– Как хочешь, – ответила она. – Я приготовлю чай, а потом мы ляжем.
Тогда Фонтан сел к столу, где были разложены перья, чернила и бумага, закруглил руку и вытянул шею:
– «Мой дружочек», – начал он вслух.
Он трудился более часа, иногда задумывался над какой-нибудь фразой, подперев голову руками, оттачивая стиль, и смеялся про себя, когда удавалось найти нежное выражение. Нана молча выпила уже две чашки чаю. Наконец он прочитал ей письмо, как читают на сцене, отчетливым голосом, иногда сопровождая чтение жестами. Он говорил на пяти страницах о «восхитительных часах, проведенных в Миньоте, часах, воспоминание о которых сохранялось, подобно тонким духам, он клялся в „вечной верности этой весне любви“ и кончил, заявляя, что единственным его желанием было бы „вернуть это счастье, если счастье может возвратиться“.
– Знаешь ли, – пояснил он, – я говорю все это из вежливости. Раз это только шутки ради… По-моему, здорово написано!..
Он торжествовал, но тут Нана по неосторожности, все еще остерегаясь скандала, сделала промах. Она не бросилась ему на шею, не стала восторгаться. Она нашла, что письмо хорошо, и только. Он обозлился. Если его письмо ей не нравится, пусть напишет другое; и вместо обычных поцелуев, следовавших за любовными излияниями, они сидели равнодушные друг против друга. Все же Нана налила ему чашку чаю.
– Что за свинство! – крикнул он, обмакнув губы. – Ты ведь насыпала соли!
Нана имела несчастье пожать плечами. Он разозлился.
– Ну, несдобровать тебе сегодня!
И тут началась ссора. Часы показывали только десять; это был способ убить время. Фонтан язвил, бросал в лицо Нана среди потоков ругани всевозможные обвинения, одно за другим, не давая ей оправдываться. И грязнуха-то она, и дура, и шляется повсюду. Потом он обрушился на нее по поводу денег. Разве он тратил шесть франков, когда обедал вне дома? Его угощали обедом, иначе он бы съел дома что придется. Да еще для этой старой сводни Малуар, этой тощей бабы, которую он завтра же выставит вон! Недурно! Далеко они пойдут, если каждый день будут оба выкидывать на улицу по шесть франков.
– Прежде всего я требую отчета! – закричал он. – Ну-ка, давай деньги; сколько у нас осталось?
Тут проявились все его инстинкты гнусного скареда. Нана в страхе поспешила взять из письменного столика оставшиеся у них деньги и положила перед ним. До сих пор ключ оставался в общей кассе; они черпали из нее свободно.
– Как? – сказал он, пересчитав деньги. – Осталось меньше семи тысяч франков из семнадцати тысяч, а мы живем вместе только три месяца… Это невероятно!
Он сам бросился к столику, перерыл его, притащил ящик, чтобы разобраться в нем при свете, но все же оказалось лишь шесть тысяч восемьсот с лишком франков. Тогда разразилась буря.
– Десять тысяч франков за три месяца! – орал он. – Куда же ты их девала, черт возьми? А? Отвечай… Все к этой драной кошке, тетке твоей, уплывает, что ли? Или, может, ты платишь мужчинам… Ну да, ясно… Отвечай же!
– Как ты горячишься! – сказала Нана. – Расчет сделать очень легко… Ты не считаешь мебели; потом мне пришлось купить белья. Когда устраиваешься, деньги расходятся быстро.
Но Фонтан требовал объяснений и в то же время не желал их выслушивать.
– Да, они слишком уж быстро расходятся, – продолжал он более спокойно. – Видишь ли, голубушка, с меня довольно общего хозяйства. Ты знаешь, что эти семь тысяч франков принадлежат мне. Так вот, они попали ко мне в руки, я оставляю их у себя. Понятно, ты расточительна, а я не хочу разориться. Пусть каждый остается при своем.
И он с величественным видом положил деньги себе в карман. Нана смотрела на него, ошеломленная; он же снисходительно продолжал:
– Ты понимаешь, я не настолько глуп, чтобы содержать чужих теток и детей. Тебе захотелось израсходовать свои деньги – твое дело; мои же деньги – святыня!.. Когда ты вздумаешь жарить окорок, я заплачу за половину. По вечерам мы будем рассчитываться. Вот и все!
Вдруг Нана рассвирепела. Она не могла удержаться от возгласа:
– Послушай-ка, ведь и ты проживал мои десять тысяч франков; это же свинство!
Но он не стал дальше препираться. Он размахнулся и влепил ей через стол здоровую пощечину.
– Ну-ка, повтори! – сказал он.
Она повторила, несмотря на удар; тогда он бросился на нее с кулаками. Скоро он довел ее до такого состояния, что она, как обычно бывало, разделась и с плачем легла спать.
Пыхтя и отдуваясь, он уже тоже собирался лечь, как вдруг увидел на столе письмо, написанное Жоржу. Он тщательно сложил его и, обернувшись к кровати, проговорил угрожающим тоном:
– Прекрасное письмо, я сам отправлю его, потому что не люблю капризов… Ну, перестань выть, ты меня раздражаешь.
Нана всхлипывала, затаив дыхание. Когда он улегся, она, задыхаясь и рыдая, бросилась к нему на грудь. Их драки всегда этим кончались; она боялась его потерять, у нее была жалкая потребность знать, что он принадлежит ей, несмотря ни на что, Дважды он гордо оттолкнул ее. Но теплое объятие этой женщины, умоляюще глядевшей на него своими большими влажными глазами преданного животного, пробудило в нем желание. И он разыграл великодушие, не удостаивая, однако, сделать первый шаг; он позволил ей ласкать себя и взять силой, как подобает человеку, чье прощение должно быть заслужено. Затем им овладело беспокойство, он испугался, не притворяется ли Нана, чтобы вновь заполучить ключ от кассы. Когда свеча была потушена, он почувствовал необходимость подтвердить свою волю:
– Знаешь, голубушка, это очень серьезно; я оставляю деньги себе.
Нана, засыпая в его объятиях, нашла блестящий ответ:
– Хорошо, не бойся, я буду работать.
С этого вечера их совместная жизнь шла все хуже и хуже. Всю неделю напролет звенели пощечины, регулировавшие их жизнь, подобно тиканию часов. От побоев Нана приобрела необычайную гибкость, цвет лица у нее стал белее и розовее, кожа мягче и такая нежная на ощупь, такая светлая, что казалось, будто она еще похорошела… Вот почему Прюльер сходил с ума по молодой женщине, являясь к ней, когда Фонтана не было дома, увлекая ее в темные углы, чтобы поцеловать. Но она отбивалась, возмущенная, краснела от стыда; ей казалось отвратительным, что он хотел обмануть друга. Тогда раздосадованный Прюльер начинал зубоскалить. Действительно, она становилась весьма глупой. Как могла она привязаться к подобной обезьяне? Ведь Фонтан со своим большим, вечно шевелившимся носом был и впрямь настоящей обезьяной. Грязный тип! Да вдобавок еще человек, который ее немилосердно бьет!
– Возможно, но я люблю его таким, каков он есть, – ответила она однажды со спокойным видом женщины, не скрывающей, что у нее извращенный вкус.
Боск довольствовался тем, что обедал у них возможно чаще. Он пожимал плечами, глядя на Прюльера. Красивый малый, но пустой. Что касается его самого, то он много раз присутствовал при семейных сценах; за сладким, когда Фонтан бил Нана, он продолжал медленно жевать, находя это естественным. В благодарность за обед он каждый раз восторгался их счастьем. Себя он провозглашал философом, потому что отказался от всего, даже от славы. Прюльер и Фонтан, развалившись на стульях, засиживались иногда до двух часов ночи, рассказывая друг другу с театральными интонациями и жестами о своих успехах; а Боск, углубившись в мечты, лишь изредка с презрением молчаливо вздыхал, допивая бутылку коньяка. Что оставалось от Тальма? Ничего. Так плевать на все, и стоит ли расстраиваться.
Однажды вечером он застал Нана в слезах. Она сняла кофточку и показала ему спину и руки, покрытые синяками от побоев. Он посмотрел на ее тело, не думая даже воспользоваться положением, как сделал бы негодяй Прюльер. Потом сказал поучительным тоном:
– Милая моя, где женщина, там и побои. Это, кажется, сказал Наполеон. Умойся соленой водой. Соленая вода – превосходное средство в таких случаях. Подожди еще, не раз будешь бита, и не жалуйся, доколе у тебя все цело… Знаешь, я сам себя приглашаю к обеду, я видел на кухне баранину.
Но г-жа Лера имела иную точку зрения. Каждый раз, когда Нана показывала ей новый синяк на своей белой коже, она разражалась громкими криками. Ее племянницу убивают, так не может продолжаться. Правда, Фонтан выставил г-жу Лера, сказав, что больше не желает встречаться с ней в своем доме; и с этого дня, если он возвращался, когда она была еще там, ей приходилось уходить черным ходом, – это ее ужасно оскорбляло. Поэтому злоба ее против грубияна-актера была неиссякаема. Больше всего она, с видом порядочной женщины, благовоспитанность которой не подлежит сомнению, ставила ему в вину дурное воспитание.
– О, это сразу видно, – говорила она племяннице, – у него нет ни малейшего понятия о приличиях. Его мать, вероятно, была из простых. Не отрицай, это чувствуется… Я уже не говорю о себе, хотя женщина в моих летах имеет основание требовать к себе уважения… Но ты, как ты, право, можешь терпеть его манеры? Ведь, не хваля себя, я могу сказать, что всегда учила тебя хорошо держаться, и ты получала от меня лучшие наставления. Не правда ли, вся наша семья была очень хорошо воспитана? Нана не возражала и слушала, опустив голову.
– К тому же, – продолжала тетка, – ты водила знакомство только с благовоспитанными, приличными людьми… Мы как раз вчера вечером говорили об этом с Зоей. Она тоже ничего не может понять. «Как, – сказала она, – барыня, которая вокруг пальца водила такого прекрасного человека, как граф, – потому что, между нами, ты, говорят, его здорово дурачила, – как же это барыня позволяет колотить себя этакому шуту?» А я добавила, что побои еще куда ни шло, но чего бы я никогда не потерпела – такого отношения. Одним словом, ничто не говорит в его пользу. Я бы не желала иметь его портрет в своей комнате. А ты губишь себя из-за подобного человека; да, ты губишь себя, моя дорогая, ты из кожи вон лезешь, а между тем ихнего брата хоть отбавляй – и побогаче, да к тому же с положением. Ну, довольно! Не мне говорить об этом. Но, при первой же гадости, я бы бросила его, сказав: «За кого вы меня принимаете, милостивый государь?»; знаешь, с твоим величественным видом, от которого у него руки опустились бы.
Тут Нана разрыдалась и прошептала:
– Ах, тетя, я его люблю!
Но, по правде говоря, г-жу Лера больше беспокоило кое-что другое: она видела, что племянница с большим трудом время от времени уделяет ей монеты по двадцать су для платы за пансион маленького Луи. Конечно, она пожертвует собою, она все-таки оставит ребенка у себя и дождется лучших времен. Но мысль, что Фонтан мешает им – ей, мальчишке и его матери – утопать в золоте, бесила ее до такой степени, что она даже стала отрицать любовь. Поэтому она закончила следующими словами:
– Послушай, в тот день, когда он сдерет с тебя всю шкуру, приходи ко мне, дверь моего дома будет для тебя открыта.
Скоро денежный вопрос стал для Нана большой заботой. Фонтан спрятал куда-то семь тысяч франков; вероятно, они были в надежном месте, а она никогда не посмела бы спросить о них, так как проявляла по отношению к этому гнусному человеку, как называла его г-жа Лера, большую стыдливость. Она боялась, что он подумает, будто она дорожит им только из-за этих несчастных грошей. Он ведь обещал участвовать в расходах по хозяйству. Первые дни Фонтан ежедневно выдавал три франка, но зато и предъявлял требования человека, который платит. За свои три франка он хотел иметь все: масло, мясо, овощи, и если она решалась осторожно заметить, что нельзя купить весь базар на три франка, он горячился, называл ее никуда не годной, расточительной дурой, которую надувают все торговцы, а кроме того, всегда грозил ей, что будет столоваться в другом месте. Затем, в конце месяца, он несколько раз позабыл оставить утром три франка на комоде. Она позволила себе попросить их, робко, обиняками. Это вызывало такие ссоры, он так отравлял ей жизнь, пользуясь первым попавшимся предлогом, что она предпочла больше на него не рассчитывать. Напротив, когда он не оставлял ей трех монет по двадцать су и все же получал обед, он становился очень веселым, любезным, целовал Нана, танцевал со стульями. А она в такие дни, сияя от счастья, даже жаждала не находить ничего на комоде, несмотря на то, что ей было очень трудно сводить концы с концами. Однажды она даже вернула ему его три франка, солгав, что у нее остались деньги от вчерашнего дня. Так как Фонтан накануне денег не давал, он слегка смутился, опасаясь, что она хочет его проучить. Но Нана смотрела на него такими влюбленными глазами, с таким самозабвением целовала его, что он спрятал деньги в карман и сделал это с легкой судорожной дрожью скряги, получившего обратно сумму, которая было от него ускользнула.
С тех пор он больше ни о чем не заботился и никогда не спрашивал, откуда берутся деньги, строя кислую рожу, когда подавалась картошка, и едва не сворачивая себе челюсть от хохота при виде индейки или окорока, не без того, однако, чтобы и в счастливый момент не уделить Нана нескольких пощечин: надо же было набить себе руку.
Итак, Нана нашла способ удовлетворить все нужды. Бывали дни, когда стол ломился от еды. Два раза в неделю Боск наедался до отвала. Однажды вечером г-жа Лера, взбешенная при виде стоявшего на плите обильного обеда, которого ей не приходилось отведать, не могла удержаться и, уходя, грубо спросила, кто за него платит. Захваченная врасплох, Нана растерялась и заплакала.
– Ну, ну, нечего сказать, вот гадость-то – произнесла тетка, поняв, в чем дело.
Нана решилась на это, чтобы иметь дома покой. Во всем была виновата Триконша, которую она встретила на улице Лаваль однажды, когда Фонтан ушел, разозлившись из-за блюда трески. Она согласилась на предложение Триконши, которая оказалась как раз в затруднительном положении, Фонтан никогда не возвращался раньше шести часов, поэтому Нана располагала дневными часами; она приносила то сорок франков, то шестьдесят, иногда и больше. Она могла бы дойти и до десяти, и пятнадцати луидоров, если бы сумела скрыть свое положение, но была очень довольна и тем, что доставала деньги на хозяйство. Вечером Нана обо всем забывала, когда Боск нажирался до отвала, а Фонтан, облокотившись на стол, позволял целовать себя с видом необыкновенного человека, которого любят ради него самого.
И вот, вся отдаваясь любви к своему обожаемому, дорогому песику, еще более ослепленная страстью, за которую она сама теперь платила, Нана снова погрязла в пороке, как в начале своей карьеры. Она опять шлялась по улицам в погоне за монетой в сто су, как в те времена, когда была еще полунищей девчонкой. Однажды в воскресенье, на рынке Ларошфуко, Нана помирилась с Атласной, предварительно набросившись на нее с упреками из-за г-жи Робер. Но Атласная ограничилась ответом, что если чего-нибудь не любят, это еще не причина отвращать от этого других. И Нана, следуя философскому рассуждению, что никогда не знаешь, чем кончишь, великодушно простила. В ней даже пробудилось любопытство; она стала расспрашивать Атласную о всяких тонкостях разврата и была поражена, что может еще в свои годы узнать нечто новое после всего, что уже знала раньше. Она смеялась и прерывала подругу восклицаниями, находя это забавным, хотя и не без некоторого отвращения, так как, в сущности, смотрела на все, что не входило в ее привычки, с точки зрения мещанской морали. Она снова стала ходить к Лауре в те дни, когда Фонтан обедал вне дома. Там она развлекалась разговорами о любви и ревности, возбуждающе действовавшими на клиенток, что не мешало им, однако, уплетать за обе щеки. Толстая Лаура, полная материнской нежности, часто приглашала Нана погостить к себе на дачу в Аньер, где у нее были комнаты для семи дам. Молодая женщина отказывалась, ей было страшно. Но тогда Атласная уверила ее, что она ошибается, что господа, приезжающие туда из Парижа, будут их качать на качелях и играть с ними в разные игры, она обещала приехать, когда сможет отлучиться.
Нана была настолько озабочена, что ей было не до веселья. Она очень нуждалась в деньгах. Когда Триконше не требовались ее услуги, что случалось слишком часто, она не знала, куда деваться и где бы раздобыть денег. Тогда начиналось неистовое шатание с Атласной по улицам Парижа, в самой гуще разврата, по узким переулкам, при тусклом свете газа. Нана опять стала посещать окраинные кабачки, где когда-то впервые плясала, задирая грязные юбки. Она снова увидела мрачные закоулки внешних бульваров, тумбы, у которых целовалась с мужчинами пятнадцатилетней девчонкой, где отец отыскивал ее, чтобы выпороть. Обе женщины обходили все кабачки и кафе околотка, взбирались по заплеванным и мокрым от пролитого пива лестницам или же медленно бродили по улицам, останавливаясь у ворот домов. Атласная, начавшая свой выход в свет с Латинского квартала, повела Нана к Бюлье и в пивные на бульваре Сен-Мишель. Но наступали каникулы, в квартале ощущалось сильное безденежье. И подруги вернулись на большие бульвары. Там они могли рассчитывать на некоторый успех. Начиная с высот Монмартра, вплоть до площади Обсерватории, они исходили таким образом весь город. Многое пришлось им пережить: дождливые вечера, когда стаптывается обувь, и жаркие, когда платье прилипает к телу, продолжительные ожидания и бесконечные прогулки, толкотню, брань и скотскую страсть прохожего, приведенного в мрачные, сомнительные меблированные комнаты, откуда он с ругательствами спускался обратно по грязным ступенькам лестницы.