Клод по-прежнему стоял на скамье. Он вытягивал шею, стараясь увидеть все, что делается в глубине улиц. Вдруг он заметил в толпе, над которой он возвышался, белокурую лохматую голову и рядом с ней – черную, кудрявую и растрепанную головку.
– Эй, Майоран! Эй, Кадина! – закричал он.
Голос его заглушала шумная толпа, он спрыгнул на землю и бросился за ними. Тут он сообразил, что забыл о Флоране, и, стремглав кинувшись обратно, торопливо сказал:
– Живу я в конце тупика Бурдоне, запомните… Моя фамилия написана мелом на двери: Клод Лантье… Заходите посмотреть офорт улицы Пируэт.
Он исчез. Имя Флорана было ему неизвестно, он покинул нового знакомца на тротуаре так же, как и встретил, успев лишь изложить ему свои взгляды на искусство.
Флоран остался один. Сначала он обрадовался одиночеству. После того как г-жа Франсуа подобрала его на улице Нейи, он был словно в забытьи, которое перемежалось такими муками, что Флоран утратил ясное представление о действительности. Но вот наконец он свободен; ему захотелось встряхнуться, сбросить с себя нестерпимый морок гигантской жратвы, который преследует его по пятам. А голова была по-прежнему пуста, и он сознавал только, что опять чувствует смутный страх. Светало, теперь его могли заметить; Флоран оглядел свои жалкие брюки и сюртук. Он застегнулся на все пуговицы, очистил от пыли брюки, попробовал кое-как придать себе приличный вид – ему казалось, что черные лохмотья кричат о том, откуда он явился. Он сидел на середине скамьи, рядом с бедняками, бродягами, приютившимися здесь в ожидании солнца. Ночи на рынке – отрада для бездомных. Двое полицейских, еще в ночной форме, в накидках с капюшонами и в кепи, прогуливались бок о бок вдоль тротуара, заложив руки за спину; всякий раз, проходя мимо скамейки, они косились на учуянную ими дичь. Флоран вообразил, что его опознали, что полицейские совещаются, не арестовать ли его. Его обуял ужас, неистово захотелось встать, бежать. Но он не отважился, не знал, как ему уйти. Это была пытка – сидеть под ежеминутными взглядами полицейских, терпеть этот неторопливый и холодный осмотр! Наконец Флоран встал; еле сдерживаясь, чтобы не пуститься наутек так быстро, как только позволяют его длинные ноги, он медленно ретировался, втянув голову в плечи, со страхом ожидая, что грубые руки полицейских вот-вот схватят его за шиворот.
Им владела только одна мысль, лишь одно стремление – убраться подальше от рынка. Он выждет, продолжит свои поиски позднее, когда будет не так людно. Три улицы, сходившиеся на перекрестке, – Монмартр, Монторгей и Тюрбиго, – вызывали в нем тревогу: они были забиты экипажами всех видов; тротуар кругом покрывали овощи. Тогда Флоран пошел прямо вперед, до улицы Пьер-Леско; но рынок, где торговали кресс-салатом и картофелем, показался ему и вовсе непроходимым. Он предпочел пойти по улице Рамбюто. Однако на Севастопольском бульваре образовался такой затор из фургонов, тележек и шарабанов, что Флоран решил свернуть на улицу Сен-Дени. Здесь он снова попал в гущу овощей. По обоим тротуарам только что выставили свой товар уличные торговцы, положив доски на высокие корзины; наводнение капусты, моркови, репы возобновилось. Рынок выступил из берегов. Флоран попробовал выбраться из потока, который преследовал его всюду, куда бы он ни бежал, он попытался было пройти на улицу Коссонри, потом на улицу Берже, на сквер Дез-Инносан, на улицу Ферронри, на улицу Центрального рынка, но тщетно. И он остановился, обескураженный, ошеломленный, не в состоянии вырваться из бесовского хоровода овощей, которые в конце концов обступили его со всех сторон, спутали ноги стеблями ботвы. Дальше, вплоть до улицы Риволи, вплоть до площади Ратуши, тянулись бесконечные вереницы колес и упряжек, еле видные за беспорядочной массой выгружаемого товара; большие фургоны увозили добычу поставщиков фруктов для целого квартала; до отказа набитые шарабаны направлялись в пригороды. На улице Новый мост Флоран окончательно растерялся; он попал в самый центр становища уличных торговцев, устраивающих свою передвижную выставку на ручных тележках. Тут он узнал Лакайля, который двинулся по улице Сент-Оноре, толкая перед собой тачку с морковью и цветной капустой. Флоран пошел вслед за ним в надежде, что таким образом выберется из толчеи. Идти по мостовой было скользко, хотя стояла ясная погода: стебли артишоков, листья и ботва толстым слоем устилали шоссе, и пешеходам здесь грозила опасность. Флоран спотыкался на каждом шагу. На улице Вовилье он потерял из виду Лакайля. Конец улицы со стороны Хлебного рынка был забаррикадирован, возникло новое препятствие – тележки и возы. Флоран больше не пробовал бороться: рынок одолел, поток нес его обратно. Он прибрел назад и оказался снова у перекрестка Св. Евстафия.
Теперь Флоран слышал медлительные, рокочущие звуки, доносившиеся с рынка. Париж размалывал пищу для двух миллионов своих жителей. Казалось, это неистово пульсирует огромное сердце, выталкивая из себя животворную кровь в питаемые им сосуды. Лязгали исполинские челюсти, все кругом гудело от грохота ссыпаемой пищи, все слилось в оглушительный шум – от щелканья бичей оптовых перекупщиков, отъезжающих на рынок своего квартала, до шарканья стоптанных башмаков бедных разносчиц, которые ходят с кошелками от подъезда к подъезду, предлагая салат.
Флоран прошел в галерею слева, к группе четырех павильонов, чьи исполинские молчаливые тени он видел ночью. Он надеялся, что скроется там, забьется в какую-нибудь нору. Но сейчас эти павильоны уже бодрствовали, как и все другие. Он дошел до конца галереи. Навстречу рысью въезжали ломовики с подводами, загромоздив птичий ряд ивовыми клетками с живой птицей и квадратными плетенками, где плотными рядами была уложена битая птица. Другие подводы выгружали на противоположном тротуаре целые телячьи туши, запеленатые в холстину, словно младенцы в люльках, вытянувшиеся во всю свою длину в корзинах, откуда виднелись лишь четыре растопыренные кровоточащие культяпки. Имелись там и целые бараны, и четверти коровьих туш, и филейные части, и лопатки. Мясники в широких белых передниках ставили клеймо на тушах, отвозили их в павильон, где клали на весы, а затем вешали на крючья в зале аукциона. Флоран, прижавшись лицом к решетке павильона, смотрел на шеренги висящих трупов, на красные коровьи и бараньи, на бледно-розовые телячьи туши в желтых пятнах жира и сухожилий, с рассеченным брюхом. Потом он прошел требушинный ряд, мимо белесовато-сизых телячьих голов и ножек, мимо кишок, аккуратно свернутых узлом в коробках, мимо бережно уложенных в плоские корзины мозгов, мимо сочившихся кровью печенок и лиловатых почек. Он остановился у длинных двухколесных возков с брезентовым круглым верхом, на которых доставляют разрубленные пополам свиные туши, подвязав их к боковым стенкам возка, над соломенной подстилкой; откинутые задки повозок открывали внутренность этих катафалков, глубину этих ковчегов со святыми дарами, – всю в кровавых отсветах от ободранных, висящих рядами туш; ниже на соломенной подстилке стояли жестянки, полные свиной крови. Тогда Флорана охватил приступ глухого бешенства; его нестерпимо раздражал тошнотворный запах бойни, едкая вонь требушины. Он вышел из галереи, решив, что лучше уж опять посидеть на тротуаре улицы Новый мост.
Больше было невмоготу. От утреннего холодка пробирал озноб, зуб на зуб не попадал; Флоран испугался, что тут и свалится, что больше не встанет. Он поискал было, но не нашел свободного места на скамье: соснуть бы, пусть даже потом растолкают полицейские. Обмирая от дурноты, точно ослепший, со звоном в ушах, он прислонился к дереву и закрыл глаза. Сырая морковь, которую он проглотил, почти не разжевав, раздирала внутренности, а от выпитого стакана пунша он охмелел. Он был пьян от горя, усталости, голода. И опять под ложечкой жгло как огнем; время от времени он прикладывал к груди обе руки, словно хотел заткнуть дыру, сквозь которую уходят последние силы. Тротуар то взмывал вверх, то падал; Флоран снова зашагал, стараясь заглушить свою нестерпимую муку. Он пошел прямо вперед, оказался среди овощей. Тут он заблудился. Он побрел по какой-то узкой дорожке, потом свернул на другую, вынужден был возвратиться и оказался в гуще зелени. Кое-где она поднималась так высоко, что люди ходили как между двумя стенами, сложенными из связок и пучков овощей. Головы людей еле виднелись, мелькали только черные пятна головных уборов; а большие корзины, проплывавшие над кромкой листьев, напоминали ивовые лодки, качающиеся над гладью затянутого ряской озера. Флоран натыкался на несчетное множество препятствий: на грузчиков, поднимавших поклажу, на горластых торговок, вступивших в перебранку; ноги его скользили по очисткам и ботве, которые плотным слоем устилали мостовую, он задыхался от крепкого запаха раздавленных листьев. Совершенно ошалев, он остановился, не сопротивляясь больше ни толчкам, ни ругани; он превратился в бесчувственную вещь, которую швыряли и катили куда-то в глубь моря, вздыбленного прибоем.
Им овладело постыдное малодушие. Он готов был просить милостыню. Он злился, что проявил тогда ночью глупую гордость. Если бы он принял подачку г-жи Франсуа, если бы не испугался, как последний дурак, Клода, то не очутился бы здесь, не изнывал бы среди этой капусты. Особенно бесился он на себя за то, что тогда, на улице Пируэт, не расспросил обо всем художника; а теперь оставайся здесь один, подыхай на мостовой, как заблудший пес.
Он окинул прощальным взглядом рынок. Рынок сверкал на солнце. Длинный луч лился внутрь из дальнего угла галереи, прокладывая в толще павильонов пламенеющий светом портик; солнечный дождь барабанил по поверхности крыш. Исполинская чугунная конструкция таяла, синела, сливаясь в единый темный профиль на полыхающем заревом востоке. Наверху горело цветное стекло, градина света катилась к сточным желобам по широкому скату цинковой кровли. И вот рынок обернулся шумным городом в облаке золотистой летучей пыли. Ширился гул пробужденья; грохот новых, все еще прибывающих возов вторгался в храп огородников, спящих под своими толстыми плащами. Уже во всем этом городе настежь распахнулись ворота; тротуары гудели, павильоны галдели; звучали все голоса, и казалось, это звучит сейчас, получив свое полное выражение, та музыкальная фраза, медленный зачин которой и нарастание Флоран слышал с четырех часов утра. Справа, слева, со всех сторон визгливые выкрики аукционистов врезались пронзительными нотами флажолета в глухие басы толпы. То была морская рыба, то было масло, то была домашняя птица, то было мясо. За каждым ударом колокола поднимался гомон открывающегося рынка. Солнце вокруг Флорана заливало лучами овощи. Он больше не узнавал нежную акварель бледных красок зари. Разбухшая сердцевина салата горела, гамма зеленых цветов сверкала мощными, великолепными оттенками, морковь рдела сгустками крови, репа накалилась добела в этом ликующем пожаре красок. Слева от Флорана все еще катилась с возов лавина капусты. Он отвел глаза и увидел вдали ломовые подводы, которые по-прежнему шли с улицы Тюрбиго. Море продолжало прибывать. Флоран чувствовал, как прилив мало-помалу доходит ему до щиколоток, потом до пояса, а теперь вот-вот перехлестнет через голову. Ослепленный, утопающий, со звоном в ушах, подавленный всем этим зрелищем, предвидя еще новые и нескончаемые бездны наступающей на него пищи, он взмолился о пощаде; его охватила безмерная тоска при мысли, что он обречен на голодную смерть здесь, в сытом по горло Париже, в этом искрометном пробуждении рынка. И горячие крупные слезы брызнули из глаз Флорана.
Он выбрался в проход пошире. Две женщины – маленькая старушка и высокая сухопарая – прошли мимо него, разговаривая, по дороге к павильонам.
– И вы пришли сюда за покупками, мадемуазель Саже? – спросила сухопарая.
– Да, госпожа Лекер, если можно так выразиться… Вы ведь знаете, я женщина одинокая. Много ли мне нужно… Хочется купить кочанчик цветной капусты, да все так дорого… А масло почем сегодня?
– Тридцать четыре су… У меня масло очень хорошее. Если вы пожелаете заглянуть ко мне…
– Да, да, но не знаю, право, у меня есть еще немножко сала…
Флоран, сделав отчаянное усилие, побрел за этими женщинами. Ему вспомнилось, что на улице Пируэт Клод назвал имя этой старушки; Флоран решил расспросить ее, когда сухопарая уйдет.
– А как ваша племянница? – продолжала мадемуазель Саже.
– Сарьетта живет в свое удовольствие, – кисло ответила г-жа Лекер. – Она захотела устроиться самостоятельно. Теперь уж мне до нее дела нет. Во всяком случае, не я подам ей кусок хлеба, когда мужчины оберут ее до нитки.
– Вы были так добры к ней… Но она должна неплохо зарабатывать: фрукты в этом году хорошо идут… А как ваш зять?
– Ну, он-то…
Госпожа Лекер поджала губы и, по-видимому, не собиралась продолжать.
– Такой же, как всегда, верно? – настаивала мадемуазель Саже. – Очень почтенный человек… Правда, до меня дошло, что он легко тратит деньги…
– Кто его знает, на что он тратит деньги, – грубо ответила г-жа Лекер. – Ведь он такой скрытный, такой скупердяй, он, видите ли, мадемуазель Саже, такой человек, что скорей даст мне с голоду подохнуть, чем одолжит пять франков… Он отлично знает, что на масло в этом сезоне, как на сыр и на яйца, спроса нет. А сам продает птицу, сколько ему угодно… Так вот, ни разу, да, да, ни разочка даже, он не предложил мне свою помощь. Понимаете, я слишком горда, чтобы ее принять, но просто мне было бы приятно.
– Эге, да вот он идет, ваш зять! – понизив голос, заметила мадемуазель Саже.
Обе женщины обернулись и посмотрели на человека, который переходил шоссе, направляясь в главную галерею рынка.
– Некогда мне, – прошептала г-жа Лекер, – я оставила лавку без присмотра. Да и к тому же нет у меня охоты говорить с ним.
Флоран тоже невольно оглянулся. Он увидел маленького квадратного человека, жизнерадостного на вид, с седыми волосами, стриженными ежиком; под мышками он нес двух жирных гусей; головы гусей болтались и били его по ляжкам при каждом движении. Флоран радостно всплеснул руками; забыв усталость, он бросился за прохожим. Поравнявшись с ним, он хлопнул его по плечу.
– Гавар!
Тот поднял голову, с недоумением разглядывая и не узнавая представшую перед ним долговязую черную фигуру. Затем в крайнем изумлении воскликнул:
– Вы! вы! Как, неужели это вы?
Гавар чуть не выронил своих жирных гусей. Он никак не мог успокоиться. Однако, заметив свояченицу и мадемуазель Саже, которые издали с любопытством наблюдали эту встречу, Гавар пошел вперед, говоря:
– Идемте, не нужно останавливаться… Здесь слишком много глаз и длинных языков.
Они зашли в галерею, чтобы поговорить. Флоран рассказал, что ходил на улицу Пируэт. Гавара это очень рассмешило; он от души хохотал и сообщил Флорану, что его брат Кеню переехал и открыл новую колбасную в двух шагах отсюда, на улице Рамбюто, против Центрального рынка. Но особенно потешался он над тем, что Флоран все утро провел с этим шутником Клодом Лантье: ведь Клод племянник г-жи Кеню! Гавар хотел было повести Флорана в колбасную. Затем, узнав, что Флоран вернулся во Францию с подложными документами, Гавар принял все меры, дабы соблюсти секретность. Он решил идти впереди Флорана, на расстоянии пяти шагов, чтобы не привлекать ничьего внимания. Проходя через павильон живности, Гавар повесил на своей витрине обоих гусей, затем пересек улицу Рамбюто; Флоран следовал за ним по пятам. Там, остановившись посреди мостовой, Гавар глазами указал ему на большую красивую колбасную.
Косые лучи солнца падали на улицу Рамбюто, заливая светом фасады домов, среди которых начало улицы Пируэт казалось черной дырой. На другом конце огромный корабль церкви Св. Евстафия стоял, весь позолоченный солнечной пылью, как огромная рака с мощами. А в самой гуще толпы, в глубине перекрестка, двигалась в ряд армия метельщиков, равномерно взмахивая метлами; тем временем мусорщики вилами кидали мусор в повозки, которые останавливались через каждые двадцать шагов, звеня битыми черепками. Но Флоран видел только большую колбасную, открытую и сияющую в свете восходящего солнца.
Колбасная эта стояла почти на самом углу улицы Пируэт. Все в ней тешило взор. Светлая, переливающаяся яркими красками, которые так и играли на белизне ее мраморной облицовки, она дышала безмятежностью. Вывеска являла собой нечто вроде масляной картины под стеклом, где фамилия Кеню-Градель сверкала крупными золотыми буквами в рамочке из ветвей и листьев, выписанных на нежном фоне. На щитах по бокам витрины, тоже написанных масляными красками и застекленных, были изображены толстощекие амурчики, порхающие среди кабаньих голов, свиных отбивных, гирлянд сосисок; и эти натюрморты, украшенные всевозможными завитушками и розетками, отличались такой сладостной, акварельной мягкостью, что даже сырое мясо на них отливало розовыми тонами, как фруктовое желе. В этом ласкающем глаз обрамлении открывалась выставка товаров. Они были разложены на подстилке из голубых бумажных стружек; кое-где тарелки с яствами были изящно убраны листьями папоротника, отчего казались букетами, окруженными зеленью. То был мир лакомых кусков, мир сочных, жирных кусочков. На первом плане, у самого стекла витрины, выстроились в ряд горшочки с ломтиками жареной свинины, вперемежку с баночками горчицы. Над ними расположились окорока с вынутой костью, добродушные, круглорожие, желтые от сухарной корочки, с зеленым помпоном на верхушке. Затем следовали изысканные блюда: страсбургские языки, варенные в собственной коже, багровые и лоснящиеся, кроваво-красные, рядом с бледными сосисками и свиными ножками; потом – черные кровяные колбасы, смирнехонько свернувшиеся кольцами, точь-в-точь как ужи; нафаршированные потрохами и сложенные попарно колбасы, так и прыщущие здоровьем; копченые колбасы в фольге, смахивающие на спины певчих в парчовых стихарях; паштеты, еще совсем горячие, с крохотными флажками этикеток; толстые окорока, большие куски телятины и свинины в желе, прозрачном, как растопленный сахар. И еще там стояли широкие глиняные миски, где в озерах застывшего жира покоились куски мяса и фарша. Между тарелками, между блюдами, на подстилке из голубых бумажных стружек, были разбросаны стеклянные банки с острыми соусами, с крепкими бульонами, с консервированными трюфелями, миски с гусиной печенкой, жестянки с тунцом и сардинами, отливающие муаром. В двух углах витрины стояли небрежно задвинутые туда ящики – один с творогом, а другой битком набитый съедобными улитками, начиненными маслом с протертой петрушкой. Наконец, на самом верху, с усаженной крючьями перекладины свешивались ожерелья сосисок, колбас, сарделек, симметричные, напоминающие шнуры и кисти на роскошных драпировках; а за ними показывали свое кружево лоскутья бараньих сальников, образуя фон из белого мясистого гипюра. И на последней ступеньке этого храма брюха, среди бахромы бараньих сальников, между двумя букетами пурпурных гладиолусов, высился алтарь – квадратный аквариум, украшенный ракушками, в котором плавали взад и вперед две красные рыбки.
Флоран почувствовал легкую дрожь; тут он заметил женщину, стоявшую в лучах солнца на пороге лавки. Она была воплощением благополучия, устойчивого и блаженного изобилия, облик ее как бы дополнял все эти утробные радости. Это была красивая женщина. Она занимала своей особой всю ширину дверного проема, однако была не чрезмерно полной, хотя и полногрудой, в расцвете своих тридцати лет. Она только что встала, но уже гладко причесалась на прямой пробор, и ее напомаженные, словно лакированные волосы лежали двумя плоскими прядками на висках. Это придавало ей особенно опрятный вид. Ее безмятежное тело отличалось прозрачной белизной, а кожа была тонкая и розовая, как у людей, живущих постоянно среди обилия жиров и сырого мяса. Она казалась, пожалуй, серьезной, медлительной и очень спокойной, со строгим очерком губ и чуть-чуть улыбающимися глазами. Накрахмаленный белый воротничок, стягивавший ее шею, белые нарукавники до локтей, белый передник до самых кончиков туфель позволяли видеть лишь край ее черного кашемирового платья, округлые плечи и плотно обтянутую, непомерно пышную грудь, которую подпирал корсет. На всей этой белизне играло яркое солнце. Но залитая светом женщина, синеволосая и розовотелая, в белоснежных нарукавниках и переднике, даже не щурилась и, сохраняя мягкое выражение глаз, с блаженным спокойствием принимала свою утреннюю солнечную ванну, радуясь половодью рынка. Она производила впечатление высокопорядочной женщины.
– Это жена вашего брата, ваша невестка Лиза, – сказал Флорану Гавар.
Он поклонился ей. Затем вошел в переднюю все с теми же педантическими предосторожностями, не желая, чтобы Флоран шел через лавку, хотя она и была сейчас пуста. Гавар явно наслаждался тем, что принимает участие в опасном, на его взгляд, приключении.
– Погодите, – сказал он, – я сперва посмотрю, нет ли там посторонних… Вы войдете, когда я хлопну в ладоши.
Он отворил дверь в глубине передней. Но едва Флоран услышал за этой дверью голос брата, как одним прыжком оказался за ее порогом. Кеню, который горячо любил его, бросился ему на шею. Они целовали друг друга, как маленькие дети.
– Ах, черт возьми, да неужто это ты, – лепетал Кеню. – Вот уж кого не ждал, так не ждал!.. Я думал, ты умер, только вчера еще я говорил Лизе: «Бедняга наш Флоран…»
Он остановился и, заглянув в лавку, позвал:
– Эй, Лиза! Лиза!
Затем, обернувшись к маленькой девочке, которая забилась в угол, сказал:
– Полина, позови же мать.
Но девчушка не двигалась с места. Это было чудесное дитя лет пяти, с пухлым круглым личиком, очень похожее на прекрасную колбасницу. Девочка держала в объятьях огромную желтую кошку, которая, свесив лапки, благодушно ей покорялась; а Полина, сгибаясь под ее тяжестью, крепко сжимала кошку ручонками, словно боялась, что этот плохо одетый господин украдет ее любимицу.
В комнату медленно вошла Лиза.
– Это Флоран, это мой брат, – твердил Кеню.