– Садись и пиши!
– Кому?
– Ему… Садись.
Еще не зная, чего он от нее потребует, она инстинктивно шарахнулась в сторону, но он поволок ее к столу и с такой силой усадил, что она покорилась.
– Пиши… «Выезжайте нынче вечером курьерским поездом в шесть тридцать и не выходите из купе до Руана».
Ее рука, державшая перо, дрожала; страх Северины возрастал: неведомая опасность чудилась ей в этих двух простых строчках. Она даже отважилась поднять голову и пролепетала:
– Послушай, что ты собираешься сделать?.. Умоляю, объясни…
Он повторил громко и непреклонно:
– Пиши, пиши.
Потом посмотрел Северине прямо в глаза и без гнева, без брани, но с неумолимостью, которая подавляла и подчиняла ее, сказал:
– Скоро узнаешь, что я сделаю… Но я хочу, чтобы ты это сделала вместе со мной, слышишь?.. Если мы станем действовать сообща, это свяжет нас друг с другом.
Он внушал ей ужас, и она попыталась воспротивиться.
– Нет, нет, я хочу знать… Не стану я писать, пока не узнаю.
Тогда, ничего не говоря, он взял ее руку, маленькую и хрупкую, как у ребенка, и стал медленно, точно тисками, сжимать в своем железном кулаке, как будто решил раздавить. Казалось, он хотел, чтобы вместе с болью в нее вошла его воля. Северина испустила вопль, в душе ее что-то сломалось, она смирилась. Пассивная от природы, так ничего и не поняв, она была вынуждена подчиниться. Покорный инструмент в любви, она стала покорным орудием смерти!
– Пиши, пиши.
И она стала писать, с трудом выводя слова онемевшими пальцами.
– Вот и отлично, молодец, – сказал он, взяв письмо. – А теперь убери в комнате… Я зайду за тобой.
Он был очень спокоен. Подошел к зеркалу, поправил галстук, надел шляпу и вышел. Северина услышала, как он дважды повернул ключ в замке и вынул его из двери. Совсем стемнело. Некоторое время она продолжала сидеть, напряженно прислушиваясь к звукам, доносившимся снаружи. Из соседней комнаты, где жила продавщица газет, слышался приглушенный жалобный визг: должно быть, там был заперт щенок. Внизу, у Доверней, фортепьяно затихло. Теперь оттуда слышался веселый звон кастрюль и столовой посуды: девушки хозяйничали в кухне, Клер приготовляла баранье рагу, Софи перебирала салат. А Северина, раздавленная смертельной тоской, которую еще больше усиливала надвигавшаяся ночь, прислушивалась к их смеху.
В четверть седьмого локомотив курьерского поезда, направлявшегося в Гавр, показался из-под Европейского моста; его подогнали и прицепили к составу. Все колеи были забиты, и поезд не удалось поставить под крытый навес главного пути. Он ждал под открытым небом у самого края платформы, переходившей в узкую насыпь; вереница газовых фонарей, окаймлявших платформу, убегала вдаль, и на фоне чернильного неба огни казались тусклыми звездами. Дождь недавно прекратился, и воздух пропитывала промозглая сырость, поднимавшаяся с обширной, ничем не защищенной территории станции: в тумане казалось, будто она простирается до слабо мерцавших огоньков в окнах зданий на Римской улице. Необозримое унылое пространство, залитое водой, испещренное кровавыми точками огней, беспорядочно загромождали едва выступавшие из мрака паровозы, одинокие вагоны, разобранные составы, уснувшие на запасных путях; из недр этого моря мглы доносились различные звуки – оглушительное, хриплое, лихорадочное дыхание, пронзительные свистки, напоминавшие отчаянные крики насилуемых женщин, жалобы далеких сигнальных рожков, и все это сливалось с рокочущим гулом соседних улиц. Кто-то громко отдал распоряжение прицепить к составу еще вагон. Локомотив курьерского поезда стоял, выбрасывая из клапана мощную струю пара, она устремлялась вверх, а затем расползалась, и мельчайшие завитки походили на чистые слезы, растекавшиеся по беспредельному траурному пологу, затянувшему небо.
В двадцать минут седьмого на платформе появились Рубо и Северина. Проходя мимо дамского туалета возле зала ожидания, молодая женщина отдала ключ от комнаты тетушке Виктории; муж торопил ее, словно боялся опоздать на поезд, жесты его были нетерпеливы и резки, шляпа съехала на затылок; а она, опустив на лицо густую вуаль, медленно двигалась неуверенной походкой, точно разбитая усталостью. По платформе растекался поток пассажиров, супруги смешались с ним и шли теперь вдоль вагонов, ища свободное купе первого класса. Вокруг все суетились, носильщики катили к головному вагону тележки с багажом, кондуктор помогал разместиться многочисленному семейству, дежурный помощник начальника станции с сигнальным фонариком в руке проверял сцепление вагонов. Наконец Рубо отыскал свободное купе, он уже собирался помочь Северине подняться на подножку, но тут его увидел начальник станции г-н Вандорп, прогуливавшийся по платформе в сопровождении своего помощника г-на Доверня; заложив руки за спину, оба железнодорожника оглядывали вагон, который дополнительно прицепляли к поезду. Мужчины поздоровались, Рубо пришлось задержаться и вступить в беседу.
Сначала поговорили об истории с супрефектом, которая закончилась ко всеобщему удовольствию. Потом обсудили происшествие, случившееся утром в Гавре, о чем сообщил телеграф: у локомотива «Лизон» – его по четвергам и субботам прицепляли к курьерскому поезду, отправлявшемуся из Парижа в шесть тридцать вечера, – сломался шатун; произошло это в ту самую минуту, когда поезд подходил к станции; чинить его будут дня два, и все это время машинисту Жаку Лантье, земляку Рубо, и кочегару Пеке, мужу тетушки Виктории, придется околачиваться без дела. Северина, ожидая мужа, стояла возле купе, не поднимаясь в вагон, а Рубо, беседуя с начальником станции и его помощником, держал себя на редкость непринужденно, громко разговаривал, смеялся. Но вот поезд вздрогнул и попятился на несколько метров: паровоз отодвинул состав к вагону номер 293, который было приказано дополнительно прицепить, ибо потребовалось отдельное купе. Анри Довернь, обер-кондуктор поезда, узнавший Северину, несмотря на густую вуаль, быстро оттащил ее в сторону, так как распахнувшаяся дверца едва не ударила молодую женщину; потом, извинившись, он с любезной улыбкой пояснил, что в салон-вагоне поедет один из членов административного совета Железнодорожной компании, известивший об этом всего за полчаса до отправления поезда. Она без видимой причины нервно рассмеялась, а Довернь в полном восторге поспешил на свой пост: он уже не раз говорил себе, что Северина была бы чудесной любовницей.
Башенные часы показывали двадцать семь минут седьмого. Еще три минуты. Беседуя с начальником станции, Рубо исподтишка наблюдал за выходом из зала ожидания; вдруг он поспешно откланялся и подошел к жене. Вагон отодвинули назад, и им пришлось пройти несколько шагов до своего купе; повернувшись спиной к вокзалу, Рубо подтолкнул Северину, потом, взяв ее под локоть, помог подняться на подножку; она не противилась, но, охваченная тревожным ожиданием, невольно оглянулась. По платформе торопливо шагал запоздалый пассажир с одним лишь пледом в руках; широкий воротник его толстого синего пальто был поднят, круглая шляпа низко надвинута на брови, в зыбком свете газовых фонарей лица нельзя было разглядеть, виднелась только белая борода. Вандорп и Довернь, вопреки очевидному желанию пассажира остаться неузнанным, все же направились к нему. Они следовали за ним до самого вагона, и только тут, поспешно поднимаясь в свое купе, он кивнул им. Это был он. Дрожа, Северина в изнеможении опустилась на сиденье. Муж безжалостно стиснул ей руку, словно напоминая о своей власти; он ликовал, теперь он был уверен, что осуществит задуманное.
Еще минута, и поезд тронется. Продавец газет назойливо предлагал вечерний выпуск, несколько пассажиров прогуливались по платформе, спеша докурить папиросу. Но вот и они поднялись; кондукторы шли вдоль вагонов, затворяя дверцы. Рубо был неприятно поражен, обнаружив, что купе, оказывается, несвободно, – в углу виднелась какая-то темная фигура, должно быть, женщина в трауре, молчаливая и неподвижная; но когда дверца вновь распахнулась и кондуктор втолкнул тучного мужчину и не менее тучную женщину, которые, тяжело отдуваясь, плюхнулись на скамью, с уст Рубо сорвалось гневное восклицание. Поезд должен был вот-вот тронуться. Снова зарядил мелкий дождь, он заливал окутанную мглой огромную станцию, проносившиеся взад и вперед поезда – в темноте были видны только их освещенные окна, вереницы светлых движущихся квадратов. Вспыхнули зеленые огни, над самой землей плясали фонари. И ничего больше, ничего, кроме громады мрака, в котором чуть проступали навесы больших крытых платформ, озаренные неясными бликами газовых рожков. Мгла поглотила все, звуки стали глуше, слышалось только мощное дыхание паровоза: продувательные краны были открыты, оттуда вырывались волны клубящегося пара. Белое облако устремлялось ввысь, раскидываясь, точно призрачный саван, и невесть откуда взявшаяся сажа бороздила его черными полосами. Небо потемнело еще сильнее, туча копоти плыла над ночным Парижем, пламенея в зареве его огней.
Но вот помощник начальника станции поднял фонарь – знак машинисту потребовать путь. Послышались два свистка, красный свет у поста стрелочника исчез, его сменил белый. Стоя на подножке багажного вагона, обер-кондуктор ожидал сигнала, чтобы отправить поезд. Машинист дал протяжный свисток, открыл регулятор, паровоз пришел в движение. Поезд тронулся. Сначала ход его был едва заметен, потом он покатил быстрее. Прошел под Европейским мостом и заскользил к Батиньольскому туннелю. Видны были лишь три огня на заднем вагоне – красный треугольник, точно разверстая кровавая рана. Несколько мгновений они еще мерцали в зыбкой ночной мгле. Теперь поезд мчался на всех парах, и ничто уже не могло остановить его… Он исчез.
II
В Круа-де-Мофра, в саду, рассеченном железной дорогой, дом стоит теперь наискось от полотна так близко, что, когда проходят поезда, он вздрагивает до самого основания; всякий, кто хоть раз проезжал здесь, успевает заметить это строение, но, стремительно проносясь в поезде, он ничего о нем не узнает: словно всеми покинутый, дом неизменно заперт, и серые, позеленевшие от дождей ставни наглухо заколочены. И это запустение словно усиливает одиночество затерянного уголка: на целое лье вокруг не встретишь живой души.
Но у обочины дороги, что пересекает рельсовый путь и ведет в Дуанвиль, расположенный в пяти километрах отсюда, прилепился домик путевого сторожа. Приземистый, с потрескавшимися стенами, с замшелой черепичной кровлей, он весь как-то поник, точно бедняк под бременем невзгод; в обнесенном живой изгородью огороде сооружен большой колодец, по высоте почти не уступающий дому. Шлагбаум установлен как раз на полпути между станциями Малоне и Барантен, в четырех километрах от каждой. Впрочем, переездом пользуются редко, и старый полусгнивший брус поднимается лишь для того, чтобы пропустить ломовые телеги из Бекурской каменоломни, находящейся в лесу, километрах в двух отсюда. Трудно вообразить более глухую дыру, более безлюдное место: длинный туннель, идущий в сторону Малоне, закрывает дорогу, и в Барантен ведет только узкая тропинка вдоль железнодорожного полотна. Так что постороннего тут не часто встретишь.
В тот очень теплый, пасмурный вечер какой-то путник, сошедший в Барантене с гаврского поезда, шел быстрым шагом по тропинке в Круа-де-Мофра. Вся местность здесь изборождена долинами и покрыта холмами, железная дорога то взбегает на косогор, то ныряет в низину. Рядом с ней послушно бежит тропинка, и эти постоянные подъемы и спуски делают ее неудобной. Из-за безлюдья места тут кажутся особенно пустынными; скудные известковые земли остаются необработанными, вершины холмов покрыты лишь редкими купами дерев, а в узких лощинах одиноко журчат ручьи, осененные плакучими ивами. Попадаются тут и меловые холмы, уже и вовсе голые; длинной цепью растянулись бесплодные пригорки, словно навеки скованные мертвым молчанием. Путник, молодой сильный малый, ускорял шаги, будто хотел поскорее удалиться из этого сумрачного и унылого края.
В огороде возле дома путевого сторожа черпала воду из колодца рослая девушка лет восемнадцати, с толстыми губами, большими зеленоватыми глазами, низким лбом и тяжелыми светло-русыми волосами. Она не была красивой, у нее были широкие бедра и крепкие, как у парня, руки. Заметив путника, спускавшегося по тропинке, она выронила ведро и кинулась к решетчатой калитке в живой изгороди.
– Эй, Жак! – крикнула она.
Он поднял голову. То был молодой человек лет двадцати шести, высокий, смуглый, с темными вьющимися волосами, с красивым круглым и правильным лицом, которое портила только слишком тяжелая челюсть. Густые и шелковистые черные усы подчеркивали матовую бледность его лица. Гладко выбритые, нежные щеки придавали ему вид буржуа, но профессия машиниста уже наложила на него неизгладимый отпечаток – руки пожелтели от смазочного масла, хотя и были небольшие и пухлые.
– Добрый вечер, Флора, – сказал он просто.
Но его большие черные глаза, усеянные золотистыми точками, сразу померкли, словно подернулись желтоватой дымкой. Веки дрогнули, и он отвел взгляд в сторону, ощутив какое-то мгновенное замешательство, неловкость, явно причинявшую ему страдание. Он даже непроизвольно отпрянул.
Флора не двигалась и смотрела прямо на него; она уловила эту дрожь, каждый раз охватывавшую его в присутствии женщины, дрожь, с которой он старался справиться. Лицо ее стало серьезным и печальным. Стараясь скрыть смущение, Жак спросил у девушки, дома ли ее мать, хотя знал, что та больна и не выходит на улицу; Флора молча кивнула и отошла в сторону, чтобы он мог пройти, потом, не говоря ни слова, горделивой походкой направилась к колодцу.
Быстрым шагом Жак пересек неширокий огород и вошел в дом. В просторной кухне – одновременно она служила столовой и жилой комнатой – одиноко сидела тетушка Фази, так он с детства привык называть мать Флоры; она откинулась на спинку соломенного стула, ноги ее были укутаны старой шалью. Тетушка Фази, урожденная Лантье, доводилась двоюродной сестрой его отцу: Жак был ее крестник, и она воспитывала мальчика с шести лет, после того как его родители неожиданно уехали из Плассана в Париж; позже она определила Жака в ремесленную школу. Он навсегда сохранил к крестной глубокую признательность и говорил, что только благодаря ей твердо стал на ноги. Жак два года прослужил на Орлеанской железной дороге, а потом стал машинистом первого класса Западных железных дорог; тем временем тетушка Фази вторично вышла замуж за путевого сторожа Мизара и вместе с двумя дочерьми от первого брака поселилась в этой забытой всеми дыре – Круа-де-Мофра. Ей было всего сорок пять лет, но, прежде красивая, рослая и сильная, она выглядела теперь шестидесятилетней старухой: исхудала, пожелтела, и ее все время бил озноб.
У женщины вырвался радостный возглас:
– Как, это ты, Жак!.. Ах, крестник, как я рада!
Он расцеловал ее и пояснил, что у него вынужденный отпуск на два дня: утром, когда он привел поезд в Гавр, у его машины «Лизон» неожиданно сломался шатун; ремонт займет не меньше суток, и ему надо быть в Гавре только на следующий день к вечеру – курьерский поезд уходит в шесть сорок. Вот ему и захотелось обнять крестную. Он тут заночует и выедет из Барантена в семь двадцать шесть утра. Держа в руках исхудавшие руки тетушки Фази, Жак говорил о том, как его встревожило ее последнее письмо.
– Да, малыш, мне худо, так худо, что дальше некуда… Какой же ты молодец, угадал, как я по тебе соскучилась! Я-то знаю, ведь ты занят, оттого и не звала. Но вот наконец ты здесь, а у меня так тяжко, так тяжко на душе!
Она умолкла и испуганно посмотрела в окно. Уже смеркалось, но в сторожевой будке по ту сторону полотна можно было различить мужа тетушки Фази, Мизара; такие дощатые будки отстоят друг от друга на пять-шесть километров и поддерживают между собою телеграфную связь: эта связь обеспечивает безопасность движения поездов. Мизар был путевым сторожем, шлагбаум обслуживала его жена, а со времени ее болезни – Флора.
Словно боясь, что муж услышит ее, тетушка Фази понизила голос и с дрожью сказала:
– Помяни мое слово – он мне яд в пищу подсыпает!
Услышав такое признание, Жак вздрогнул от изумления; он тоже посмотрел в окно, и его черные глаза опять померкли, словно подернулись желтоватой дымкой: они потускнели, плясавшие в них золотистые точки погасли.
– И что это вы придумали, крестная! – пробормотал он. – Ведь он такой смирный, такой тщедушный.
Промчался поезд, направлявшийся в Гавр, и Мизар вышел из будки, чтобы красным сигналом перекрыть путь. Пока он нажимал на рычаг, Жак внимательно рассматривал его. Чахлый, низкорослый мужчина с редкими бесцветными волосами и жидкой бороденкой, с жалким изможденным лицом. Всегда молчаливый, незаметный и тихий, раболепствующий перед начальством… Но вот путевой сторож снова вошел в деревянную будку – отметить время прохождения поезда и нажать две электрические кнопки: одна извещала пост, расположенный позади, что путь свободен, другая предупреждала пост впереди о приближении поезда.
– Да ты его просто не знаешь, – продолжала тетушка Фази, – уверяю тебя, он подмешивает мне какую-то пакость… Сам посуди, я была такая здоровая, что могла его одним щелчком убить, а сейчас этот сморчок, это ничтожество исподволь убивает меня!
Больная вся дрожала от глухой злобы, к которой примешивался страх; довольная, что отыскался наконец человек, готовый ее выслушать, она изливала душу. И о чем только она думала, когда решилась вторично выйти замуж за этого угрюмого скрягу без гроша за душой? Ведь она была пятью годами старше его и с двумя дочками шести и восьми лет на руках. Уже скоро десять лет, как тетушка Фази столь удачно устроила свою жизнь, и не было с тех пор часа, когда бы она горько не раскаивалась: до чего жалкая доля – прозябать в этой холодной пустыне, в этой дыре, где вечно мерзнешь, где можно подохнуть со скуки и нет даже соседки, чтобы словом перекинуться! Когда-то Мизар был укладчиком пути, а затем сделался путевым сторожем с окладом в тысячу двести франков в год; ей же самой положили пятьдесят франков за обслуживание шлагбаума; теперь этим занята Флора; так нынче, то же самое – завтра, и ничто иное их не ждет впереди, будут тянуть лямку, пока не околеют в этом логове, за тысячу лье от людей. Тетушка Фази умолчала, правда, о тех утехах, которым она предавалась до болезни; муж ее в то время еще работал на укладке шпал, и она целые дни оставалась с дочерьми в домике у переезда; слава о ее красоте разнеслась по всей линии – от Руана до Гавра, и инспектора железной дороги по пути заезжали к ней; не обошлось даже без соперничества: случалось, что, охваченные служебным рвением, сюда наведывались и инспектора соседней дистанции. Муж не был помехой – неизменно почтительный со всеми, он неслышно скользил по дому, уходил, возвращался и ничего не замечал. Но потом эти развлечения кончились, и вот уже долгие недели и месяцы она неподвижно сидит на стуле, в полном одиночестве, чувствуя, как с каждым часом жизнь мало-помалу уходит.
– Говорю я тебе, – повторила она в заключение, – он крепко взялся за меня и сведет в могилу, даром что его от земли не видать.
Резкий звонок заставил ее снова с опаской взглянуть в окно. Соседний пост предупреждал Мизара о поезде, направлявшемся в Париж; рычажок аппарата, укрепленного перед окном будки, принял нужное положение. Путевой сторож остановил звонок и, выйдя к полотну, дважды протрубил в сигнальный рожок. Флора тем временем опустила шлагбаум и замерла рядом, подняв флажок в кожаном футляре. Послышался все усиливавшийся грохот курьерского поезда, пока еще скрытого за поворотом. И вот он промчался, как молния, а поднятый им вихрь до основания потряс низкий домик, словно угрожая унести его с собой. Флора возвратилась к своим овощам, а Мизар, перекрыв сигналом путь за прошедшим поездом, нажал на рычаг, чтобы убрать красный сигнал с противоположного пути, – новый продолжительный звонок, сопровождаемый движением другой стрелки на сигнальном аппарате, дал ему знать, что прошедший пятью минутами раньше состав уже миновал следующий пост. Мизар снова вошел в будку, предупредил соседние посты, отметил время прохождения поезда и погрузился в ожидание. Изо дня в день одно и то же – по двенадцать часов подряд! Он никуда не отлучался из будки, здесь ел, здесь пил, за всю жизнь не прочел и трех газетных строк, и казалось, ни одна мысль ни разу даже не возникала за его низким скошенным лбом.
Жак, в свое время подшучивавший над крестной, говоря, будто она производит страшные опустошения в рядах инспекторов, с усмешкой произнес: