Во-вторых, «смысл и понимание возникают в процессе социального взаимодействия» [см. здесь (#s59)]. Трансляция смыслов (с многочисленными оговорками) оказывается возможной благодаря установлению определенного уровня согласия по поводу того, что понимать, как и каким способом. Иначе говоря, процессы обращения смыслов в мире культуры носят принципиально интерсубъективный, то есть социальный характер.
В-третьих, «в силу того, что способы создания смысла изначально заложены в социокультурные процессы, они специфичны для конкретных исторических периодов и территорий. Таким образом, значение тех или иных событий, то, как мы их понимаем, может различаться в разных ситуациях» [ibid.: 60]. Это значит, что фрагменты интерсубъективного человеческого опыта – формы обыденного и теоретического знания, обычаи, традиции, верования, институты – являются в высокой степени исторически вариативными (в диахронной оптике) и весьма дифференцированными (в синхронной).
Как учил провозвестник конструкционизма Дж. Вико, к позабытой мудрости которого авторы постоянно апеллируют: «к пониманию людей, того, что они делают и творят, следует подходить с учетом условий и практик, которые соответствуют их месту в их мирах, а не с точки зрения каких-либо общих стандартов и непреходящих принципов» [ibid.: 73–74].
Языки, как и культуры, бывают разные, хотя это и не следует понимать в духе абсолютного релятивизма (типа шпенглеровского). Адекватное познание смысла сделанного и сказанного потенциально возможно, но прежде всего в рамках конкретного социально-исторического «здесь и теперь». Множественность и разнообразие культурно сконструированных кодов, паттернов и языковых правил нередко приводит в замешательство участников социального, в том числе речевого, взаимодействия. Трудности, возникающие в процессе межкультурной коммуникации, эмпирически наглядно свидетельствуют о подобной плюральности норм и традиций, социально легитимированных привычек и обыкновений.
Иллюстраций здесь можно приводить тысячи. Пара примеров от авторов книги. Китайские руководители хотели накормить Ричарда Никсона лучшими кусками блюда из общей тарелки, но американский президент почему-то воспротивился, не оценив проявленного к нему высокого уважения. Прилагательное bad в одном и том же, казалось бы, английском языке, но в разных ситуационных контекстах и лингвокультурных средах может означать противоположные вещи, и лишь компетентный считыватель смыслов – практический пользователь арсеналов символических систем – в состоянии определить, похвалили или отругали в конкретном случае применения словесной формы человека, унизили или превознесли. Девушка, назвавшая своего приятеля в разговоре с подругой «настоящим плохим парнем», вероятно, сделала ему комплимент (хотя точно можно сказать, только учитывая весь комплекс сказанного, подразумеваемого, обстоятельства)[19 - В связи с этим вспоминается аналогичный пример из недавней истории корпоративного неформального языка сотрудников одного российского академического института: на жаргоне наиболее авторитетных его работников, которых нельзя было заподозрить в хамстве или фамильярности, ситуативно корректно употребленное слово «придурок» означало высшую степень похвалы, и приравнивалось по смыслу к развернутому выражению «человек, истинно и безоговорочно преданный науке». И все посвященные легко схватывали смысловой посыл этой игры слов, поскольку фактически обладали навыками «правильной» символической кодировки элементов социального миропорядка, использовавшейся в данной среде (несмотря на кажущуюся рассогласованность некоторых принятых в ней практик словоупотребления с усредненными нормами использования конкретных семантических единиц в более обширном языковом поле).].
В-четвертых, из предыдущих пунктов вырастает «антиэссенциалистская» установка конструкционизма: «Если люди формируют себя в рамках изменяющихся социокультурных традиций, то они способствуют созданию дискурсов, которые они используют для определения самих себя. Таким образом, люди – это самоопределяющиеся и социально сконструированные в рамках их совместной жизни участники процесса» [ibid.: 60]. Рассуждения о «сущности» человека, его «неизменной природе» всегда настораживают конструкционистов. Человеческая природа, что бы ни означало это содержательно мало определенное понятие (потребности, наклонности, пути и механизмы их удовлетворения и реализации), весьма пластична. Здесь уместно сравнение с глиной: в самой структуре глины не заключено, что из нее будет вылеплено – амфора, горшок или детская игрушка. В этом смысле, «собой люди могут быть по-разному».
И, наконец, в-пятых, для конструкционизма характерна более или менее явно выраженная «критическая ориентация» как специфическая особенность взгляда на социальный мир. Она связана с пониманием того, что этот мир, в отличие от мира природы, мог бы быть другим, поскольку он в конечном счете творится людьми. Основополагающий принцип «Новой науки о природе наций» Дж. Вико гласит: история творится самим человеком. В любых исторически сложившихся формах человеческих отношений – не только на уровне институтов, но и на уровне дискурса, в символических системах – воспроизводятся определенные структуры власти и доминирования, одни индивиды и группы в этих институциональных и языковых играх (и битвах) выигрывают, другие – проигрывают, находясь обычно в неравных условиях. И никакой из подобных раскладов сил нельзя считать данным «на веки вечные».
Позиция конструкционизма вполне согласуется с принципами «критической» теории, противопоставляющей себя теории «традиционной» (в терминологии Хоркхаймера и Маркузе). Нет великого блага в том, чтобы просто объяснять хитросплетения клубка социальных отношений! Поэтому не только старик Карл и сотоварищи с их одиннадцатым Тезисом, но и конструкционисты хотели бы изменить мир к лучшему…
Конечно, не для всех персонажей истории, описываемой Локом и Стронгом, будут в полной мере верны все пять из озвученных «благородных истин». Это всего лишь идеализация картины, а дьявол и бог, как известно, проявляются в мелочах, то есть детали в рассматриваемых подходах имеют значение, и ими не следует пренебрегать.
Например, из идеи исторической относительности (релятивности) любых правил еще не следует с необходимостью целесообразность их разрушения. Конвенциональный и дискурсивный характер социальных норм (языка, морали, права, этикета, приличий и т. д.) не делает их бессмысленными. Если мы признаем условность, социально-культурно-историческую обусловленность, вариативность, сконструированность чего-то, то это не значит, что мы предлагаем это уничтожить. Мир держится на условностях – это нормально, как и нормально, с другой стороны, что эти условности могут со временем меняться.
Не раз подчеркивалось, что отсутствие эффективно работающих форм регламентации человеческих действий и соответствующих им систем субъективной мироориентации в сознании акторов мгновенно превратило бы социальную жизнь рода человеческого в кошмар, очень похожий на состояние гоббсовской вой ны «всех против всех». Именно поэтому приходится говорить о стремлении к согласию и поиске взаимопонимания как фундаментальных (хотя и все время норовящих ускользнуть) предпосылках социального порядка, организованного человеческого общежития как такового. Поэтому логика аргументации социального конструкционизма может быть как «революционно», так и «консервативно» ориентированной. А герой восьмой главы книги – Людвиг Витгенштейн, – напомним, заявлял, что философия должна «оставить все как есть».
Лок и Стронг, идущие по стопам К. Гергена, подчеркивают близость многих стартовых устремлений конструкционизма и постмодернизма. Симпатии к постмодернизму как к широкому идейному течению в конструкционистских кругах объяснимы. Если представлять идейную полемику последних десятилетий очень грубо, можно констатировать: конструкционисты и постмодернисты, упрекаемые их оппонентами в релятивизме и стремлении к подрыву основ мироздания, – на одной стороне баррикад; реалисты и эссенциалисты, упрекаемые в свою очередь их противниками в фундаментализме и попытках консервации статус-кво (кишащего всевозможными проявлениями социальной несправедливости, явной или скрытой) под видом борьбы против анархии и защиты «естественного порядка вещей», – на другой стороне.
Как замечает Кеннет Герген, «авторитетные заявления о природе мира сейчас повсеместно ставятся под сомнение; примеры „социальной конструкции чего-либо“ повсеместно подчеркивают культуральное и историческое значение того, что иначе считалось бы само собой разумеющимся» [Герген, 2016: 19–20]. А его супруга Мэри призывает «ставить под сомнение – но не отрицать – все лингвистические категории, и в особенности противостоять укоренению универсальных, вневременных категорий, включая гендерные» [Gergen, 2001, цит. по данному изданию: 416]. Однако стремление к диалогу в этих трудных условиях «конца гран-нарративов» должно лишь обостряться. В современном глобализированном мире ни у кого нет исключительного права на обладание истиной. «В условиях постмодернизма личности существуют в состоянии постоянной конструкции и реконструкции; это мир, в котором возможно все, о чем можно договориться» [Gergen, 1991, цит. по данному изданию: 412–413]. И договариваться, увы, приходится.
Мы уже попытались показать, что [социальный] конструкционизм и [социальный, научный] реализм в логическом, эмпирическом, прагматическом, моральном отношениях не непримиримы. (Как бы) «субъективные» социальные конструкты и (как бы) «объективные» социальные структуры сделаны из одного и того же материала, хотя и данного нам в отчасти несходных агрегатных состояниях: чувств, мыслей, суждений, настроений, слов, переходящих в поступки и обратно, поступков, переходящих в слова, представления, мнения, эмоции. В обоих случаях этих взаимных переходов наблюдается рутинизация, кристаллизация и институционализация социального вещества.
Социальные конструкты только «объективируясь» могут выступать в качестве более или менее надежного средства согласия и связующей силы в ситуациях интеракции. Если мы хотим чего-то вместе добиться, надо как-то координировать совместную деятельность, например, через принимаемое по умолчанию (или специально обсуждаемое) единообразие используемых в практической жизни знаковых форм и норм: если вы пилот, вам надо говорить с авиадиспетчером на одном профессиональном языке, в противном случае вы рискуете спровоцировать катастрофу[20 - Здесь мы воспроизводим пример, приводимый Гергеном [Герген, 2016: 45].].
Конструкционистский и реалистский дискурсы в практической жизни сосуществуют, пересекаются, расширяя границы друг друга. Герген находит удачные образы для подтверждения такой взаимосвязи:
Самые ярые конструкционисты будут полагаться на реалистскую традицию, когда будут учить своих детей «вот это – собака» и «вон то – кошка». И если бы конструкционист увидел, что его дом горит, и закричал «Бегите, пожар!», он вряд ли захотел бы, чтобы его семья посмотрела на него с подозрением и ответила «Ох, это всего лишь твоя конструкция происходящего». Конструкционист хотел бы, чтобы его предупреждение восприняли согласно реалистским условностям.
Подобным образом те, кто принял принципы реализма, часто обращаются к арсеналу конструкционистских аргументов. Захотел ли бы самый преданный реалист убрать из своего репертуара такие конверсационные ходы, как «Это лишь твоя версия», «Это культуральный миф», «Они все выдумывают», «Этот новостной репортаж искажен в пользу государства» и «Ты слишком жестко об этом высказываешься»? Даже эмпирик, не знакомый с конструкционистской теорией, может захотеть сказать: «Учитывая их теоретические убеждения, я могу понять, как они пришли к такому выводу» или «Физика, биология и психология являются разными способами концептуализации мира» [Герген, 2016: 42].
Возобновляя Methodenstreit: линия Вико против линии Декарта
Весьма сензитивной тематической областью для психологов-конструкционистов оказывается сфера методологической рефлексии, что отчасти можно объяснить их «уязвленным» положением в структуре профессионального сообщества: они если и не откровенные аутсайдеры, то, по крайней мере, ощущают себя находящимися в оппозиции к доминирующей исследовательской традиции в психологической науке. Никто из ученых не хочет чувствовать себя оттесненным на периферию развития своей научной отрасли.
В связи с этим Лок и Стронг неоднократно вспоминают знаменитый «спор о методе», так называемый Methodenstreit. В конце XIX века в методологии еще сравнительно молодых социальных и поведенческих наук наметился раскол. Сама усиленная методологическая рефлексия того времени стала, с одной стороны, естественной реакцией на эмансипацию наук о человеке от философии, уже частично состоявшуюся, а с другой – на искушения, которые нес с собой позитивизм.
В головах озабоченных методологическими проблемами человеко-и обществоведов вырисовывались две стратегии – конечно, не реальные, а, скорее, идеально-типические.
Либо науки о человеке и обществе идут по пути естествознания, стремясь во всем походить на Naturwissenschaften (науки о природе). Это позитивистски-натуралистическая линия, «объективистская», номотетическая, универсалистская, «объясняющая». Социальные, культурные, психические, исторические феномены рассматриваются как подобласть царства механической причинности. Использование математических методов, моделей, измерений всего и вся приветствуется. А почему бы, в самом деле, их не применять, если человек – машина? В психологии оформляется бихевиоризм – взгляд на человека как на сложноорганизованную лабораторную крысу.
Либо нужно идти каким-то другим путем: своим, особенным, сохраняя самобытный статус Geisteswissenschaft (науки о духе), или, как вариант – Kulturwissenschaft (науки о культуре). Это «субъективистская», гуманистическая, интерпретативная, герменевтическая, историцистская, идиографическая линия. Наука погружена в конкретную культуру, общих законов не выводим. Свой предмет не «объясняем», а пытаемся «понять»/истолковать, изучаем субъективное смысло-и целеполагание, практикуем либо эмпатию (вживание), углубленное историко-психологическое описание и толкование феноменов культуры (В. Дильтей), либо сложную рациональную реконструкцию социально и культурно обусловленных мотивов акторов и/или распутывание конкретно-исторических констелляций, образуемых комплексами ценностно окрашенных человеческих действий и порождаемых ими социальных отношений (М. Вебер).
Еще раз подчеркнем: это лишь воображаемые крайности, поскольку реальным исследовательским практикам в области наук о человеке обычно удавалось просачиваться между встававшими на их пути твердынями, комбинировать подходы и аналитические стратегии, исходя из текущих познавательных нужд.
Но все же спор о методе задавал определенные ориентиры. Экономисты, например, в основной массе (хотя и не все) предпочли первый из очерченных путей. Психология – тоже, правда, с гораздо меньшей категоричностью (исключений множество) – сделала выбор в пользу натурализма-сциентизма. Путь подражания естествознанию стал столбовой дорогой для продвижения большинства исследовательских инициатив и проектов в области социально-поведенческих наук, особенно проектов коллективных и эмпирических, требовавших мощной институциональной поддержки со стороны университетов. Так сформировался академический мейнстрим. Флагманом и образцом здесь на протяжении последнего столетия оставались исследовательские структуры Соединенных Штатов.
Но существовали и те, кто остался вне мейнстрима, причем вполне сознательно, и социальные психологи-конструкционисты относятся к данной категории. Обрисованная ситуация в чем-то напоминает сценарий ссоры «большевиков» и «меньшевиков»: первые оказались в большинстве и взяли власть, вторые остались в меньшинстве, став в истории движения своего рода укором для победителей.
В социологии картина складывалась отчасти похожая, но все же менее драматичная. Разные версии методологических сциентизмов – как теоретического, так и эмпирического покроя – доминировали в мировой, и прежде всего американской социологии, но это никогда не приводило к исчезновению многочисленных методологических альтернатив. Например, последние десятилетия наблюдается настоящий бум так называемых «качественных исследований», а их производители и поклонники не выглядят как затравленное научным истеблишментом меньшинство. Качественники, конечно, не победили количественников, и вряд ли им это удастся в обозримой перспективе, но в социологии сегодня они отнюдь не «в загоне».
Однако в теоретическом и историческом ракурсах важны аргументы спора между доминирующей и конкурирующей с ней, альтернативной методологическими стратегиями. И здесь психологи-конструкционисты используют ходы и фигуры, похожие на те, что неоднократно применялись в интерпретативной социологии – в частности, в социологии знания.
Весьма примечательный (и небесспорный для историка науки) факт: Лок и Стронг выводят магистральную методологическую линию, укрепившуюся в социальных науках, из наследия Декарта, а противостоящую ей, которую, по их мнению, развивают конструкционисты, – из наследия Вико. Неаполитанский мыслитель предстает в книге как подлинный прародитель конструкционизма. «Современный интеллектуальный ландшафт выглядел бы совершенно иначе, если бы он был сформирован последователями Вико, а не последователями Декарта», – сетуют авторы книги [см. здесь (#litres_trial_promo)]. Позже они уточняют:
…существует контртрадиция, находящаяся в оппозиции взглядам, устоявшимся в психологическом мейнстриме. <…> Она предоставляет более подходящие рамки для концептуализации и исследования насыщенной смыслами реальности человеческого существования, нежели доминирующая традиция. Наша исполненная значениями реальность гораздо более «беспорядочна», чем внушают нам наследники Декарта, и гораздо более таинственная [Ibid.: 476].
Спрашивается, чем же так плох Декарт[21 - Использование авторами книги именно фигуры Декарта как своего рода «мальчика для битья» может вызывать возражения и является во многом условным (на его месте мог бы оказаться кто-то другой). То же, впрочем, верно и в отношении его позитивного антагониста – Вико. Так, проводником и помощником в нелегком деле интерпретации авторами аутентичного наследия Вико становится Исайя Берлин.С другой стороны, Декарта с его ego cogito также можно считать провозвестником ряда конструктивистских идей. Неудивительно поэтому, что одна из ключевых работ Эдмунда Гуссерля получила название «Картезианские медитации». Хотя Декарт, конечно, не был предтечей именно социальной или социологической версии современного конструктивизма.]и какие претензии можно предъявить картезианской модели научного знания? Взгляд декартовской науки на мир высокомерен, монологичен и авторитарен: есть познающий субъект и распростертая перед ним реальность, одна и та же, неизменная, которую он препарирует в своем мышлении при помощи определенного «стерильного» инструментария. Математика в этом смысле стерильна и универсальна, но способна своей стерильностью убить все живое, к чему прикасается. Субъект отделен от своего объекта идеально прозрачной пуленепробиваемой перегородкой[22 - Собственно, претензии к Декарту не новы: радикальное разведение субъекта и объекта, осуществленное на заре Нового времени в картезианской модели науки, может рассматриваться как метафизическая предпосылка для обоснования безграничной власти Субъекта над всего лишь объектом – миром вещей, неодушевленной природой, протяженной материей. И гордый человек-субъект нередко сам попадает в разряд «объектов», по собственному недосмотру и/ или чужой инициативе. Конкретные люди и социальные общности (те, кому почему-то не повезло) всегда рискуют быть записанными кем-то из собратьев по разуму в категорию «недостаточно разумных», не дотягивающих до права выступать в роли полноценных Субъектов. Тем самым они обретают статус пассивных элементов предметного мира, подлежащих манипулированию, управлению, направлению, обработке, формовке, принудительной организации, координации, регламентации – технологическим воздействиям, проводимым в соответствии с логикой инструментальной рациональности во имя каких-то «высоких» ценностей, например, прогресса, национальных интересов, партии, народа, государства, отечества, будущих поколений, народного хозяйства, рынка, эффективности, продуктивности, результативности, скорости, инноваций, максимизации показателей, повышения конкурентоспособности и т. п.]. Но «понятие Декарта о неопровержимой, объективной истине в единственном числе» с современной точки зрения не выдерживает критики, и ему конструкционисты противопоставляют позицию Вико: «истина кроется внутри человеческих институтов и существует во множественном числе» [ibid.: 79].
Более развернуто эту позицию авторы выражают в следующих словах:
Как мы вообще могли прийти к такому убеждению, что может существовать истина в единственном числе, когда истины, относящиеся к человеческим институтам, столь же разнообразны, как культуры, науки или даже семьи? Там, где Декарт видит одну всеобъемлющую, абсолютную истину, Вико видит множество истин, и все они встроены в созданные людьми и исторически обусловленные общественные отношения. <…> Вико призывает нас принять сложность человеческих смыслов и их относительность и не покупаться на манящую внешним изяществом внечеловеческую рациональность Декарта. Декарт заявил одну созданную человеком модель рациональности как ту единственную, посредством которой знание «должно» быть познано. Вико взглянул вокруг и обнаружил множество моделей, возникших в процессе культурного и исторического развития [Ibid.: 80].
Соотечественник и младший современник Декарта Блез Паскаль еще до рождения Вико заметил, что «истина по одну сторону Пиренеев становится заблуждением по другую» (правда, высказывание это содержало явный иронически-саркастический подтекст).
Мотивы критики здесь хорошо узнаваемы. Для представляемой Локом и Стронгом части профессионального сообщества программными произведениями являются очерк Дж. Шоттера «Что значит быть человеком?» (1974) и статья К. Гергена «Социальная психология как история» (1973)[23 - Последняя доступна русскоязычному читателю в онлайн-формате по адресу: http://psyberlink. ?ogiston.ru/internet/bits/gergen1_1.htm.]. Предмет социальных наук глубоко историчен, поэтому универсалистские амбиции картезианской методологии, имплантируемой в те или иные разделы обществознания, постоянно дают сбой. Более того, если не существует вневременных, универсальных способов когнитивного и практического освоения мира, тогда привилегированный статус науки как такой формы знания, которая ошибаться не может (если мы все правильно сделали: посчитали, замерили, изучили, проанализировали), улетучивается. Наконец, индивид, актор, пациент, клиент, респондент, информант, интервьюируемый, член контрольной или экспериментальной группы или любой другой социальной общности не является всего лишь «тривиальной машиной» (оборот Х. фон Фёрстера[24 - Кстати, тоже конструктивиста, но совсем другой школы.]), он чувствует себя «не номером, но свободным человеком», и не без оснований.
Модель универсального научного знания как продукт абсолютизации методологического опыта точных наук возникла в определенный период истории, а именно в эпоху раннего Нового времени в Западной Европе, и имела специфические социокультурные корни. На протяжении многих столетий, предшествовавших этой эпохе, человек не мог отважиться на такую «вселенскую дерзость». Гипертрофированный индивидуализм культуры нарождающегося модерна сделал человека – носителя научно-технического разума властелином мира, способным не только открывать его законы, но и использовать полученные знания как орудие его покорения. У названного идейного прорыва было множество следствий, как позитивных, так и негативных, и он во многом повлиял на формирование того общественного космоса, в котором проживают свои жизни современные люди. Но сам факт социально-исторической укорененности, и в этом смысле «относительности», картины мира картезианской науки вполне очевиден не только для новейших психологов-конструкционистов, но и, например, для классиков социологии знания – Карла Мангейма и Макса Шелера, – о которых, кстати, Лок и Стронг не рассказывают.
* * *
Зачем сегодня читать книгу о социальном конструировании реальности и устройстве «матрицы» общественной жизни? Вопрос, во многом, риторический. С профессиональной и дидактической точек зрения, совместная работа «трансокеанского» альянса психологов представляет собой хоть и не исчерпывающее, но, как минимум, проблемно и тематически полихромное «Введение в социальный конструкционизм», и знакомство с ней может быть полезно как для действующих специалистов в области социальных исследований, так и для тех, кто еще учится. А с общемировоззренческой позиции, конструкционистские метафоры и описания социальной жизни помогают не только оценить вездесущность и виртуозность работы окружающих и вписанных в нас структур, их упрямый, «фактический» характер, но и осознать, что мы сами производим их на свет, и гибкость данного процесса может быть весьма значительной. И это отчасти сглаживает, хотя и не снимает полностью, то фундаментальное напряжение, которое встроено в отношения между структурами (самого разного происхождения и статуса) и шансами человеческой свободы.
Денис Подвойский
Вступление
«Социальный конструкционизм» имеет несколько обличий, но, кажется, ни одно из них не устраивает ведущих ученых в области поведенческих наук. В нынешних условиях то, что преподается по программам бакалавриата, магистратуры и профессиональных курсов, все больше и больше определяется требованиями тех профессиональных сообществ, которые «аккредитуют» или «одобряют» учебные программы. Таким путем люди могут стать, к примеру, «сертифицированными» или «профессиональными» психологами, это титулы, зарезервированные для идентификации тех, кто получил «надлежащую» профессиональную подготовку в данной дисциплине. Для этого они включаются в разные формы «профессионального развития», в частности, проходят признанные курсы или участвуют в признанных конференциях, лекциях, семинарах и тому подобном. Вполне возможно заработать и поддерживать профессиональное признание, ни разу не встретившись с работами, авторами и идеями, о которых мы говорим в этой книге. Собственно говоря, так обычно и происходит. На наш взгляд, это довольно странная ситуация.
Указанная странность хорошо описана философом Томасом Нагелем. Тридцать пять лет назад[25 - Книга Энди Лока и Тома Стронга вышла на английском языке в 2010 году; сегодня можно сказать, что Томас Нагель описал эту ситуацию почти полвека назад.]он отметил [Nagel, 1974: 435–436, цит. по: Нагель, 1981], что «[субъективный характер опыта] нельзя уловить при помощи хорошо знакомых, недавно разработанных методов редукционного анализа феноменов мышления, поскольку все эти методы логически совместимы с его отсутствием. <…> Если анализ оставит без внимания какие-то аспекты, задача будет поставлена неверно». И сегодня ситуация во многом такая же: при формулировании основных теорий поведенческой науки игнорируется не только тот факт, что у людей есть опыт, но в большинстве случаев также и то, что этот опыт имеет интерсубъективный аспект и что без этого характерная человеческая деятельность – разговаривать друг с другом способами, которые производят разные оттенки смысла, – была бы невозможна. Эта странность состоит в следующем: то, что является признанным образованием, очевидно является заблуждением, поскольку проблемы дисциплины были «поставлены неверно».
Что можно сделать, придя к такому пониманию? Есть много опций, которыми пользовались люди, в той или иной степени почувствовавшие, что в мейнстриме поведенческих наук что-то не так. Одна из них – критика; другая – отрицание, пассивное или активное; еще одна – полемика; и еще одна… Вариантов множество. Часть из них, как нам кажется, только усиливают поляризацию лагерей. Это не наша цель. Мы заботимся о том, чтобы психология как академическая и прикладная дисциплина разбиралась со своими задачами более адекватно, чем она делает это сейчас. Следуя этой цели, мы собрали множество источников, где люди настоящего и прошлого изложили идеи, востребованные при обсуждении проблем языка, значения, субъективности, интерсубъективности, механизма работы разговоров и т. д. Представленный здесь материал – это то, что в названии нашей книги мы называем «истоками». Никакой набор идей не существует в вакууме – это верно и в отношении идей, лежащих в основе современных научных трудов, в общих чертах включающих различные варианты позиций «социального конструкционизма». В то же время эти источники содержат множество идей, использующихся недостаточно, но дающих, по нашему убеждению, более полное представление о человеческих навыках требующих исследований и понимания при помощи психологии.
Слово «смешение» мы используем, чтобы обозначить другое намерение. Упомянутые источники разрабатывались по-разному и использовались для разных целей – не только в области поведенческих наук, но и в социальных науках в более широком смысле. Они «перемешали» многое, и, тем не менее, как мы обнаружили, читая о возникновении некоторых научных школ, очень сложно получить полное представление об их истоках и том, что именно в них возникло нового. Вдобавок чтение этих источников стало тем, что «перемешало» нас самих. Здесь неизбежно слышны два голоса и будут заметны, как минимум, следы наших споров в отношении черновых вариантов глав. Но это хорошо, потому что такова природа человеческой реальности: она обнаруживается и конструируется в ходе разговора. В таком ключе и задумана эта книга.
Благодарности
Энди Лок
Моя роль в этой книге связана с двумя ключевыми событиями моей жизни. Первое из них – это назначение Джона Шоттера моим руководителем еще в 1960-х годах. В то время я гораздо больше интересовался теми аспектами западной культурной революции, в которых выросло мое поколение, чем требованиями научного учреждения, где я должен был проходить квалификационные курсы и тем самым удерживать себя от того, что я считал потенциально ошеломительными альтернативами, вроде работы кассиром в банке, клерком или оператором бульдозера. Я начал учиться в университете, выбрав зоологию, ботанику и химию, но быстро бросил последнюю, когда обнаружил, что могу обойтись психологией в качестве вспомогательного курса по два часа в неделю вместо химии, которая требовала восьми часов. Постепенно я полностью перешел к психологии, потому что та зоология, которую мне преподносили, была наукой о живых существах после их смерти – девизом департамента вполне могло быть: «Если оно движется, убейте его и разрежьте». Психология дала мне возможность сосредоточиться на том, что живые существа делали в своей жизни, и моя дипломная работа «Социоэкология береговой ласточки, Riparia riparia, репродуктивное поведение» стала результатом этого перехода. Но руководство Джона открыло мой мир для совершенно новых идей. Долгое время Джон сбивал меня с толку даже в те моменты, когда увлекал. Ответ на любой мой вопрос он начинал со слов «Ну…» или «На самом деле…», а затем на протяжении десяти минут или дольше говорил вещи, которые, как я полагал, имели отношение к моему вопросу – только я не мог понять, какое именно.
В ответ на это я записывал имена людей, которых он упоминал, и как только чье-то имя повторялось пять раз, я проводил утро в библиотеке, разыскивая их: Льва Выготского, Джорджа Герберта Мида, Томаса Стернза Элиота, Курта Воннегута, Сэмюэла Беккета; эти имена были в первой группе. Мое невежество в то время обнаруживается в том, что я испытал шок, обнаружив, что только один из этих людей может в традиционном понимании считаться психологом. Но этот шок позволил мне задать свой первый разумный вопрос Джону в период обучения: «Так что же все это значит?» Его ответ был таким: «Ну, вот это мы и должны попытаться выяснить». И, работая над своей диссертацией о взаимодействии между матерью и ребенком, занимаясь написанием и редактурой нескольких книг о том, как происходило социальное конструирование языка и коммуникации, интересуясь тем, каково быть человеком, живущим в другой культуре, в 1994 году я обнаружил себя, все еще хорошо укрытого в своей башне из слоновой кости, заканчивающим редактуру книги об эволюционных истоках человеческой деятельности. Именно тогда произошло второе ключевое событие: я встретил Майкла Уайта и Дэвида Эпстона в Аделаиде.
Майкл выступал с программным докладом на конференции по постмодернизму и психологии – вместе с самим Джоном Шоттером. Поскольку к тому времени мы с Джоном были частью британской научной диаспоры, реагирующей на реформы Маргарет Тэтчер, это казалось хорошей возможностью пообщаться с ним. Остальное было чистой случайностью. Я пошел на лекцию Майкла, потому что она была программным докладом. Он говорил о способах конструирования личностей из социальных практик и дискурсов, существующих в их культурах, и я мог спокойно кивать в ответ. Затем он по-настоящему встряхнул меня, переключившись на рассказ о том, как он и его «брат» Дэвид использовали эти идеи в своей терапевтической практике, чтобы с опорой на новые дискурсы помогать людям с разными проблемами найти способ реконструировать себя – так, чтобы они могли лучше справляться со своими ситуациями. Я пошел на семинар, который вели они с Дэвидом, и этот опыт привел меня к осознанию, что, возможно, часть накопленного за последние двадцать пять лет в моей башне из слоновой кости багажа впервые может приобрести ценность в реальном мире и окажется полезной. Позже в разговоре Дэвид спросил, не был ли я тем Локом, который писал о психологии коренных народов еще в 1980-х годах, потому что он читал это, и ему понравилось. В этом случае, может быть, я действительно знал кое-что, что могло быть полезным. В то же время это событие заставило меня с удвоенной силой осознать глубины собственного невежества. Я не был практикующим психологом. Их манеры разговора сильно отличались от моей – наполненной скорее объективными, экспертными положениями, а не свойственной им позицией участника, этическим взглядом. Возможно, к тому же существовал огромный объем того, что я прочел, но никогда не понимал в том же ключе, что они. Я все еще не являюсь практикующим психологом. Получив возможность за прошедшие годы написать несколько статей с Дэвидом и его коллегами, я лучше научился обходиться с языком, хотя мне предстоит еще долгий, долгий путь, прежде чем я выйду за рамки прочно укоренившейся у меня просветительской привычки. И в этой книге с Томом я был вынужден снова вступить во взаимодействие с теми областями невежества, которые были постоянной частью моего существования с тех пор, как Джон впервые заставил меня их осознать.