза и каковы недостатки объекта, чем он может нам служить или навредить. Но понятия, составленные таким образом, всего лишь выражают приблизительную практическую правильность – в общем ходе событий. Часто они столь же опасны, сколь несовершенны! Следовательно, нельзя открыть законы реальности, разрабатывая эти понятия, как бы мы к ним ни подступались. Напротив, эти понятия походят на завесу между нами и объектами, они скрывают последние от нас тем надежнее, чем прозрачнее выглядит завеса.

Такая наука будет ущербной, ибо она лишена необходимого предмета, на котором и взрастает. Едва она возникает, можно заметить, как уже исчезает, превращаясь в искусство. Считается, будто научные понятия содержат в себе все существенное для реальности, но это потому, что их смешивают с самой реальностью. Вот и кажется, что в них есть все, что требуется нам, чтобы постигать существующее и чтобы предписывать нужные действия и способы их осуществления. Несообразное природе – зло, а средства обретения блага и избегания зла порождаются самой природой. Если мы постигаем природу мгновенно, то изучение существующей реальности не имеет более практического интереса; поскольку именно этот интерес побуждает к исследованиям, сами исследования лишаются цели. Так, наша познающая мысль отворачивается от истинного предмета науки, то есть от настоящего и прошлого, и одним прыжком устремляется в будущее. Не желая понимать факты, уже известные и установленные, она берется за открытие новых фактов, более отвечающих человеческим целям. Когда людям кажется, будто они познали сущность материи, немедленно начинаются поиски философского камня. Это присвоение науки искусством, мешающее научному развитию, облегчается и самими обстоятельствами, которые обуславливают пробуждение научной рефлексии. Последняя призвана удовлетворять жизненные потребности, а потому она естественным образом обращается к практике. Потребности, которые она должна удовлетворять, всегда насущны и торопят ее с окончательными выводами: они требуют не объяснений, а лекарств.

Такой подход настолько соответствует естественной склонности нашего ума, что он встречается уже на заре физических наук. Именно он отличает алхимию от химии и астрологию от астрономии. Таков, по словам Бэкона, метод ученых его времени – метод, против которого он сражался. Понятия, о которых говорилось чуть выше, вообще-то суть те notiones vulgares или praenotiones[22 - «Новый Органон», часть 1. (Notiones vulgares – простонародные представления; praenotiones – предустановленные понятия (лат.). – Примеч. ред.)], которые, по Бэкону, лежат в основе всех наук[23 - Там же.], где они замещают факты[24 - Там же.]. Это idola[25 - Идолы (лат.). – Примеч. ред.], подобия призраков, искажающие истинный вид объектов и ошибочно принимаемые нами за сами объекты. Поскольку этот воображаемый мир не оказывает нашему уму никакого сопротивления, то ум, не испытывая стеснения, предается безграничному честолюбию и считает возможным построить, или скорее перестроить, мироздание по собственному усмотрению и своей властью.

Если таково было положение в естественных науках, то тем более так должно было быть в социологии. Люди не дожидались появления общественных наук, создавали себе понятия о праве, нравственности, семье, государстве, обществе, потому что не могли жить без них. Прежде всего в социологии эти «предустановленные понятия» – опять используя выражение Бэкона – могут господствовать над умами и подменять собой объекты. Действительно, социальные явления осуществляются только людьми, они суть плоды человеческой деятельности. То есть это не что иное, как осуществление присущих нам идей, врожденных или нет; это их приложение к различным обстоятельствам, сопровождающим отношения людей между собой. Организация семьи, договорных отношений, репрессивных мер, государства и общества предстает тем самым элементарным развитием идей, которыми мы располагаем, – об обществе, о государстве, справедливости и т. д. Значит, эти и аналогичные им факты обладают, по-видимому, реальностью лишь в идеях и посредством идей, которые являются их источником (и становятся потому истинным предметом социологии).

Этот взгляд окончательно подтверждается тем обстоятельством, что, поскольку социальная жизнь во всей своей полноте подавляет сознание, последнее лишается силы восприятия, достаточной для того, чтобы чувствовать реальность. В отсутствие тесных и прочных связей с реальностью мы легко усваиваем впечатление чего-то ни к чему не прикрепленного, плывущего в пустоте, полуреального и крайне податливого. Вот почему столько мыслителей видели в социальных организациях простые комбинации, искусственные и более или менее произвольные. Но если детали и конкретные, частные формы ускользают от нас, то мы по крайней мере составляем себе общие и приблизительные представления о коллективном бытии в целом; эти-то схематичные и грубые представления оказываются теми самыми «предпонятиями», которыми мы пользуемся в повседневной жизни. Нельзя воображать их существование, ведь мы замечаем его лишь одновременно с нашим. Они сокрыты в нас, но, будучи результатом повторных опытов, они от повторения и проистекающей отсюда привычки получают известного рода влияние и авторитет. Мы чувствуем их сопротивление, когда стараемся освободиться от них, и не можем не считать реальным того, что нам сопротивляется. Все, следовательно, способствует тому, чтобы мы увидели в них подлинную социальную реальность.

В самом деле, до сих пор социология рассуждала почти исключительно о понятиях, а не об объектах. Правда, Конт провозгласил, что социальные явления суть естественные факты, подчиненные законам природы. Этим он, по сути, признал их объектами, ибо в природе существуют лишь объекты. Но когда, выйдя за пределы этих философских обобщений, он пытается применить свой принцип и построить соответствующую науку, то берет именно идеи в качестве предмета изучения. Действительно, главным содержанием его социологии является прогресс человечества во времени. Он отталкивается от той идеи, что непрерывная эволюция человеческого рода подразумевает все более полное совершенствование человеческой натуры. Своей задачей он видит выявление последовательности этого развития. Но даже допуская, что эта эволюция существует, ее реальность возможно установить, лишь когда наука уже возникла. То есть эволюция не может быть предметом исследования, пока ее не постулировали как концепцию разума, а не как объект. Фактически это представление сугубо субъективно, ведь такого прогресса человечества в реальности не существует. Имеются лишь данные нам в наблюдении конкретные общества, которые рождаются, развиваются и умирают независимо друг от друга. Если бы позднейшие общества служили продолжением предшествующих, то каждый превосходящий тип можно было бы рассматривать как простое повторение ближайшего низшего типа с небольшим прибавлением. Их можно было бы поставить рядом, одно за другим, объединить в одну группу те, что находятся на одинаковой ступени развития; ряд, образованный таким образом, мог бы считаться отражением человечества. Но факты не предстают в такой непосредственной простоте. Народ, занимающий место другого, вовсе не продолжает дело первого с некоторыми новыми свойствами. Это иной народ, у него некоторых свойств больше, а других меньше. Он составляет новую индивидуальность, и все такие отдельные индивидуальности, будучи разнородными, не могут слиться ни в один и тот же непрерывный ряд, ни тем более в какой-то единственный ряд. Последовательность обществ невозможно представить в виде геометрической линии; напротив, она напоминает дерево, ветви которого расходятся в разные стороны. Если кратко, то Конт принял за историческое развитие собственное представление о нем, которое немногим отличается от обыденного понятия. Верно, что история, рассматриваемая издали, без труда приобретает такой упрощенный последовательный вид. Видны лишь индивиды, последовательно сменяющие друг друга и идущие в одном и том же направлении, ибо все они – существа человеческой природы. Кроме того, раз уж считается, что социальная эволюция не может быть не чем иным, как только развитием каких-то человеческих идей, вполне естественно определить ее тем понятием, которое люди о ней составляют. Однако, двигаясь по этому пути, мы задерживаемся в области идеологии – и приписываем социологии в качестве предмета понятие, в котором нет ничего собственно социологического.

Спенсер отвергает это понятие, заменяет его другим, составленным, увы, по тому же образцу. Предметом исследований он делает не человечество, а общества, но незамедлительно дает обществу такое определение, которое упраздняет сам предмет и ставит на его место предпонятие, существующее у автора. В сущности, он признает очевидным то положение, что «общество возникает лишь тогда, когда совместное пребывание индивидуумов дополняется сотрудничеством»; именно так союз отдельных людей становится обществом в полном смысле этого слова[26 - См.: Спенсер Г., «Основания социологии», II.]. Затем, исходя из того принципа, что кооперация есть суть общественной жизни, он разделяет общества на два класса по типу господствующего способа кооперации. «Существует, – говорит он, – самопроизвольная кооперация, которая происходит непреднамеренно, когда преследуются частные цели; но существует также сознательно установленная кооперация, предполагающая ясно признанные цели общественного интереса»[27 - Там же.]. Общества первого типа он называет промышленными, общества второго типа – военными. Об этом различении можно сказать, что оно является исходной идеей спенсеровской социологии.

Но это предварительное определение объявляет реальным объектом обыкновенное умозрение. Оно выдается за выражение непосредственно воспринимаемого и констатируемого наблюдением факта, поскольку с самого зарождения науки оно формулируется как аксиома. Между тем из простого наблюдения невозможно узнать, действительно ли кооперация есть источник общественной жизни. Такое утверждение будет научно обоснованным лишь в том случае, если начинать с обзора всех проявлений коллективного бытия и показать, что все они являются различными формами кооперации. Опять-таки здесь некая концепция социальной реальности замещает собой эту реальность[28 - Вдобавок эта концепция противоречива (см. «О разделении общественного труда», II, 2).]. Так определяется не общество, а та идея, которую составил себе Спенсер. Если он не испытывает сомнений, шагая по этой дороге, то потому, что и для него общество есть и может быть лишь реализацией идеи, той самой идеи кооперации, посредством которой он определяет общество[29 - Спенсер: «Значит, кооперация одновременно неспособна существовать без общества и выступает тем, ради чего общество существует».]. Легко показать, что в каждом отдельном вопросе, который Спенсер рассматривает, его метод остается тем же самым. Вдобавок он притворяется, будто действует эмпирически: факты, собранные в его социологии, используются скорее для иллюстрации анализа понятий, а не для описания и объяснения объектов; оттого и создается впечатление правильных доводов. Фактически же все существенное в его учении можно непосредственно вывести из его определения общества и различных форм кооперации. Ведь если нам предлагают выбирать только между тиранически навязываемой кооперацией и кооперацией добровольной и самопроизвольной, то очевидно, что именно последняя окажется тем идеалом, к которому будет и должно стремиться человечество.

Эти обыденные понятия встречаются как в основаниях науки, так и в основе постоянно приводимых аргументов. При нынешнем состоянии наших знаний мы не ведаем достоверно, что такое государство, суверенитет, политическая свобода, демократия, социализм, коммунизм и т. д. То есть наш метод должен побуждать к запрещению употребления этих понятий, пока они не установлены научно. Между тем слова, выражающие эти понятия, регулярно встречаются в рассуждениях социологов. Их употребляют с уверенностью, как если бы они прямо соответствовали объектам, хорошо известным и определенным, но ведь на деле они порождают в нас лишь смутные понятия, смесь расплывчатых впечатлений, предрассудков и страстей. Мы смеемся ныне над диковинными домыслами средневековых медиков, которые строили свои теории на понятиях тепла и холода, сухости и сырости и т. д., – и не замечаем, что сами продолжаем прилагать тот же метод к разряду явлений, для которых он менее всего пригоден вследствие их чрезвычайной сложности.

В специальных отраслях социологии этот идеологический характер проявляется еще отчетливее.

В особенности наглядно он проявляет себя в нравственности. Пожалуй, можно уверенно утверждать, что нет такой системы, в которой она не представлялась бы простым развитием исходной идеи, потенциально заключающей в себе всю нравственность. Одни думают, что люди уже с рождения наделены осознанием этой идеи; другие, наоборот, полагают, что она прорастает с различной скоростью на протяжении человеческой истории. Но для тех и для других, равно для эмпириков и для рационалистов, в ней воплощается вся подлинная реальность нравственности. Что касается подробных юридических и нравственных правил, они лишены, так сказать, существования per se[30 - Зд. собственного (лат.). – Примеч. ред.], ибо являются всего-навсего приложениями этой основной идеи к конкретным случаям жизни и видоизменяются по обстоятельствам. Потому предметом этики не может быть эта нереальная система предписаний; ее предмет – идея, из которой предписания возникают и которая истолковывается разнообразно в зависимости от ситуации. Значит, все вопросы, которыми обыкновенно задается этика, относятся не к объектам, а к идеям. Надо понимать, в чем состоят идеи права и нравственности; не имеет значения, какова природа нравственности и права самих по себе. Моралисты еще не осознали ту простую истину, что как наши представления о чувственно воспринимаемых объектах проистекают от самих объектов и выражают их более или менее точно, так и представление о нравственности порождается наблюдением правил, исполняемых у нас перед глазами, и систематическим их постижением. Следовательно, сами эти правила, а не общий взгляд на них составляют предмет науки (напомним, что предметом физики служат реальные физические тела, а не представления о них, присущие людской массе). Итог рассуждений таков: за основание нравственности принимают то, что является ее верхушкой, то есть способ, каким она проникает в индивидуальное сознание и воздействует на него. Этого метода придерживаются ради изучения наиболее общих вопросов науки – и не отказываются от него в изучении вопросов частных. От основополагающих идей, исследуемых вначале, моралист переходит к идеям второстепенным, к идеям семьи, родины, ответственности, милосердия и справедливости, но его мысли всегда обращены именно к идеям.

То же самое справедливо для политической экономии. Предметом последней, как говорит Джон Стюарт Милль, являются социальные факты, возникающие главным образом или исключительно с целью накопления богатства[31 - «Система логики», том 2, книга VI, гл. IX: «Политическая экономия показывает, что человечество занято исключительно приобретением и накоплением богатства».]. Но, чтобы подходящие под такое определение факты могли наблюдаться учеными как объекты, потребуется по меньшей мере указать способы опознания этих фактов по какому-либо признаку. В новых науках никто не вправе устанавливать существование фактов и уж тем более притязать на постижение их сути. Во всяком виде исследований возможно установить, что факты имеют цель, и понять эту цель, лишь когда объяснение фактов уже достаточно глубоко. Нет в начале задачи более трудоемкой и менее пригодной для быстрого решения. У нас отсутствует уверенность в том, что существует некая область общественной деятельности, где стремление к богатству действительно играет преобладающую роль. Вследствие этого предметом политической экономии, понятой таким образом, выступает не реальность, в которую легко ткнуть пальцем, а простая возможность, то есть сугубо умозрительная концепция. Это факты, которые экономист трактует как относящиеся к рассматриваемой области – в том облике, в каком они ему видятся. Если, например, он изучает то, что сам называет производством, ему кажется, будто он в состоянии сразу перечислить и обозреть главнейшие производственные факторы. Фактически он узнает об их существовании вовсе не посредством наблюдения условий, от которых зависит изучаемое явление; ведь иначе он начал бы с описания опытов, при помощи которых вывел это заключение. Если, подытоживая, в самом начале исследования он выдвигает такую классификацию, то это означает, что перед нами результат элементарного логического анализа. Экономист отталкивается от идеи производства, разлагает ее на части и находит, что она логически предполагает наличие естественных сил, труда, орудий или капитала, а затем таким же образом поступает с производными идеями[32 - Это наглядно выражается и в рассуждениях самих экономистов, которые непрестанно говорят об идеях – идее полезности, сбережений, вложений и стоимости. См. C. Gide, Principes de l’economie politique, книга III, гл. 1, 2 и 3.].

Главнейшая экономическая теория, теория стоимости, явно построена по тому же самому методу. Если бы стоимость изучалась так, как должен изучаться реальный объект, экономист указал бы для начала, как опознается данный объект, затем перечислил бы его разновидности, определил бы методологической индукцией, под влиянием каких причин они изменяются, сопоставил бы полученные результаты и наконец вывел бы из них общую формулу. То есть теория сложилась бы лишь тогда, когда наука успела бы уйти достаточно далеко вперед. Вместо этого она возникает исходно. Ради этого экономист довольствуется собственным познающим мышлением, осмысляет придуманную им идею стоимости как объекта, способного обмениваться. Он находит, что за нею скрываются идеи пользы, редкости и т. д., и на основании этих плодов своего анализа строит определение. Разумеется, он подкрепляет теорию некоторыми примерами. Но, если принять во внимание бесчисленные факты, которые должна объяснить подобная теория, возможно ли признать хоть какую-то доказательную ценность тех неизбежно скудных фактов, которые по случайному внушению приводятся в подтверждение теории?

Итак, в политической экономии и в этике доля научного исследования крайне ограничена, зато доля искусства преобладает. В этике теоретическая часть сводится к нескольким рассуждениям об идеях долга, добра и справедливости. Эти отвлеченные рассуждения не составляют, строго говоря, науку как таковую, поскольку их целью не является выявление некоего фактически высшего морального закона; они призваны показать, каким данный закон должен быть. Точно так же экономисты в своих исследованиях сосредотачиваются прежде всего на выяснении того, например, должно ли общество зиждиться на индивидуалистических или социалистических воззрениях; должно ли государство вмешиваться в промышленные и торговые отношения или предоставить их всецело частной инициативе; должна ли денежная система опираться на монометаллизм или биметаллизм? Законы в собственном смысле этого слова немногочисленны; даже те, которые принято считать таковыми, не заслуживают обыкновенно этого обозначения, ибо они суть простые максимы поведения, а то и подавно практические предписания. К примеру, широко известный закон спроса и предложения никогда не выводился индуктивно, как выражение экономической реальности. Ни разу не проводилось ни эксперимента, ни методологического сравнения для того, чтобы установить, в самом ли деле экономические отношения подчиняются этому закону. Все, что могло быть сделано и что было сделано, заключалось в диалектическом доказательстве того, что индивидуумы должны действовать таким образом, если они хорошо понимают свои интересы, а всякий иной способ действия будет ущербным и повлечет за собой, если к нему прибегнуть, настоящую логическую ошибку. Вполне логично ставить выше прочих наиболее производительные отрасли промышленности, продавать по самой высокой цене наиболее редкие и пользующиеся наибольшим спросом товары. Но эта очевидная логическая необходимость нисколько не соответствует насущности истинных законов природы. Последние выражают отношения фактов, связанных между собою в реальности, а не способы, какими их желательно было бы связывать.

Сказанное об этом законе можно повторить применительно ко всем тем положениям, которые ортодоксальная экономическая школа называет естественными и которые, кроме того, являются, по сути, частными случаями основного закона. Они естественны, можно отметить, лишь в том смысле, что указывают средства, которые используются или могут использоваться естественным образом для достижения намеченной цели. Но их не следует называть так, если под естественным законом понимается всякий способ природного бытия, устанавливаемый индуктивно. Они суть, в общем-то, советы практической мудрости. Если кажется, что их возможно более или менее правдоподобно выдавать за прямое выражение действительности, то потому, что – правильно или неправильно – допускается, будто указанным советам и вправду следуют большинство людей в большинстве случаев.

Между тем социальные явления – это объекты, которые надлежит трактовать как таковые. Для доказательства этого утверждения не обязательно философствовать об их природе или разбирать аналогии с явлениями низшего порядка существования. Достаточно сказать, что для социолога это единственная datum[33 - Зд. непосредственная данность (лат.). – Примеч. ред.]. Объект же – все то, что дано, представлено или, точнее, навязано нашему наблюдению. Трактовать явления как объекты – значит рассуждать о них как о данных, и это отправная точка науки. Социальные явления бесспорно обладают таким признаком. Нам дано не человеческое представление о стоимости – оно недоступно наблюдению, – а скорее стоимость, реально обмениваемая в области экономических отношений. Нам дано также не то или иное понятие нравственного идеала, а общая сумма правил, которые действительно регулируют поведение. Нам даны не идеи пользы и богатства, а подробности экономической организации. Не исключено, что социальная жизнь и вправду представляет собой лишь развитие каких-то понятий, но даже если так, то все-таки эти понятия не осознаются нами моментально. То есть к ним нельзя прийти непосредственно, они открываются только через постижение реальных явлений, в которых выражаются. Мы не знаем априорно, от каких идей происходят различные течения, характерные для общественной жизни; не знаем, существуют ли они вообще. Лишь проследив эти течения до их источников, мы узнаем, откуда они берутся.

Потому надлежит рассматривать социальные явления сами по себе, отделяя их от сознающих субъектов, которые создают себе собственные представления о них. Эти явления нужно изучать извне, как внешние объекты, поскольку именно в таком облике они предстают перед нами. Если этот внешний характер окажется мнимым, то иллюзия начнет рассеиваться по мере развития науки, и мы увидим, как внешнее, так сказать, сольется с внутренним. Но результат нельзя предвидеть заранее; даже пускай в итоге выяснится, что социальные явления лишены всех существенных свойств объектов, исходно их правильно трактовать так, как будто эти свойства у них имеются. Это правило, стало быть, приложимо ко всей социальной реальности в целом, и нет ни малейшего повода искать исключения. Даже те явления, которые убедительнее всего представляются искусственными, должны рассматриваться с этой точки зрения. Условный характер практики или института никогда не должен предполагаться заранее. Кроме того, если нам будет позволено сослаться на наш личный опыт, смеем уверить, что, действуя таким образом, часто с удовольствием наблюдаешь, как факты, вначале очевидно произвольные, при более внимательном наблюдении проявляют свойства постоянства и регулярности, присущие объектам.

Сказанного ранее об отличительных признаках социального факта достаточно, чтобы убедить нас в этой объективности и показать, что она не иллюзорна. Объект опознается в силу того, что его невозможно как-то изменить простым усилием воли. Дело не в том, что он вовсе не подвержен изменениям, а в том, что для изменения одной воли мало, требуется приложить более или менее напряженное усилие из-за сопротивления объекта, которое далеко не всегда удается преодолеть. Мы видели, что социальные факты обладают этим качеством сопротивляемости. Они нисколько не продукты нашей воли, они сами определяют ее извне. Это как бы формы, в которые мы вынуждены отливать наши действия. Необходимость такова, что мы редко можем ее избежать. Даже когда одержана победа, сопротивление, которое мы встречаем, дает понять, что мы сталкиваемся с чем-то от нас не зависящим. Значит, рассматривая социальные явления как объекты, мы лишь подтверждаем их природу.

В конце концов реформа, которую следует предпринять в социологии, во всех отношениях тождественна реформе, преобразовавшей психологию за последние тридцать лет. Конт и Спенсер объявляют социальные факты фактами природы, но отказываются воспринимать их как объекты, а различные эмпирические школы давно признали естественный характер психологических явлений, но продолжают применять к ним сугубо идеологический подход. Действительно, эмпирики, в той же степени, что и их противники, прибегали исключительно к интроспекции. Но факты, наблюдаемые в самих себе, слишком малочисленны, слишком мимолетны и изменчивы для того, чтобы приобрести власть над нашими привычными понятиями о них и восторжествовать над ними. Когда же эти понятия избавлены от чуждой власти, у них нет противовеса, вследствие чего они занимают место фактов и составляют содержание науки. Так, ни Локк, ни Кондильяк[34 - Дж. Локк – английский философ-эмпирик, отстаивал первичность ощущений перед разумом. Э. де Кондильяк – французский философ, автор сенсуалистической (чувственной) теории познания. – Примеч. перев.] не рассматривали объективность психических явлений. Они изучали не ощущение, а некое представление об ощущениях. Потому-то, пусть кое в чем они подготовили почву для научной психологии, эта наука возникла гораздо позднее, когда наконец-то было осознано, что состояния сознания могут и должны рассматриваться извне, а не через индивидуальное сознание, подверженное этим состояниям. Такова великая революция, совершенная в этой области. Все особые приемы, все новые методы, которыми обогатилась наука психологии, суть лишь различные способы полнее реализовать эту основную идею. К тому же нужно стремиться к социологии, которая должна подняться над субъективной стадией, едва ли преодоленной, и прийти к стадии объективной.

Вдобавок этот переход в социологии менее затруднителен, нежели в психологии. Психические факты по самой своей природе даются как индивидуальные состояния, от индивидуума они, похоже, неотделимы. По определению внутренние, они вряд ли могут трактоваться как внешние без насилия над их природой. Для того чтобы рассматривать их извне, нужно не только усилие абстракции, но и целая совокупность приемов и уловок. Наоборот, социальные факты куда более естественно и непосредственно демонстрируют все признаки объекта. Право фиксируется в сводах законов, ход повседневной жизни отражается в статистических таблицах и в исторических памятниках, мода воплощается в нарядах, а вкусы запечатлеваются в произведениях искусства. В силу своей природы социальные факты стремятся возникать вне индивидуального сознания, ибо они господствуют над последним. Следовательно, дабы воспринимать их как объекты, нет нужды прибегать к изощренным толкованиям. С этой точки зрения социология обладает перед психологией важным преимуществом, которое ранее не замечалось и которое должно ускорить ее развитие. Факты социологии, пожалуй, труднее объяснить, поскольку они сложнее, зато их легче уловить наблюдением. Напротив, психология с трудом добывает и осмысливает факты. Значит, допустимо считать, что, едва состоится всеобщее признание и внедрение в практику данного принципа социологического метода, социология станет развиваться с такой быстротой, которую нельзя и вообразить, судя по неспешности ее нынешнего развития. Быть может, она даже опередит психологию, обязанную своим превосходством исключительно историческому старшинству[35 - Верно, что повышенная сложность социальных фактов затрудняет создание науки, их трактующей. Однако, как бы в качестве компенсации за это, именно потому, что социология родилась последней из наук, она может опираться на прогресс, достигнутый в других дисциплинах, и учиться у них. Такая опора на опыт предшественников ничуть не замедляет ее развитие.].

II

Но опыт наших предшественников показывает, что для практического восприятия только что установленной истины недостаточно ее теоретически доказать или даже ею проникнуться. Ум настолько склонен ее не признавать, что мы неизбежно будем возвращаться к прежним заблуждениям, если не подчинимся строгой дисциплине. Далее будут изложены главнейшие правила этой дисциплины – в качестве короллариев[36 - Необходимое следствие того или иного суждения. – Примеч. перев.] предыдущего правила.

1. Первый королларий таков: необходимо систематически устранять все предпонятия.

Специальное доказательство этого правила будет излишним: оно вытекает из всего, что было сказано ранее. Кроме того, оно составляет основание всякого научного метода. Декартово методологическое сомнение есть, в сущности, лишь его приложение. Если в момент возникновения науки Декарт ставил себе задачу сомневаться во всех тех идеях, которые он ранее принимал, это случилось потому, что он желал опираться лишь на научно обоснованные понятия, то есть на понятия, составленные по методу, который он предложил. Все понятия иного происхождения следовало отвергать – по крайней мере временно. Мы уже видели, что бэконовская теория идолов имела то же значение. Обе эти великие доктрины, столь часто противополагаемые друг другу, совпадают в этом существенном пункте. Потому социолог, определяет ли он предмет своих изысканий или проводит исследования, должен решительно отказаться от употребления таких понятий, которые образовались вне науки и для потребностей, не имеющих ничего общего с наукой. Ему нужно освободиться от этих ложных очевидностей, которые владеют умами заурядных людей, нужно свергнуть раз и навсегда иго эмпирических категорий, которое привычка зачастую превращает в тираническое. Если необходимость порой и вынудит его снова к ним прибегать, пускай он делает это с сознанием их малой ценности и не отводит им в своих исследованиях той роли, которой они недостойны.

Освобождение от указанных понятий особенно трудно в социологии потому, что здесь часто вмешиваются чувства. Мы относимся к нашим политическим и религиозным верованиям, к моральным практикам совсем иначе, чем к объектам физического мира. Вдобавок это эмоциональное отношение распространяется и на способ, каким мы воспринимаем и объясняем наши убеждения. Идеи, у нас возникающие, столь же близки нашему сердцу, как и цели, и приобретают поэтому такой авторитет, что не терпят противоречия. Всякое мнение, им противоположное, встречается враждебно. Например, некое утверждение может не совпадать с нашими взглядами на патриотизм или личное достоинство; оно будет отрицаться вопреки всем доказательствам. Мы не в состоянии признать его истинность, мы его отвергаем, и наши сильные чувства для своего оправдания без труда внушают нам доводы, легко признаваемые убедительными. Эти понятия могут даже оказаться настолько престижными, что вообще не потерпят научного исследования. Сам факт того, что они, как и явления, ими выраженные, подвергаются холодному и беспристрастному анализу, претит некоторым умам. Социолог, намеренный изучать нравственность как внешнюю реальность, кажется этим утонченным людям лишенным нравственного чувства (как вивисектор кажется людям заурядным лишенным обыкновенной чувствительности). Не признается, что эти чувства подлежат научному рассмотрению, и считается, что нужно непременно обращаться к ним для того, чтобы заниматься наукой об объектах, к которым они относятся. «Горе ученому, – восклицает один красноречивый историк религии, – горе ему, если он приступает к божественным предметам, не сохраняя в глубине своего сознания, в неразрушимых недрах своего духа, там, где спят души предков, сокровенного святилища, из которого временами поднимается благоухание фимиама, строка псалма, страдальческий или победный крик, с каким он ребенком обращался к небу по примеру своих братьев и который внезапно связывает его с пророками»[37 - См. J. Darmsteter, Les Prophetes d’Israel (Paris; 1892). (Рус. пер: Дармстетер Д. Пророки. М., 1904. – Примеч. ред.)].

Нельзя возражать слишком слабо против этой мистической доктрины, которая, как и всякий мистицизм, есть, в сущности, лишь замаскированный эмпиризм, отрицающий науку как таковую. Чувства, соотносимые с социальными объектами, не имеют преимущества перед другими чувствами, так как у всех у них общее происхождение. Они образуются исторически как плод человеческого опыта, пусть и неясного, неупорядоченного. Они возникают не вследствие какого-то трансцендентального предвосхищения реальности, а являются результатом всевозможных разнородных впечатлений и эмоций, собранных вместе по случаю, без систематической интерпретации. Они не только не проливают свет высшего, чем свет разума, порядка, но и формируются исключительно из смутных, хотя сильных, состояний сознания. Приписывать им преобладающую роль – значит отдавать первенство низшим способностям разума над высшими, значит обрекать себя на более или менее витиеватые словопрения (логомахию[38 - Букв. «словесную битву» (греч.). – Примеч. перев.]). Наука, созданная таким образом, может удовлетворять лишь те умы, которые предпочитают мыслить скорее в согласии с чувствами, а не с разумом, которые ставят немедленный и туманный синтез ощущений выше ясного и терпеливого умственного анализа. Чувство – это предмет науки, а не критерий научной истины. Однако нет науки, которая в начале своем не встречалась бы с подобными препятствиями. Было время, когда чувства, связанные с объектами физического мира и обладающие религиозным или нравственным характером, не менее яростно противились установлению физических наук. Можно, следовательно, надеяться, что этот предрассудок, постепенно изгоняемый из всех наук, исчезнет наконец из социологии, из последнего своего убежища, и освободит ученым поле для исследований.

2. Предыдущее правило носит сугубо отрицательный характер. Оно учит социолога избавляться от гнета обыденных понятий и направляет его внимание на факты, но не говорит, каким образом он должен улавливать факты ради объективного их изучения.

Всякое научное исследование затрагивает конкретную группу явлений, отвечающих одному и тому же определению. Первым шагом социолога, следовательно, должно стать выяснение того, какие объекты он будет изучать, дабы он сам и другие знали, каков предмет его изысканий. Это первое и непременное условие всякого доказательства и всякой проверки. Теорию возможно проверить, лишь умея различать факты, которые она должна объяснять. Кроме того, поскольку именно первоначальное определение закрепляет предмет науки, этот предмет будет объектом (или нет – в зависимости от того, каково окажется определение).

Чтобы определение было объективным, оно должно явно выражать явления как функцию – не как идеи, порождаемые умом, а на основании внутренне присущих им свойств. Оно должно характеризовать явления через составные элементы их природы, а не по соответствию более или менее идеальным понятиям. Когда исследование только начинается и факты еще не подверглись анализу, возможно выявить только те их признаки, которые являются достаточно внешними для того, чтобы быть непосредственно видимыми. Несомненно, признаки, скрытые глубже, более существенны. Их объяснительная ценность выше, но они остаются неизвестными на этой стадии научного познания и могут предварительно оцениваться лишь на основании подмены реальности какими-либо умозрительными концепциями. Потому именно среди первых признаков мы вынуждены искать элементы нашего основного определения. С другой стороны, ясно, что это определение должно содержать в себе без исключения и различия все явления, обладающие теми же признаками, поскольку у нас нет поводов и средств выбора между ними. Эти свойства тогда – все известное нам о реальности; поэтому они должны абсолютно определять порядок группировки фактов. Мы лишены иных критериев, способных хотя бы отчасти ограничивать действие этого правила. Тем самым формулируется следующее правило: предметом исследования должна быть группа явлений, определенных предварительно некоторыми общими для них внешними признаками; сюда включаются все явления, отвечающие данному определению. Например, мы отмечаем существование каких-то действий, обладающих тем внешним признаком, что их совершение вызывает со стороны общества особую реакцию, именуемую наказанием. Мы составляем из них группу sui generis и помещаем эти явления в общую категорию: всякое наказуемое действие называется преступлением, а само преступление, определяемое таким образом, становится предметом отдельной науки – криминологии. Точно так же мы отмечаем внутри всех известных обществ наличие малых общин, опознаваемых по тому внешнему признаку, что они образованы в основном людьми, которые связаны между собой кровным родством и некими юридическими узами. Из фактов, сюда относящихся, мы составляем особую группу и называем ее особым именем; это – явления семейной жизни. Мы называем семьей всякий агрегат подобного рода и делаем семью предметом специального исследования, не получившего еще конкретного обозначения в социологической терминологии. Переходя затем от семьи вообще к различным семейным типам, надо применять то же правило. Приступая, например, к изучению клана, материнской или патриархальной семьи, нужно начинать с определения этих явлений по тому же самому методу. Предмет в каждом случае, общем или частном, должен быть установлен согласно тому же принципу.

Действуя таким образом, социолог с первого шага оказывается твердо стоящим на ногах в реальности. Действительно, способ классификации фактов зависит уже не от него, не от особого склада ума ученого, а от природы объектов. Критерий, определяющий отнесение фактов к той или иной категории, может быть предъявлен всем и признан всеми, а утверждения наблюдателя могут быть проверены другими. Правда, понятие, составленное этим способом, не всегда совпадает (даже обыкновенно не совпадает) с обыденными понятиями. Например, очевидно, что факты свободомыслия или нарушений этикета, столь неуклонно и строго наказываемые во многих обществах, с распространенной точки зрения не считаются преступлениями даже по отношению к этим обществам. Точно так же клан не является семьей в обыкновенном значении слова. Но это не имеет значения, так как вопрос не в том, чтобы установить с достаточной надежностью факты, к которым применяются слова обыденного языка и идеи, ими выражаемые. Нужно создавать понятия de novo[39 - Заново (лат.). – Примеч. ред.], приспособленные к потребностям науки и выражаемые при помощи специальной терминологии. Это не значит, конечно, что обыденные понятия бесполезны для ученого. Они служат своего рода вехами, указывают на то, что где-то существует группа явлений, объединенных одним и тем же названием и, следовательно, имеющих, по всей вероятности, общие свойства. Кроме того, раз обыденное понятие всегда в какой-то мере связано с явлениями, то иной раз оно указывает приблизительное направление поиска этих явлений. Но поскольку оно составляется лишь вчерне, вполне естественно, что оно не вполне совпадает с научным понятием, созданным при его посредстве[40 - На практике всегда отправной точкой оказываются обыденные понятия и обыденные названия. Среди всего того, что обозначает данный термин, мы норовим выяснить, существует ли что-то такое, что обладает обыденными внешними признаками. Если это что-то находится и если понятие, образованное посредством группировки фактов, совпадает, пусть не целиком (что бывает редко), но хотя бы по большей части, с обыденным понятием, то возможно и далее обозначать первое тем же привычным обыденным определением, сохранив в науке расхожее разговорное выражение. Но если различие слишком уж заметно, если обыденное понятие имеет избыток значений, то создание нового, специального термина становится необходимостью.].

При всей очевидности и важности этого правила оно в настоящее время почти не соблюдается в социологии. Именно потому, что социология имеет дело с явлениями, которые обсуждаются постоянно, к примеру, семья, собственность, преступление и т. д., очень часто социологу кажется бесполезным предварительно и строго определять эти явления. Мы настолько привыкли употреблять эти слова, исправно звучащие в повседневных разговорах, что нам кажется напрасным выяснять тот смысл, в котором мы их употребляем. Мы просто ссылаемся на общепринятые понятия, но последние нередко крайне многозначны. Эта многозначность заставляет нас группировать под тем же именем и с тем же объяснением явления, в действительности принципиально различные. Отсюда возникает неисправимая путаница. Так, существует два вида моногамных союзов – фактические и союзы юридического характера. Во-первых, у мужа всего одна жена, хотя юридически он может иметь несколько жен; во-вторых, полигамия запрещена законодательно. Фактическая моногамия встречается у нескольких видов животных и в некоторых низших обществах, причем не спорадически, а столь же часто, как если бы она предписывалась законом. Когда племя рассеяно по обширному пространству, общественные связи ослаблены, и потому люди живут изолированно друг от друга. Тогда каждый мужчина, естественно, ищет себе жену, но только одну, потому что в этом состоянии разобщения ему трудно завести несколько жен. Обязательная же моногамия наблюдается, наоборот, лишь в наиболее развитых обществах. Эти два вида супружеских союзов имеют, следовательно, совершенно разное значение, хотя обозначаются они одним и тем же словом. Можно услышать, что отдельные животные моногамны, пусть в этом случае нет и намека на юридические обязательства. Спенсер, приступая к исследованию брака, употребляет слово «моногамия», не определяя его содержания, то есть использует его в обыкновенном, двусмысленном значении. Потому-то эволюция брака кажется ему содержащей необъяснимую аномалию, ведь он думает, что высшая форма полового союза наблюдается с ранней стадии исторического развития, а она между тем явно на время исчезает и затем появляется снова. Из этого он делает вывод, что нет прямого и устойчивого соотношения между социальным прогрессом как таковым и прогрессивным движением к идеальному типу семейной жизни. Надлежащее определение предупредило бы эту ошибку[41 - То же отсутствие определения заставляет порой утверждать, что демократия свойственна как началу, так и концу истории. Истина же в том, что первобытная и нынешняя демократия сильно отличаются друг от друга.].

В других случаях тщательно стараются определить предмет исследования, но, вместо того чтобы включить в определение и сгруппировать под одним именем все явления с одинаковыми внешними свойствами, производят между ними сортировку. Выбирают те, которые можно назвать элитными, и только за ними признают право на обладание данными свойствами. Остальным же приписывают, если угодно, узурпацию этих отличительных признаков и потому отвергают. Но легко предвидеть, что такая процедура позволяет получить лишь субъективное и частичное представление о реальности. Подобный процесс выбора фактически возможен лишь в соответствии с заранее составленной идеей, поскольку на заре науки никакое исследование не смогло бы установить, состоялась ли узурпация на самом деле, даже если предположить, что она осуществима. Выбранные явления сводятся вместе потому, что они более других отвечают той идеальной концепции, которая была составлена применительно к конкретной реальности. Так, Гарофало[42 - Р. Гарофало – итальянский чиновник, юрист и криминалист, ученик Ч. Ломброзо. – Примеч. перев.] на первых страницах своей «Криминологии» очень хорошо показывает, что отправной точкой этой науки должно быть «социологическое понятие о преступлении»[43 - См. R. Garofalo, Criminologie (Paris, 1888).]. Но, желая создать это понятие, он не сравнивает без различия все те действия, которые в обществах разного типа неуклонно влекут за собой наказания, а выбирает только некоторые из них, именно те, которые оскорбляют типичные, неизменные элементы нравственного чувства. Что касается тех нравственных чувств, которые исчезли в ходе эволюции, то для него они явно не связаны с природой объектов – по той причине, что им не удалось сохраниться. Вследствие этого действия, считавшиеся преступными, так как они оскорбляли эти чувства, заслужили, по его мнению, такое название лишь благодаря случайным обстоятельствам более или менее патологического свойства. Далее он строит на этом исключении сугубо личную концепцию нравственности. Он отталкивается от идеи, что нравственная эволюция, взятая у самого своего источника или вблизи от него, изобилует всевозможными примесями, которые постепенно уничтожаются; лишь ныне она наконец преуспела в избавлении от всех случайных элементов, нарушавших ее течение. Но этот принцип не является ни самоочевидной аксиомой, ни доказанной истиной; это лишь гипотеза, которую к тому же ничто не подтверждает. Изменчивые элементы нравственного чувства не менее укоренены в природе объектов, чем неизменяемые элементы; изменения, через которые прошли первые, показывают всего-навсего, что менялись сами объекты. В зоологии специфические формы низших видов считаются не менее естественными, чем формы, повторяющиеся на всех ступенях развития животных. Точно так же действия, которые расцениваются как преступные в первобытных обществах и которые позднее утратили это обозначение, все равно преступны по отношению к этим обществам, подобно тем, за которые мы продолжаем наказывать и сегодня. Первые соответствуют изменчивым условиям общественной жизни, вторые – условиям постоянным, но первые не более искусственны, чем вторые.

Тут можно добавить следующее: даже прими эти действия незаконно криминальный характер, их все-таки не следует решительно отделять от других. Патологические формы любого явления имеют ту же природу, что и формы нормальные, вследствие чего для определения этой природы необходимо наблюдать как первые, так и вторые. Болезнь не противопоставляется здоровью, это две разновидности одного и того же рода, взаимно проясняющие друг друга. Данное правило давно признано и практикуется в биологии и в психологии, а социологу тоже надлежит его уважать. Если только не считать, что одно и то же явление может вызываться разными причинами, то есть если не отрицать принцип причинности, то причины, придающие действию отличительный признак преступления неким «аномальным» образом, не могут в видовом отношении отличаться от причин, вызывающих тот же результат нормальным порядком. Они отличаются лишь степенью – или тем, что не действуют при той же совокупности обстоятельств. Аномальное преступление, следовательно, все равно остается преступлением и должно подпадать под определение преступления. Что же получается? Нечто, принимаемое Гарофало за genus (род), есть на самом деле вид или даже простая разновидность. Факты, к которым прилагается его формула преступности, представляют только ничтожное меньшинство тех фактов, которые следовало бы охватить. Его формула не учитывает ни религиозные преступления, ни преступления против этикета, церемониала, традиции и пр., а ведь они, исчезнув из современного свода законов, заполняют едва ли не целиком уголовное право предшествующих обществ.

Той же ошибкой в методе со стороны некоторых наблюдателей будет отказывать дикарям во всякой нравственности[44 - См. J. Lubbock, Origins of Civilization, гл. VIII. Если обобщать далее, то утверждается – и справедливо, – что древние религии были аморальны или даже внеморальны. Правда в том, что они обладали собственной моралью. (Дж. Леббок – прав. Лаббок – британский энциклопедист, политик, банкир и археолог. Работа, на которую ссылается автор, опубликована на русском языке: Леббок Дж. Начало цивилизации и первобытное состояние человека. Умственное и общественное состояние дикарей (СПб., 1896). – Примеч. перев.)]. Эти наблюдатели исходят из идеи, что наша нравственность – единственная, какая может быть. Но наша нравственность либо неизвестна первобытным народам, либо существует у них в зачаточном состоянии, так что определение выглядит произвольным. Если применить наше правило, все сразу изменится. Дабы установить, нравственно какое-нибудь предписание или нет, мы должны изучить, присутствует ли в нем внешний признак нравственности. Этот признак заключается в распространенной репрессивной санкции, то есть в осуждении посредством общественного мнения всякого нарушения данного предписания. Всякий раз, когда мы встречаемся с фактом, содержащим этот признак, у нас нет права отказывать ему в причислении к нравственным, поскольку перед нами доказательство тождества его природы с природой других нравственных фактов. Правила такого рода знакомы низшим обществам, и там они многочисленнее, нежели в обществах цивилизованных. Множество действий, ныне оставляемых усмотрению индивидуумов, ранее было обязательным. Мы обречены заблуждаться, не давая определений или определяя плохо.

Но могут возразить, что определять явления по их видимым признакам – значит приписывать поверхностным свойствам некий приоритет в ущерб основным качествам. Не получится ли, что мы переворачиваем логический порядок, опираемся на макушки, а не на основания объектов? Когда преступление определяется через наказание, почти неизбежно возникает опасность услышать обвинение в желании вывести преступление из наказания или, согласно известной цитате, в желании увидеть источник стыда в эшафоте, а не в искупаемом проступке. Но этот упрек покоится на смешении. Поскольку определение, правило которого мы только что сформулировали, помещается в начале научного исследования, его цель состоит не в том, чтобы выразить сущность реальности; скорее оно призвано обеспечить нам возможность прийти к этому в дальнейшем. Единственная его функция заключается в установлении соприкосновения с объектами, а раз последние доступны разуму лишь извне, то оно выражает их именно по внешним свойствам. Но оно не объясняет эти объекты, только предоставляет необходимую рамку для объяснений. Конечно, не наказание порождает преступление, но лишь через наказание преступление в его внешних признаках проявляется для нас, и потому от него мы должны двигаться, если хотим дойти до понимания преступления.

Возражение, приведенное выше, было бы обоснованным в том случае, если бы внешние признаки оказывались чисто случайными, то есть если бы они не были связаны с основными свойствами объектов. В таких условиях наука, отметив признаки, не имела бы никакой возможности двигаться дальше. Она не смогла бы проникать глубже в реальность, так как отсутствовало бы связующее звено между поверхностью и глубиной. Когда же принцип причинности действует, то определенные признаки одинаково и без всякого исключения встречаются во всех явлениях данной группы, и это происходит потому, что они тесно и неразрывно связаны с природой этих явлений. Если некий набор действий одинаково отражает ту особенность, что с ним связана уголовная санкция, то это значит, что существует тесная связь между наказанием и основными свойствами этих действий. Потому-то, будь эти свойства сколь угодно поверхностными, они при наблюдении посредством правильного метода ясно укажут ученому тот путь, по которому он должен следовать, чтобы проникнуть в глубину событий. Это первое и необходимое звено той цепи, которую образуют научные объяснения.

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3