Оценить:
 Рейтинг: 0

Записки. 1875–1917

Год написания книги
2018
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Электрическое освещение было устроено в Училище, кажется, летом 1893 г., только при его перестройке. Несомненно, она улучшила наши помещения, но все мы пожалели старое Училище с его укромными уголками, с которыми уже было связано у нас столько воспоминаний. В частности, был уничтожен наш садик и в нем «горка» с павильончиком, на младшем курсе бывшим привилегированным местом сидения 4-го класса. В садике осенью и весной шла во время перемен, и особенно во время экзаменов, игра в городки, а под большим навесом – в теннис (футбол тогда был еще неизвестен). Одно время в Училище приводили лошадей из манежа на Моховой, но большею частью желающие брать уроки верховой езды в этот манеж ходили.

Добавлю еще, что, так как 1 классу полагалось носить шпаги, то в Училище давались также уроки фехтования. Преподавал его отставной подполковник Гавеман, когда-то европейская знаменитость, бывший стариком уже ко времени моего отца. При мне ему, вероятно, было около 80 лет, но он сохранил еще всю свою подвижность, и учил немногих своих учеников прекрасно.

Через год после перестройки в Училище произошел пожар, начавшийся, по-видимому, от короткого замыкания и быстро распространившийся по вентиляционным каналам на чердаке. Было это весной, во время экзаменов, и я прибежал в Училище, когда вся крыша над классами, рекреационным залом и церковью была уже в огне. Вся обстановка уже была вынесена оставшимися в Училище, и пожарным приходилось только останавливать дальнейшее распространение огня, что и было сделано через несколько часов. К осени все было восстановлено.

Когда в 1895 г. я переходил в 1 класс, у родителей явилась мысль о полезности познакомить нас с Россией. Должен сказать, что вообще моя мать смотрела весьма здраво на жизнь и считала, что мы должны быть подготовлены ко всяким превратностям судьбы. Поэтому она еще в гимназических классах заставила меня на всякий случай пройти курс бухгалтерии. Могла ли она тогда думать, что позднее, в эмиграции, эта бухгалтерия прокормит меня с семьей в течение нескольких лет! Из мысли об ознакомлении с Россией вышли три поездки: в 1895 г. – моя, о которой я сейчас расскажу, двух моих братьев в 1896 г. на Урал, по которому они проехали с севера из-за Чердыни до южных степей, и брата Георгия в 1897 г. – в Туркестан и на Памир с профессором Головиным.

В 1895 г. было решено отправить меня и Георгия на север России, послав с нами также врача, молодого доктора Георгиевского. Отправились мы из Петербурга сразу после экзаменов пароходом в Петрозаводск. Надо сказать, что север России, теперь столь хорошо всем знакомый, тогда был немногим более известен, чем во времена Державина. Когда в 80-х годах туда отправился великий князь Владимир Александрович, то его поездке был придан характер события, и его сопровождал, например, поэт Случевский для описания этой экспедиции. Вообще, литература о Севере была очень тогда скудна, и едва ли не главным источником сведений о нем была книжка Немировича-Данченко, столь же легкая, как и вообще все его многочисленные произведения. Из более серьезных произведений мне помнится тогда только сочинения Максимова. У Случевского я побывал перед отъездом, но ничего интересного он не сообщил.

Сразу отойдя от Литейного моста, мы начали знакомиться с нашими спутниками, среди коих оказался под-эсаул Лейб-гвардии Казачьего полка С.В. Евреинов. Он решил отправиться в этом году в отпуск на Дон водным путем по Мариинской системе и Волге, и должен был ехать с нами до Петрозаводска. Однако, узнав наши планы, он передумал, и проехал с нами до Архангельска. Если бы у него было время, он проехал бы с нами и на Мурман, но эта поездка не вмещалась в срок его отпуска. Спутником он оказался очень милым, и, будучи старше нас троих, несколько раз помог нам своей опытностью в наших передвижениях. Позднее он был генералом, и в 1914 г. повел на войну какую-то второочередную казачью дивизию, кажется Уральскую. В первых же боях под Люблиным она стойкости не проявила, и Евреинов был отставлен от командования. Не знаю, был ли он в этом виноват, но отставления этого он не перенес, и сразу же в Люблине застрелился.

В 1895 г. до всего этого было еще, впрочем, далеко, и наше путешествие шло весело и без осложнений. В Петрозаводске мы стали, между прочим, искать музей, о котором прочитали, что он находится в здании присутственных мест, но постовой городовой нам очень вежливо сообщил, что он только что «сменился», и музея не видал. На Киваче мы видели павильон для посетителей, в который нас, однако, не пустили. По инициативе Евреинова мы записали об этом жалобу в книгу посетителей, чем, очевидно, испортили настроение начальства Горного округа, в ведении коего павильон состоял, ибо через полгода я получил от него объяснение в довольно кислом тоне, смысл коего был, что мы были слишком мелкая сошка, чтобы попасть в павильон.

Не описываю здесь местности, по которой мы ехали теперь – это давно сделано другими и, несомненно, лучше, чем это сделал бы я, и не упоминаю поэтому ничего, например, и про северные церкви, которыми позднее всегда любовался у Грабаря. Кстати, у нас был с собой фотографический аппарат, и все наиболее интересные виды мы по дороге снимали: это была пора, когда у нас в семье все увлекались фотографией, тогда еще процессом довольно сложным. Поэтому про Петрозаводск упомяну еще только, что мы познакомились там с местной достопримечательностью, вице-губернатором Страховским, занимавшим эту должность в двух губерниях больше 40 лет. Человек это был весьма уважаемый, и почему его дальше не продвинули, не знаю, но, по-видимому, из-за его небольшого образования, что не исключало, впрочем, несомненного его ума. На пароходе по пути в Повенец нас поразил местный говор – как и в некоторых местностях Псковщины, здесь заменяли «ч-ц» и «е-и» (например, «свица», вместо «свеча»). Когда я спросил какую-то девушку, возвращавшуюся домой из Петербурга, почему она с нами говорит по-городскому, а с местными жителями с особенностями их говора, она ответила, что иначе ее засмеют, скажут: «Ишь, зачвакала».

Дорога из Повенца на Сумской посад, проложенная лет за десять до того для проезда великого князя Владимира Александровича для сокращения ее, почти не обходила вершин холмов и наподобие Николаевской ж.д. шла напрямик. Позднее, впрочем, кое-где были устроены обходы. Ввиду этого, наши почтовые лошаденки то мчались карьером под крутые, большею частью, спуски, то карьером же взлетали до половины следующего подъема и затем шажком дотягивали тарантас до верху, чтобы затем вновь пуститься вскачь.

В Сумском посаде мы узнали, что очередной пароход ушел за несколько часов до нашего приезда и что следующий придет не ранее как через четыре дня. Перспектива сидеть эти дни в этом неинтересном селе была не из веселых, и поэтому мы без замедления последовали совету отправиться на «почтовых» в Сороку, откуда бывают оказии в Соловецкий монастырь. В Архангельской губернии были в книгах почтовых станций три графы для обозначения, сколько взято лошадей, оленей или карбасов, причем прогонная плата с версты была одинакова за тройку лошадей и за карбас с его шестью «гребчихами». Еще до начала таяния снегов все мужское население Поморья уходило на промысел на Мурман, и когда льды расходились, почтовые карбасы обслуживались каким-нибудь древним «коршиком» (кормщиком) и шестью здоровыми крупными женщинами. Отмечу кстати, что население Севера поразило нас своим здоровым видом, что, вероятно, надо было приписать тому, что жизнь в суровых местных условиях выдерживали только наиболее крепкие. Население Севера было более развитым, чем в центральной России. А это, вероятно, надлежало приписать тому, что оно никогда не знало крепостного права, да мало знало и начальство, от которого у него якобы была особая молитва.

Из Сумского посада до Сороки было 60 верст, но из них 10 падало на заход на какую-то промежуточную почтовую станцию, что вместе со сменой карбаса обозначало потерю не менее трех часов, почему мы охотно приняли предложение наших гребчих доставить нас прямо в Сороку с тем, чтобы мы заплатили им лично прогоны за вторую станцию. Провели мы в карбасе около 12 часов, и простояли только около получаса, приткнувшись к небольшой «луде» для того, чтобы перекусить.

В Сороке мы были поздно ночью (хотя солнце и сияло уже ярко), и мы еле добудились управляющего лесопильным заводом Беляевых, к которому нас направили. Один из этих крупных лесопромышленников Беляевых, Митрофан, был большим любителем музыки, и вошел в историю русского музыкального творчества музыкальными собраниями, которые были у него, и особенно издательством, которое он открыл в Лейпциге для напечатания произведений русских композиторов, до того не находивших издателей. Представитель Беляевых в Сороке принял нас очень любезно, устроил нам ночлег, утром показал завод и затем накормил чудным обедом, главным образом, из семги в разных видах, и даже с шампанским. После обеда он показал нам еще свою главную достопримечательность – аппарат для подвешивания (он был болен сухоткой спинного мозга), и демонстрировал, как он сам себя им подвешивает за голову. После этого он провел нас на заводский колесный пароход, который через два часа доставил нас на Соловки.

Не буду описывать жизни в этой большой монастырской рабочей коммуне, ведшийся с большим умением, и в которой всякому находилось дело. В монастыре имелось, кроме образцового молочного хозяйства и огородов, свое пароходство с небольшой верфью и даже типография. Монастырь был, несомненно, культурным центром Севера России, и не удивительно, что он привлекал много «годовиков» – крестьян-северян, приходивших по обету бесплатно проработать здесь в течение года. Жизнь в монастыре была и интересней, и поучительней, чем в их деревнях.

Незадолго до нашего приезда в Соловки в нем происходили выборы нового настоятеля, на которые приезжал и игумен Трифоно-Печенгского монастыря, зависевшего от Соловков. Мы с ним ехали до Архангельска, и у нас зашел с ним разговор о роли Соловков. Был он человек умный и культурный, и значение монастыря видел в распространении культуры на Севере, но так как она в это время уже близко подошла к монастырской, то он находил, что монахи должны из Соловков перейти куда-либо в Сибирскую глушь, где и служить образцом для туземного населения.

Из Архангельска на Мурман мы плыли на новеньком тогда пароходе «Ломоносов». Тогда это судно в 1200, если не ошибаюсь, тонн, показалось нам большим, но когда через 25 лет, в Копенгагене, я его вновь увидел уже под другим названием, оно произвело на меня мизерное впечатление. Шли мы до Вадсо больше 8 суток, ибо во всех становищах выгружали бревна для проводившегося по Мурману телеграфа. В Коле встретили мы архангельского губернатора Энгельгардта, который пришел туда пешком из Кандалакши с инженерами Главного Управления почт и телеграфов; они отрицали возможность провести телеграф на этом участке, и он заставил их пойти с собой, чтобы убедить их в противном. Та к как мореходные суда не могли по мелководью подходить к Коле, в то время устраивался порт в Екатерининской гавани, который, однако, по своим миниатюрным размерам тоже развития не получил…

Вернулись мы через Гаммерфест, Трондгейм и Христианию (теперь Осло), откуда заехали в Копенгаген и затем из Гетеборга по каналам и озерам пробрались в Стокгольм. Нужно побывать в этих местах, чтобы оценить их красоту и культуру. Особенно чарующи норвежские фиорды, где прямо из моря поднимаются громадные горы, местами на севере покрытые вечным снегом, и с которых спускаются ледники. Иной характер представляют ласковые виды Швеции, столь близкие финляндским, и ее столица Стокгольм – один из самых красивых и современных городов мира. Отсюда через Або мы вернулись в Гурьево, где и провели остаток лета.

Сюда приехал к нам погостить мой товарищ Д.А. Плазовский. Небольшого роста и некрасивый, но способный и удивительно милый, он присоединился к нам в 4-м классе, будучи оставлен на 2-й год из-за какого-то столкновения с одним из воспитателей. Понемногу мы с ним сблизились, и он проводил у нас в доме все свое свободное время. Из всех моих товарищей он был мне ближе всех, хотя позднее судьба нас и разъединила: прослужив несколько лет в Министерстве внутренних дел, он пошел юнкером во флот и, будучи мичманом, был убит в 1904 г. в бою на крейсере «Рюрик».

Вместе с ним в конце августа мы отправились на две недели в Ялту. В Севастополе, где уже существовала теперь панорама его обороны, мы встретили бывшего правоведа графа Соллогуба, тогда мичмана, и он позвал нас пообедать на свой броненосец. Этот вечер, проведенный на рейде, в чудесную погоду, и посейчас остается в числе самых приятных моих воспоминаний. В Ялте мы провели одну ночь в знаменитой тогда «России», но так как жизнь в ней была нам не по карману, то на следующий день перебрались куда-то на окраину, наняв комнату в татарской сакле. Время провели мы в Ялте очень весело, хотя и скромно, в обществе нескольких семей с молодежью. Тем не менее, видели мы и всю ту распущенную жизнь, центром которой была «Россия», бывшая сборищем молодых и красивых женщин, искавших приключений, и менее интересных, но богатых, и большею частью пожилых мужчин.

За годы старшего курса у меня остались воспоминания о двух свадьбах наших родных и, в связи с ними, о двух семьях: Воронец, двоюродного брата матери, и ее родного брата Максимилиана Мекк. Семья Воронец в большинстве была очень красива, но заражена туберкулезом. Красавица Ларисса умерла совсем молодой, заразив туберкулезом своего мужа Языкова – конногвардейца, а позднее военного инженера и командира одного из первых в России железнодорожных батальонов. Он женился затем на ее младшей сестре Юлии, которая похоронила и его, и своего второго мужа, также красавца, грузина Пурцеладзе, которого я помню еще студентом и который, кажется, тоже заболел чахоткой в этой семье. Красавицей была и другая Воронец, тетя Надя, вышедшая замуж за князя Б.И. Урусова, брата известного московского адвоката А.И. Урусова. И он умер молодым, тоже от чахотки. Тетя же Надя выжила и поставила на ноги свою очень хорошенькую дочь, мою ровесницу Верочку, вышедшую замуж за артиллериста Цур-Мюлена, который, уже будучи генералом, бросил ее с кучей совсем маленьких детей и сошелся с другой. Верочка, больная уже в это время множественным склерозом спинного мозга, мужественно боролась за существование, сотрудничая в журналах, но скоро умерла, и после этого дети остались на попечении старухи тети Нади или, вернее, ее родных. Но революция окончательно добила ее, и вскоре она умерла. Из братьев тети Нади, которые оба кончили Лицей, Дмитрий оставил скверную память – просто мошенника, но скоро, к счастью, чахотка погубила и его, а другой, Александр Васильевич Воронец, часто бывал у моих родителей. Тоже красивый и симпатичный мужчина, он женился в 1894 г. на Вере Кронидовне Панаевой, некрасивой, но умной и симпатичной женщине, дочери Боровичского помещика и двоюродной сестре известной певицы. Свадьба была в имении Панаевых, в Боровском уезде, куда мы ездили с дядей Максом. Было шумно и весело, и жизнь молодых шла затем гладко до смерти Александра Васильевича в одном из северных губернских городов, куда он был вскоре назначен непременным членом одного из присутствий. Кажется, на их свадьбе, или вскоре, познакомился я с Дягилевым, двоюродным братом Веры Кронидовны, звали его еще все «Сережа», и относились тогда более или менее иронически к его художественным увлечениям. Немало слышал я тогда от Веры Кронидовны и про семью Горемыкиных, соседей Панаевых, тоже Боровичских помещиков, которых все хвалили, как очень хороших людей, говорили про ум старшей их дочери, уже бывшей замужем за бароном Медемом, которым она командовала. Позднее утверждали, что когда он был губернатором в Пскове, фактически она правила губернией.

Через год был я шафером на свадьбе дяди Макса. Кончил он Правоведение неважно, как тогда говорили – «перед союзом». Когда на акте оглашали имена кончивших, их список заканчивался словами «и такой-то»; таким образом, дядя окончил предпоследним, – однако, не потому, чтобы был неспособен, но потому, что интересовался чем угодно, кроме юридических наук. Служил он затем в Министерстве иностранных дел, и в это время познакомился со своей невестой, очень красивой, хотя и несколько полной брюнеткой Ольгой Михайловной Донауровой, разведенной женой лейб-драгунского офицера. Рожденная Кирьякова, она была очень любезна, и, видимо, от своих греческих по отцу предков унаследовала некоторые финансовые таланты, но вообще умом не блистала. Мать ее была Иславина, сестра известного по дневникам Л.Н. Толстого и по его «Детству и отрочеству» «дяди Кости». Другой брат ее, Владимир, в это время уже глубокий старик и отец многочисленной семьи, был крупным чиновником Министерства земледелия. Свадьба дяди прошла очень скромно, и, хотя я и был на ней шафером, не оставила у меня сколько-нибудь ярких воспоминаний. Вскоре после свадьбы дядя уехал в Стокгольм, куда был назначен вторым секретарем миссии. Оттуда он был позднее переведен в Вашингтон, а затем был первым секретарем в Цетинье, где и закончилась его дипломатическая карьера.

Уже давно дядя увлекался эзотерическими вопросами, спиритизмом и сношениями со сверхчувственным миром, теперь же эти увлечения еще усилились, и поверенный в делах в Черногории Щеглов сообщил в Министерство о ненормальности дяди, которого вызвали в Петербург и устроили здесь для проверки его умственных способностей беседу с высокими чинами департамента. Кончилась она переводом его на консульский пост в Англии, ибо в Министерстве нашли, что увлечение дяди эзотеризмом для дипломата чрезмерны. В эти годы, я помню, он говорил про Николая Черногорского, «единственного друга России», по определению Александра III, что это был просто уголовный преступник, который в любой другой стране, кроме Черногории, был бы на каторжных работах. Ольга Михайловна за эти годы наоборот сблизилась с семьей старого князя, и позднее, еще в эмиграции, поддерживала с некоторыми ее членами дружественные отношения…

Последняя зима в Правоведении пролетела быстро. Случевский задавал нам практические работы, принося нам из Сената старые дела, которые мы должны были докладывать. Кроме того, он рекомендовал нам посещать Окружной Суд, где я за эту зиму прослушал несколько громких процессов. Два из них у меня остались в памяти. По одному из них, о подлоге духовного завещания архангельского лесопромышленника Грибанова, главным обвиняемым был граф Соллогуб, отец того, который за несколько месяцев до этого угощал нас в Севастополе. Меня тогда поразила наивность этого человека: никакой близости к Грибанову у него не было, и с места возникал вопрос, почему умерший вдруг так заинтересовался им, чтобы завещать ему свои миллионы? Впрочем, позднее мне пришлось читать про не менее наивную подделку завещания князя Огинского отцом и сыном Вонлярлярскими. Присяжные признали Соллогуба виновным и, кажется, никто не сомневался в правильности их вердикта. На этом процессе я слышал известного адвоката Жуковского. Когда-то он был блестящим товарищем прокурора, но отказался обвинять Веру Засулич, и должен был тогда оставить государственную службу. В адвокатуре он оказался, однако, плохим защитником, но прославился в качестве гражданского истца (частного обвинителя): его саркастический ум и едкое остроумие не подходили к роли защитника. Соллогуба он обвинял с таким юмором, что все хохотали, и говорят, что сам обвиняемый смеялся.

По другому процессу обвиняемым был полковник Новочеркасского полка Максимов, уже удаленный со службы. Обвинялся он в шулерстве, в котором он был якобы изобличен в каком-то клубе. Говорю «якобы», ибо эти обвинения принадлежат, вообще, к числу наиболее сомнительных. Максимов, которого хорошо, но несколько холодно защищал Герард, присяжные оправдали, что вероятно сделал бы и я на их месте, но без полной уверенности в его правоте. Через несколько лет про Максимова вновь пришлось всем услышать. В поезде у него произошло столкновение с известным скандалистом, конвойным офицером князем Грицко Витгенштейном, которого он на дуэли и убил. Вскоре после этого началась японская война, Максимов пошел на нее добровольцем, и, командуя батальоном, сам был убит в каком-то бою.

5-го Декабря, в день Училищного праздника, полагалось двум воспитанникам 1-го класса поздравлять бывших правоведов на их обеде, и одним из них полагалось быть первому в классе, т. е. в данном случае мне. Чтобы произнести приветствие от нашего имени был выбран наш лучший оратор, красивый Митя Познанский. За два года до этого поздравления закончились печально для одного из поздравляющих – Мятлева, которого по положению накачали настолько, что вскоре, там же у Контана, уложили спать. Однако он вскоре проснулся и вспомнил, что его товарищи собирались вечером в Малый театр и, совершенно еще пьяный, поехал туда. По ошибке он попал в чужую ложу, выходя оттуда, упал и почему-то во всю глотку завопил: «Пожар!». Я не разобрал, сидя в первом ряду, этого крика, и остался сидеть, но почти вся публика бросилась к выходам, впрочем, скоро успокоившись. На следующий день Мятлева засадили в карцер, спороли нашивки, и при выпуске он лишился медали. Помня этот прецедент, я, несмотря на усилия моих соседей, пил с опаской, и за это должен был доставить в Училище менее осторожного Познанского, превратившегося в мертвое тело.

Когда в записках Игнатьева я читал недавно, как пили раньше в полках, я могу его успокоить, что не меньше пили и штатские, причем пила вся Россия, с той только разницей, что одни начинали водкой и кончали шампанским, а другие водкой же и кончали. Вспоминая свое прошлое, могу сказать, что, хотя я и не отказывался никогда от вина, и подчас даже выпивал в компании лишку, я ни разу на этой почве ни скандалов, ни историй не делал. Могу, однако, отметить один курьезный случай со мной по окончании Училища. Заехав днем в ресторан Контана заплатить по счету, я нашел там компанию товарищей, с которыми просидел меньше получаса, за которые они заставили меня выпить порядочно ликеров. Возвращался я по Невскому, и меня поразило его особое необычное освещение солнцем, что вызвало у меня тогда же мысль, что многое в области световых ощущений зависит от субъективного нашего состояния. Позднее, не раз вспоминал я эту мысль на картинных выставках перед модернистскими произведениями, в частности, Ван-Гога с его красной окраской всего, – по-видимому, результат его общей психической ненормальности.

Вернувшись в тот день домой, я прилег поспать. Чувствовал я себя вполне трезвым, но когда через какой-нибудь час поднялся, то оказалось, что в оба снятые мною башмака была налита вода из графина с умывальника. Сделать это мог только я, но, как и почему я это сделал, я понять совершенно не мог, и был очень этим казусом сконфужен…

Чтобы не возвращаться дальше к обедам бывших правоведов, скажу еще, что обычно на них собиралось до 200 человек, а в 1910 – в год 75-летия Училища – вероятно, до 400 из приблизительно 800 бывших тогда в живых. Долгие годы распорядителем их был Н.Н. Сущев, конкурент Апухтина по толщине и один из старейших правоведов. Очень способный человек и когда-то обер-прокурор Сената, он был любопытным типом старого режима. Уйдя с казенной службы, он стал заниматься частными делами, и скоро стал знаменитостью по своему умению их налаживать и выводить из затруднительного положения разные крупные предприятия. Рассказывали, что он получал по несколько тысяч за выступление на общем собрании того или другого акционерного общества в защиту правления, которому угрожали серьезные нападки акционеров. Когда я стал бывать на обедах бывших правоведов, Сущев был очень богатым человеком, и обеды эти при нем имели более изысканный характер, чем ранее. Во время их играл струнный оркестр Преображенского полка, а после него пел хор цыган Н.И. Шишкина, причем я не раз видал, как старенькие сановники ухаживали за молоденькими и хорошенькими цыганками, и таяли от их улыбок.

Когда Сущев умер, его заменил председатель Правоведской кассы сенатор Н.Н. Шрейбер, и при нем состоялся большой обед в год 75-летия Училища. На этот день собрались в Петербурге правоведы, которые десятки лет не были в своей «alma mater», и особенное внимание привлекал к себе 90-летний старик, правовед 1-го выпуска (1840 г.) Барановский. Во время освобождения крестьян он был губернатором, кажется, в Самаре и был сменен за свой «либерализм», т. е. за защиту интересов крестьян при отводе им наделов.

Упомянув о струнном оркестре Преображенского полка, еще раз отвлекусь в сторону, чтобы отметить его исключительный характер: в этот полк шли обычно отбывать воинскую повинность оканчивающие Консерваторию по соответствующим классам, и это давало возможность содержать этот нештатный оркестр, составленный из настоящих артистов. С ним конкурировал только духовой оркестр Финляндского полка, игравший, например, на сцене Мариинского театра марш в «Аиде».

Скоро подошли экзамены, прошедшие для большинства благополучно. Срезался на одном из них только шедший с нами семь лет Поярков (кажется, потомок известного казака). Сряду он решил покончить с собой, и по состряпанному им самим рецепту выписал из аптеки кураре. Фармацевт заподозрил, однако, что-то неладное, и яд заменил китайской тушью. Таким образом, Поярков остался жив, но за подделку рецепта был уже на следующий день исключен из Училища. Через год он кончил университет, и был затем председателем либеральной Весьегонской земской управы. Зимой 1905-1906 гг. он неизвестно зачем вдруг явился ко мне и произвел на меня какое-то странное впечатление. Оказалось потом, что события этих революционных месяцев произвели на него столь сильное впечатление, что он почти помешался, сбежал из Весьегонска, и там даже заподозрили, что он произвел растрату, ибо с собой он увез ключи кассы. Когда он отошёл и все выяснилось, ему пришлось все-таки из Весьегонска уйти, и он оказался в Ставрополе Кавказском, где его через несколько лет выбрали городским головой и, наконец, в годы 1-й войны великий князь Николай Николаевич провел его в губернаторы, кажется, в Эривани[14 - Ереван.]. В годы перед революцией было много странных назначений, и это было, несомненно, одно из них, ибо, хотя Поярков и был порядочным и безобидным человеком, но умом отнюдь не блистал.

Кончая Училище, все мы должны были выбрать, куда мы пойдем служить (на нас лежало обязательство прослужить государству три года). У меня никакого особого влечения куда бы то ни было не было и, когда моему отцу его товарищ по Правоведению Посников, тогда прокурор Московской Судебной Палаты, предложил, чтобы я пошел служить у него в канцелярии, я это предложение охотно принял, и оказался, таким образом, кандидатом на судебные должности при Московской Судебной Палате.

Перед экзаменами, в последний день лекций, по старинной традиции происходили «выносы». Во время большой перемены тех из оканчивающих, которых любили 2 и 3 классы схватывали и качали во всех залах, затем выносили по лестнице вниз, к парадному выходу, где еще раз качали. На обратном пути выносимого подхватывал младший курс, и в свою очередь «выносил». Признаюсь, что вся эта процедура – конечно, лестная – особого удовольствия мне не доставила, и взлетать высоко на воздух было скорее неприятно.

Кстати, замечаю, что я ничего не упомянул еще про Училищного швейцара Михайлу Бурым, большого красивого человека, бывшего раньше «тамбурмажором» Преображенского полка (когда-то тамбурмажоры шли перед полками и жонглировали тяжелой палкой; назначения их я указать не могу). Через Михаилу многое устраивалось, и с его соучастием мы удирали из Училища, конечно, за надлежащий «на чай».

Еще с началом экзаменов все, кто рассчитывал выдержать их, начинали заказывать себе штатское платье; происходили совещания, какой портной сколько берет, кто что лучше шьет и т. п. Экзамены в 1896 году кончались раньше обычного, ибо 14 мая должна была состояться коронация Николая II, и все должно было быть закончено к этому дню. Наши экзамены закончились даже 1-го мая, ибо до акта должен был быть отдан приказ о нашем производстве в чины и назначении на службу. В течение этих дней шли прощальные общие обеды, на которые мы приглашали наших профессоров и иное начальство. Познакомились мы тут с только что назначенным новым нашим инспектором, егерским полковником Ольдерогге, хромым после ранения, полученного в 1877 г. в геройском бою этого полка под Телишем. Ольдерогге, бывший позднее директором Училища, и после обеда сопровождал нас по разным увеселительным местам, дабы оградить нас, по-видимому, от весьма возможных с подвыпившей молодежью скандалов. Пообедал весь класс и у нас в доме, по приглашению моего отца.

Наконец, 11-го мая состоялся торжественный акт, на котором принц Ольденбургский раздал нам наши дипломы и, кому полагалось, и медали. Акты всегда выполнялись по давно установленному церемониалу. В зале старшего курса принца и почетных гостей встречали выстроенные остающиеся шесть классов. Выпускные классы, со своим воспитателем во главе, входили затем одетые во фраки под звуки Преображенского марша. Когда читалась фамилия, окончившего первым, с последней мраморной доски падала закрывавшая ее простыня, и открывались имена вновь занесенных на нее.

Из нашего класса были занесены я и Чаплин. В течение 40 лет записывалось всегда одно имя, но затем в 1881 г. записали два: первым шел в этом классе будущий министр юстиции Щегловитов, но в 1 классе его опередил 2-й воспитанник предшествующего выпуска Карпов, нарочно оставшийся на 2-й год, чтобы попасть на мраморную доску; тогда было решено записать их обоих, и с тех пор и дальше придерживались этого правила в случае равенства двух.

Акт заканчивался речами выпускных на 4 или 5 языках; полагалось обычно говорить русскую речь 1-му оканчивающему, но я в то время был столь застенчив, что категорически от этого отказался. По насмешке судьбы именно мне в дальнейшем пришлось из нашего выпуска наиболее часто выступать публично.

Кончило нас 36, и судьба сразу разнесла нас по разным углам России. Никто из нашего выпуска не выдвинулся или, вернее, не успел выдвинуться на видные посты, двое спились, один, Слефогт, сын нашего преподавателя латыни, погиб случайной жертвой взрыва на даче Столыпина, другой, Олферьев, мировой судья в Туркестане, был убит революционером после 1905 г., и четверо погибли в революционные годы. Многих я давно потерял из виду, да вероятно мало кто сейчас и остался в живых.

На службе

Вечером, в день акта я выехал в Москву, где меня приютил в своем доме в Денежном переулке дядя Коля Мекк. У него же остановились также Дмитрий Львович Давыдов с женой Натальей Михайловной, рожденной Гудим-Левкович, молоденькой и милой женщиной, питавшей, однако, какой-то панический страх к кошкам. Как-то в одном из выходящих на Арбат переулков перед нами шмыгнула в подвал кошка, и нам пришлось сделать большой обход по другим улицам, ибо моя спутница нервно дрожала и отказывалась пройти мимо этого фатального подвала. Почти каждый день бывал у дяди Анатолий Ильич Чайковский со своей эффектной женой и кирасир Л.А. Давыдов, двоюродный брат тетки.

Сразу по приезде я явился Посникову, занимавшему казенную квартиру в Кремле, в здании Судебных Установлений. Он сказал, что я могу пока гулять, и дней пять я, действительно, был свободен. Ни парадного въезда Николая II в Москву, ни коронации я не видел, и только в вечер ее ездил с семьей дяди смотреть иллюминацию города, по тогдашним понятиям «роскошную» (перед тем обязательная в царские дни иллюминация сводилась в Москве к тому, что в окнах ставили разноцветные стаканчики, вроде лампадок, а перед каждым домом в плошке горело деревянное масло).

Вечером 16-го мая Давыдовы и я были в каком-то театре и затем поужинали в Эрмитаже. Когда около часа ночи мы разошлись, Л.А. Давыдов и я пошли пешком по бульварам, и до Тверской шли вместе с густой толпой, которая затем свернула направо по направлению к Ходынке. За Тверской такая же толпа шла навстречу нам. Уже тогда у нас мелькнула мысль про то, что будет при раздаче подарков?

За завтраком 17-го кто-то принес довольно неопределенное известие, что на Ходынке было какое-то несчастье. Днем я поехал туда, но билет у меня был не на трибуны, а только на впуск на поле, откуда я ничего, кроме большой толпы не видел, и через полчаса поехал обратно. Издали слышались только звуки гимна и крики «ура». Когда я трясся на извозчике по левому от Ходынки проезду, на правом я увидел пожарные дроги, полные трупами, и как раз в этот момент меня обогнали, ехавшие по шоссе в открытой коляске Государь и Государыня. Несомненно, они тоже видели эти трупы. Около Тверского бульвара была какая-то задержка в движении, я бросил извозчика и почти сразу наткнулся на другие дроги, в которых трупы лежали, как дрова. Лица двух были видны: это были не старые, крепкие мужчины, видимо раздавленные, ибо лица их были налиты кровью. Народ проходил мимо молча, только крестясь.

Вечером у всех, кого я видел, настроение было подавленно. На следующее утро, кажется по телефону, я получил приказание быть на Ходынке, где будет Посников. Кроме него я встретил там и судебного следователя по особым важным делам Кейзера, которому было поручено ведение следствия по делу о катастрофе. Мне было приказано ходить по полю, слушать разговоры и записывать имена и адреса лиц, показания которых могли бы оказаться полезными для следствия. Ни одного такого лица я за три часа гуляния, однако, не встретил, но зато вся картина места катастрофы у меня и сейчас стоит перед глазами. На окраине большого поля, шагах в 5-10 от неглубокой ложбины вытянулись 100 бараков, из которых выдавались подарки-кульки с ситцевым платком, эмалированной кружкой с государственным гербом, колбасой и сладостями. Между бараками были проходы для двух человек сразу.

Еще 15 бараков стояли со стороны Всесвятского, но там все прошло благополучно. Края ложбины – невысокие, в несколько метров, были, однако, довольно круты, и на их слежавшемся песке нога скользила, даже когда я один поднимался по ним, и пришлось много помочь себе руками. Здесь, и около стенок бараков и оказалась главная масса раздавленных. Много говорили про колодец на дне ложбины, в котором погибло много людей: колодец этот был выкопан для выставки 1882 г., после чего его покрыли бревнами, которые засыпали песком. О существовании его в 1896 г. никто не знал, и когда на нем оказалась масса людей, прогнившие бревна не выдержали их веса, провалились, и колодец оказался заполненным трупами. Число их, однако, едва ли было велико, особенно по сравнению с общим числом жертв, ибо глубина колодца была невелика.

Под руководством Кейзера второстепенные следственные действия производила также группа старших кандидатов на судебные должности, а несколько младших, и в их числе и я, должны были сразу же переписывать все следственные акты. Не помню, существовали ли уже тогда пишущие машинки, но, во всяком случае, следователи ими не пользовались. Таким образом, у меня в руках были почти все акты этого дела, ибо все, что было в нем интересного, мы друг другу показывали. Кейзер был следователь опытный и независимый, и, по моему убеждению, выяснил все, что было необходимо. Говорилось, что погибло три-четыре тысячи человек, но опубликовано было, что погибло 1300 с чем-то, и эта цифра соответствовала установленной следствием, которое собрало свой материал из всех возможных источников. Наиболее точными были данные о числе похороненных на кладбищах. Между прочим, для проверки мне пришлось быть на Ваганьковском кладбище.

По окончании следствия доклад по нему Государю был сделан бывшим министром юстиции графом Паленом, известным своей независимостью и высказывавшемся против Московской полиции. С самого дня катастрофы она старалась свалить ответственность на дворцовое ведомство, выстроившее бараки, о которые было раздавлено много людей. В результате следствия был удален от должности обер-полицмейстер Власовский, человек, несомненно, энергичный, но, по-видимому, типичный полицейский. Припоминая теперь все следствие, я задаюсь, однако, вопросом: был ли и он виноват, и не была ли главная ошибка в том, что вообще был устроен этот праздник? Во всем деле мне попалось только одно показание, бывшего обер-полицмейстером во время коронации 1883 г., ген. Козлова, которое указало на меру, принятую тогда и упущенную в 1896 г. Тогда перед бараками поле было разделено на квадраты цепями солдат, и только когда передние квадраты проходили через бараки, на их место пропускались люди из следующих квадратов. В защиту Власовского можно сказать, что уже за неделю до этого он спал всего по 2-3 часа в сутки и, несмотря на это, не успевал лично за всем доглядеть.

Картина катастрофы в общих чертах представлялась следующей: раздача подарков должна была начаться в 8 или 9 часов утра, но уже в час ночи местный полицейский пристав сообщил по телефону, что его немногочисленных городовых недостаточно, чтобы поддержать порядок в толпе, которая валом валит, и просил о немедленной присылке назначенного на праздник наряда. Немного позднее о том же сообщили бывшие на трибунах чины Министерства Двора. Сообщалось, что в толпе видны мертвые, столь сжатые, что не могут упасть, и что из толпы по рукам передают на поле и мертвых, и лишившихся чувств, некоторые из которых приходят в себя. К пяти часам собрался весь наряд полиции, и тогда полицмейстер барон Будберг по соглашению с Бером, представителем Министерства Двора, решили сразу начать раздачу подарков. Но как только толпа это узнала, она бросилась к баракам, и в 20 минут все кончилось: толпа прошла, получив свои грошовые подарки и оставив за собой груды трупов.

По окончанию этого следствия началась моя нормальная работа в канцелярии Прокурора Палаты. Я уже упоминал про Н.П. Посникова, занимавшего эту должность, о котором я должен сказать несколько хороших слов. Над ним несколько посмеивались, ибо держал он себя весьма важно и подчеркивал, что он гофмейстер Высочайшего двора, но, быть может, правы были те, которые его оправдывали, указывая, что в те годы, когда суд в России был в загоне, подобный образ держаться поддерживал авторитет юстиции в Москве. С товарищами прокурора Палаты нам мало приходилось иметь дела. Из них выделялись Бобрищев-Пушкин, дядя моего товарища по выпуску и автор книги в защиту суда присяжных, на который тогда сильно нападали, и Громницкий, одно время бывший присяжным поверенным. Оба они считались хорошими ораторами, но в Палате применения этому их таланту не было. Да и вообще надо сказать, что в Судебной Палате фактически роль прокурорского надзора была гораздо менее важна, чем намеченная по Судебным Уставам, в частности, по гражданским делам. Рассказывали, что один из предшественников Посникова, Гончаров, позднее известный главарь правых в Государственном Совете, считавший себя знатоком гражданского права, явился давать лично заключения по гражданским делам в Палате, но его живо отвадили от этого насмешливым к нему отношением. Таким образом, нормально роль товарищей прокурора палаты была чисто формальной.

Как кандидат, я попал в непосредственное подчинение секретарю Прокурора Судебной Палаты М.Ф. Ошанину, хорошему исполнительному чиновнику, но не крупному человеку, карьеры позднее не сделавшему. Кроме него, в канцелярии был помощник секретаря Н.П. Федоров, брат известного профессора-хирурга, закончивший свою карьеру довольно неудачно председателем суда на Кавказе, и старший кандидат Д.Д. Иванов, заменивший вскоре Ошанина. Очень скромный и скорее незаметный, он был хорошим юристом, но главным образом интересовался голландской живописью, по которой, говорят, написал ценные исследования; позднее он был председателем Санкт-Петербургского Окружного Суда.

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12

Другие электронные книги автора Эммануил Павлович Беннигсен