Оценить:
 Рейтинг: 0

Разгром

Год написания книги
2007
<< 1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 66 >>
На страницу:
54 из 66
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В первый же день, когда Генриетта вошла в лазарет, она с ужасом узнала в одном из раненых баварского солдата, человека с рыжими волосами, рыжей бородой, голубыми глазами и широким квадратным носом, того самого, что в Базейле унес ее на руках, когда расстреливали Вейса. Баварец тоже узнал ее, но не мог говорить: пуля, попав навылет в затылок, оторвала половину языка. Два дня Генриетта в испуге сторонилась, невольно содрогаясь каждый раз, как проходила мимо его койки, но он следил за ней безнадежным, кротким взглядом, и это ее покорило. Неужели это то самое чудовище, косматое, забрызганное кровью, вращающее глазами от ярости, чудовище, о котором она вечно вспоминала с ужасом? Трудно было поверить, что этот несчастный добродушный человек, который так покорно переносит жестокие страдания, действительно тот самый человек. Его ранение – редкий случай – вызывало сострадание у всех раненых. Никто даже не был уверен, что его фамилия Гутман; так его называли только потому, что единственными звуками, которые ему удавалось произнести, было какое-то ворчание из двух слогов, приблизительно составлявших эту фамилию. Да еще предполагали, что он женат и у него есть дети. По-видимому, он знал несколько французских слов. Иногда он отвечал резким кивком головы. «Женат?» – «Да, да!» – «Дети?» – «Да, да!» Однажды, увидя муку, он растрогался, и в лазарете решили, что он, может быть, мельник. Больше ничего о нем не знали. Где его мельница? В какой далекой баварской деревне плачут теперь его жена и дети? Неужели он так и умрет, неизвестный, безыменный, а его семья будет где-то томиться в вечном ожидании?

– Сегодня Гутман послал мне воздушный поцелуй… – сказала однажды Жану Генриетта. – Каждый раз, как я даю ему пить или оказываю малейшую услугу, он прикладывает к губам пальцы в знак глубокой благодарности… Не улыбайтесь: ведь страшно быть словно заживо погребенным!

К концу октября Жану стало лучше. Врач решил вынуть дренаж, хотя все еще был озабочен; но рана заживала довольно быстро. Выздоравливающий уже вставал, часами ходил по комнате, сидел у окна, грустно глядя на проплывающие стаи туч. Он заскучал, говорил, что хочет чем-нибудь заняться, помогать в работе на ферме. Одним из его тайных огорчений был денежный вопрос: Жан понимал, что его двести франков, наверно, уже истрачены за полтора с лишним месяца. Если старик Фушар еще терпит его, – значит, платит Генриетта. Эта мысль тяготила Жана, но он не смел объясниться с Генриеттой и почувствовал подлинное облегчение, когда было решено, что он будет работать вместе с Сильвиной на ферме, а Проспер – в поле.

Даже в то трудное время еще один батрак в хозяйстве был не лишним: у старика Фушара дела процветали. Пока вся разоренная страна стонала, истекая кровью, он нашел средство настолько расширить свою торговлю мясом, что теперь резал втрое, а то и вчетверо больше скота. Рассказывали, что после 31 августа он заключил выгоднейшие сделки с пруссаками. Да, тот самый Фушар, который 30-го не впустил к себе французских солдат 7-го корпуса, угрожая ружьем, отказывался продать им даже хлеб, кричал, что в доме ничего не осталось, – уже 31-го, при появлении первого же неприятельского солдата, начал продавать немцам все, что угодно, достал из своих погребов невероятное количество запасов, пригнал обратно из неизвестных мест скрытые им стада. И с этого дня он стал одним из крупнейших поставщиков немецкой армии, умудряясь поразительно ловко сбывать свои товары и получать за них плату между двумя реквизициями. Все жители страдали от грубой требовательности победителей, а он не доставил им ни одного центнера муки, ни одного гектолитра вина, ни одной четверти туши быка, не получив за них плату звонкой монетой. В Ремильи об этом поговаривали, считали, что это нехорошо со стороны человека, который недавно потерял на войне сына да еще не ходит на могилу; ведь о ней заботится только Сильвина. Но тем не менее его уважали за то, что он богатеет, когда самые изворотливые люди ломают себе на этом шею. А он, посмеиваясь, пожимал плечами и упрямо ворчал:

– Патриот! Патриот! Я больше патриот, чем все они, вместе взятые!.. А разве патриот должен отдавать задарма пруссакам съестное, – жрите, мол? Вот я и заставляю их платить за все… А там видно будет!

Уже на второй день после выздоровления Жан слишком долго оставался на ногах, и тайные опасения врача оправдались: рана опять открылась, нога воспалилась и сильно распухла; Жану пришлось вновь слечь в постель. В конце концов врач заподозрил, что в ране остался осколок кости, который отделился через два дня после того, как Жан стал ходить; врач нащупал осколок зондом, и ему удалось извлечь его. Но это не прошло для больного даром, его стало сильно лихорадить, и Жан совершенно обессилел. Никогда еще он не чувствовал такой слабости. Генриетта заняла прежнее место, как преданная сиделка, в комнате, где зимой с каждым днем становилось все грустней и холодней. Это было в первых числах ноября; восточный ветер уже нанес снег; они мерзли в четырех голых стенах, на голом каменном полу. Камина не было; решили поставить печку, и ее гудение чуть оживило их уединенный уголок.

Дни текли однообразно, и первая неделя возобновившейся болезни была для Жана и для Генриетты самой унылой за все время их вынужденного затворничества. Неужели не наступит конец страданиям? Неужели опять возникнет опасность и нет надежды на избавление от стольких бедствий? Генриетта, не получавшая от Мориса больше известий, и Жан ежечасно уносились к нему мыслью. Им говорили, что другие жители Ремильи получают письма, короткие записки, посланные с почтовыми голубями. Наверно, какой-нибудь немец убил голубя, который пролетал в необъятном небе, неся им радость и любовь. Все, казалось, угасает, исчезая под снегом ранней зимы. Слухи о войне доходили с большим опозданием; редкие газеты, которые приносил доктор Далишан, часто были недельной давности. Оттого-то и были так печальны Генриетта и Жан, что ничего не знали и лишь догадывались о событиях; недаром им слышался в тишине полей вокруг фермы протяжный предсмертный вопль.

Однажды утром пришел врач, он был потрясен, его руки дрожали. Он вынул из кармана бельгийскую газету, бросил ее на кровать и воскликнул:

– Друзья мои! Франция погибла! Базен изменил!

Жан дремал, полулежа на двух подушках, но тут он сразу проснулся.

– Как «изменил»?

– Да, он сдал Метц со всей армией. Опять начинается седанская история, но теперь мы отдали остатки нашей плоти, последние капли нашей крови!

Он снова взял газету и прочел:

– «Сто пятьдесят тысяч пленных, сто пятьдесят три знамени с изображением орла, пятьсот сорок одна полевая пушка, семьдесят шесть митральез, восемьсот крепостных пушек, триста тысяч ружей, две тысячи фур с боеприпасами, снаряжение на восемьдесят пять батарей!..»

Продолжая чтение, он сообщил подробности: маршал Базсн со своей армией был окружен в Метце, обречен на бездействие и не пытался прорвать зажавшее его железное кольцо; он вошел в сношения с принцем Фридрихом-Карлом, нерешительно строил путаные политические расчеты, честолюбиво стремясь сыграть главную роль, которую, по-видимому, сам не мог определить; он вел сложные переговоры, засылал подозрительных и лживых представителей к Бисмарку, королю Вильгельму, императрице-регентше, которая в конце концов отказалась прийти к соглашению с неприятелем на основе территориальных уступок; наконец произошла неотвратимая катастрофа, судьба завершила свое дело: в Метце начался голод, была подписана вынужденная капитуляция; начальникам и солдатам оставалось только принять суровые условия победителей. Франция лишилась армии.

– Черт подери! – глухим голосом воскликнул Жан, не поняв всего до конца, ведь он всегда считал Базена великим полководцем, единственным спасителем Франции. Что ж это такое? Что же теперь делать? А что творится в Париже?

Врач принялся читать известия о Париже; они были катастрофичны. Он напомнил, что это газета от 5 ноября. Сдача Метца произошла 27 октября, а в Париже это стало известно только 30-го. После неудач под Шевильи, Банье, Мальмезоном, после сражения под Бурже и потери его это известие словно громом поразило отчаявшееся население, возмущенное беспомощностью и бессилием правительства Национальной обороны. На следующий день, 31 октября, забушевало настоящее восстание; огромная толпа собралась на площади Ратуши, наводнила залы, захватила членов правительства, но национальная гвардия освободила их, опасаясь торжества революционеров, требовавших установления Коммуны. Бельгийская газета отзывалась самым оскорбительным образом о великом Париже, который раздирает гражданская война, когда у его ворот стоит неприятель. Ведь это окончательное разложение, лужа грязи и крови, в которую рухнет целый мир!

– Истинная правда! – побледнев, пробормотал Жан. – Нельзя драться между собой, когда на нашей земле пруссаки!

Генриетта молчала, пока речь шла о политике. Но тут она невольно вскрикнула: она думала только о брате.

– Боже мой! Ведь Морис – отчаянная голова, лишь бы он не вмешался во все эти истории!

Все замолчали, а врач, пламенный патриот, сказал:

– Ничего! Если нет больше солдат, вырастут, другие. Метц сдался, пусть сдастся даже Париж, но Франция не погибнет!.. Да, как говорят наши крестьяне, нутро у нас крепкое, и мы все-таки выживем!

Но видно было, что он только бодрится. Он сообщил, что на Луаре составляется новая армия; ее первые действия близ Артенэй не очень удачны, но она оправится и пойдет на помощь Парижу. Его особенно воспламеняли прокламации Гамбетты, который вылетел на воздушном шаре из Парижа 7 октября, на следующий день уже обосновался в Туре, призывал граждан к оружию и говорил таким мужественным, разумным языком, что вся страна признала диктатуру Общественного опасения. Возникал вопрос о том, чтобы составить одну армию на севере, другую на востоке, добыть солдат из-под земши силой веры. Пробуждалась провинция, стремясь создать все, чего не хватало, бороться до последнего гроша и до последней капли крови!

– Чего там! – сказал на прощание врач, собираясь уходить. – Мне случалось приговаривать к смерти больных, а они через неделю были уже на ногах.

Жан улыбнулся.

– Доктор! Вылечите меня поскорей, чтобы я мог отправиться туда и занять свое место!

Генриетту и Жана очень опечалили дурные известия. В тот же вечер поднялась снежная вьюга, а на следующий день, придя домой и вся еще дрожа от холода, Генриетта сообщила Жану, что Гутман умер. Лютый холод убивал раненых, опустошал ряды коек. Несчастный немой хрипел два дня. В последние часы Генриетта осталась у его изголовья, уступая умоляющим взглядам немого. Он говорил с ней глазами, на которых выступали слезы; может быть, он хотел сказать ей свою настоящую фамилию, название далекой деревни, где его ждали жена и дети. Так он и скончался неизвестным, посылая ей цепенеющими пальцами воздушный поцелуй, словно желая еще раз поблагодарить за все заботы. Только она одна провожала его на кладбище, и комья мерзлой земли, тяжелой, чужой земли, вместе с хлопьями снега, глухо стуча, упали на еловый гроб.

На следующий день, вернувшись из лазарета, Генриетта сказала:

– «Бедный мальчик» умер! О нем она плакала.

– Если бы вы слышали, как он бредил! Он звал меня: «Мама! Мама!» – и так нежно протягивал руки, что мне пришлось посадить его к себе на колени… Ох, бедный! Он так исхудал от болезни, что стал совсем легоньким, словно маленький мальчик… И я его баюкала; ведь он называл меня матерью, а я только на несколько лет старше его… Он плакал, я сама не могла удержаться от слез, и все еще плачу…

Она задыхалась, не могла больше говорить.

– Умирая, он несколько раз пролепетал свое прозвище: «Бедный мальчик, бедный мальчик…» Да, правда, бедные ребята – все эти славные мальчики, некоторые совсем дети! Ваша гнусная война отрывает у них руки и ноги и так их мучает, прежде чем уложить в гроб!

Теперь Генриетта каждый день приходила домой, потрясенная чьей-нибудь смертью, и эти чужие страдания еще больше сближали ее с Жаном в грустные часы, которые они проводили уединенно в большой тихо» комнате. Но это были поистине сладостные часы: возникала взаимная нежность, которую они считали братской, нежность двух сердец, мало-помалу узнавших друг друга. Умный, рассудительный Жан духовно вырос от постоянного общения с Генриеттой, а Генриетта, сознавая, как он добр и умен, забывала, что это простой крестьянин, который ходил за плугом, прежде чем надел солдатский ранец. Они хорошо понимали друг друга и составляли «отличную пару», как говорила с многозначительной улыбкой Сильвина. К тому же они совсем не стеснялись друг друга; она продолжала лечить его больную ногу, и они всегда смотрели друг другу в глаза ясным взором. Всегда в черном вдовьем платье, Генриетта, казалось, уже не чувствовала себя женщиной.

Жан, оставаясь один в долгие дневные часы, невольно предавался мечтам. Он испытывал к Генриетте бесконечную благодарность, какое-то благоговейное почтение и поэтому отверг бы, как нечто кощунственное, всякий помысел о любви. А между тем он думал про себя, что если б у него была такая нежная, кроткая, деятельная жена, как Генриетта, его жизнь стала бы райским существованием. Его несчастье, тяжелые годы, проведенные в Ронье, горестная судьба его брака, гибель жены – все прошлое вспоминалось ему, его обуревала тоска о любви, и рождалась смутная, едва осознанная надежда снова попытать счастья. Он закрывал глаза, погружался в полусон и воображал себя в Ремильи, вновь женатым, владельцем поля, которого хватит, чтобы прокормить честную непритязательную семью. Все это было так невесомо, в действительности не существовало и, конечно, никогда не осуществится. Жан считал, что он способен только на дружбу и любит Генриетту только потому, что она сестра Мориса. Но неясная мечта о женитьбе в конце концов стала для него отрадой, игрой воображения, которой он тешился в часы печали, хотя и знал, что все это неосуществимо.

А Генриетта об этом и не помышляла. После чудовищной драмы в Базейле ее сердце было истерзано, и если в него проникала новая нежность, то только невольно, – так глухо пробивается наружу зреющее зерно, и ничто не выдает его скрытой работы. Генриетта не сознавала даже, что ей теперь доставляет удовольствие сидеть часами у постели Жана, читать ему газеты, которые, однако, их только огорчали. Никогда ее рука, касаясь руки Жана, не дрожала, никогда при мысли о будущем она не предавалась мечтаниям, не желала быть любимой снова. А между тем она находила забвение и утешение только в этой комнате. Когда она деловито и заботливо ухаживала за раненым, ее сердце успокаивалось; ей казалось, что брат скоро вернется, что все отлично образуется, что в конце концов они все будут счастливы и больше не расстанутся. Она говорила об этом без смущения, настолько все это казалось естественным, и не старалась хорошенько разобраться в своих чувствах: она отдавалась любви целомудренно и тайно, всем сердцем.

Но однажды, отправляясь в лазарет, Генриетта увидела на кухне прусского капитана и еще двух офицеров; она похолодела от ужаса и тут только поняла, как она привязана к Жану. Значит, эти люди узнали, что на ферме скрывается раненый француз, и пришли за ним; значит, Жана неминуемо отправят в какую-нибудь немецкую крепость! Она прислушалась дрожа; ее сердце бешено забилось.

Толстый капитан, говоривший по-французски, сердито распекал старика Фушара:

– Так продолжаться больше не может!.. Да вы над нами смеетесь, что ли?.. Я сам зашел предупредить вас, что, если это повторится, вы за все ответите. Да, я сумею принять меры!

Старик Фушар, невозмутимо спокойный, притворялся ошеломленным и, словно ничего не понимая, разводил руками.

– Как это так, сударь, как это так?

– Э-э! Не заговаривайте мне зубы! Вы отлично знаете, что три коровьих туши, которые вы продали нам в воскресенье, были тухлые… Да, да, тухлые! Коровы околели от заразной болезни; этой говядиной отравились наши солдаты, и двое, наверно, уже умерли.

Внезапно старик Фушар разыграл сцену возмущения, негодования.

– Я продал вам тухлое мясо? Такое хорошее мясо, первый сорт! Да это мясо можно дать роженице для укрепления сил!

Он стал хныкать, бить себя в грудь, кричал, что он честный человек, что он лучше отрежет себе руку, чем продаст скверное мясо. «Люди знают меня уже тридцать лет, и никто на свете не посмеет сказать, что я обвешиваю или поставляю недоброкачественный товар!»

– Коровы были здоровехоньки, сударь, а если у ваших солдат рези в животе, значит, они просто объелись или злоумышленники подсыпали им в котел какого-нибудь порошку!

Он оглушил капитана таким потоком слов и лукавых предположений, что тот наконец вышел из себя и резко перебил его:

– Ну, довольно! Я вас предупредил! Берегитесь!.. И вот что еще: мы подозреваем, что вы в этой деревне укрываете вольных стрелков из леса Дьеле; они убили позавчера еще одного нашего часового. Слышите? Берегитесь!

Пруссаки ушли, а старик Фушар пожал плечами и с величайшим презрением захихикал. «Конечно, я поставляю пруссакам дохлую скотину, даю им жрать только тухлое мясо! Вся падаль, которую привозят мне крестьяне, весь скот, околевающий от болезней, все, что я подбираю в канавах, годится для этих сволочей-пруссаков!»

Он подмигнул и с веселым торжеством шепнул успокоившейся Генриетте:

– Вот видишь, детка!.. А ведь некоторые люди толкуют, что я не патриот!.. А-а? Пусть-ка попробуют сделать по-моему, пусть-ка всучат пруссакам падаль и хапнут за это денежки!.. Я не патриот? Черт подери! Да ведь я убью больше пруссаков тухлой говядиной, чем многие солдаты из ружья.
<< 1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 66 >>
На страницу:
54 из 66