[Штамп на бланке: «Клэридж»]
Дорогой малыш!
Я получил сегодня твое письмо, пересланное в Лондон, где я надолго засел и контролирую перевод*. К сожалению, я не могу уехать отсюда до двадцатого – до этих пор будет длиться работа, и я непременно должен присутствовать.
Но я даю тебе возможность реванша: на рождественские каникулы ты наконец вместе с женой приедешь на пару дней в Берлин, мы встретимся и сходим в театр.
На Пасху или на Троицу, по твоему выбору, мы объездим с тобой поля сражений*.
Поскольку я знаю, что ты мне не веришь, я бы хотел сделать единственное для меня возможное, чтобы хоть как-то тебя убедить. Я бьюсь об заклад! Через несколько дней я перешлю на твой адрес пару сотен марок на хранение. Если я сдержу свое обещание, то получу их назад – если не сдержу, ты имеешь право использовать их на доброе дело – например, внести в партийную кассу УСПД?[4 - Независимая социал-демократическая партия Германии.].
Бригитте Нойнер в Берлин
Париж, 22.10.1930 (среда)
[Штамп на бланке: отель «Карлтон», Елисейские Поля, Париж]
Генрих, восхитительный!
Я сегодня действительно в первый раз трезвый – это удивительно, – первая неделя в Париже просеивается буквально сквозь пальцы, особенно если днем спишь, а по ночам гуляешь.
В Лондоне я был до понедельника – мило и скучно. Ночная жизнь ограничивается парочкой кафе, парочкой ночных клубов, вроде нашей Фемины – и все! И еще сворой проституток, которым, впрочем, далеко до уровня наших на Курфюрстендамм.
Солидный, наводящий скуку приятный город, где я купил себе две вполне приличные шляпы.
Париж на этой неделе был действительно прекрасен: не по-осеннему тепло, вечером синь и туман, жаль, что я здесь без машины. Таким образом я оказался обреченным на ночную жизнь – я каждый вечер гулял с завсегдатаями Белладонны, это великолепно, рестораны мелькают один за другим, элегантные, грязные, русские, французские и совсем французские. Маленький сутенер из Белладонны, Марсель, был с нами, и казалось почти невозможным отказаться от его невест, которых он предлагал, словно сигареты. Я страшно много пил, однажды попал на аварию в такси, без последствий, всего лишь царапина, – принял участие в потасовке, посетил почти сотню ресторанов, среди них несколько поистине милых со всякого рода полукровками – и убедился, что жизнь без машины хотя и достойна, но только наполовину. Воздуха не хватает, Генрих.
Кроме того, я продал права другому французскому издателю* и рассчитываю теперь на переговоры с «Метро-Голдвин-Майер», чтобы пристроить им уже написанный роман*. Я веду себя так, будто это для меня ничего не значит.
Получили ли вы уже мою белую «Ланчию»*? Пожалуйста, Генрих, доставь ее
а) к «Фолль&Рубек» (шайбы, дверь (не закрывается), по возможности лакировать;
б) в мастерскую (полностью проверить).
Может быть, я ее наконец получу!
Забираешь ли ты время от времени мою почту? Посмотри, пожалуйста, когда придет письмо от «Идоны», будет ли в нем подтверждение на получение страховки в связи с последней аварией. Это, собственно, должно быть сделано, деньги ведь еще не выплачены. Или позвони как-нибудь, эти люди живут на Шютценштрассе, мне бы не хотелось, чтобы расходы на ремонт остались непокрытыми.
Меня несколько беспокоит, все ли и у тебя в порядке! Сделай все, чтобы, кроме этих, теперь еще два месяца не быть дома! Это стоит того! Свобода превыше всего!
Продаешь ли ты закладные? Они падают в цене? Я хотел тебе открыть счет в Англии, но не получилось – требуется личное присутствие. Если хочешь перевести деньги, ты можешь воспользоваться моим счетом в Швейцарском кредитном доме Цюриха. Но я не думаю, что это сейчас необходимо.
Пиши мне, я живу пока здесь, но здесь немного тесно – когда Клемент* уедет, я перемещусь в «Клэридж». Пока же лучше из-за переговоров оставаться в том же отеле, поскольку парижский телефон – это само по себе чудо – как-то я два часа ждал звонка из города. Соединение здесь – чистая случайность.
Итак, Генрих, держи ушки на макушке! Еще шестьдесят дней – точнее семьдесят, но скажем лучше только шестьдесят, – и ты услышишь меня на французском (я смешиваю его в последнее время с английским). Поскольку я был там три дня! Жуть! Эрих Р.
Отважный Генрих, я постепенно начинаю курс похудения – я бы не хотел предстать перед твоим испытующим взором ожиревшим.
Кроме того, я планирую составить небольшой список мест для посещения, так как я полагаю, что твоим первым прыжком на свободу будут четырнадцать дней в Париже – ты найдешь во мне первоклассного проводника.
Генрих, будь так великолепен, заставь Мака позвонить по поводу налога на автомобиль, чтобы я получил, наконец, мою плату, и отправь машину на покраску и техосмотр. Я бы хотел еще на ней покататься!
Беглый взгляд на Лондон и Париж меня убедил, что путешествиями нельзя пренебрегать, – это будет наш великий шанс, дорогой! Ланчии будут рычать и пролетать через проселочные дороги! Естественно, будет настоящее шампанское, уже из-за этого стоит побывать в Париже. В Лаперузе я сегодня отпраздновал свой отъезд запеченными раками – первоклассное бургундское мне весьма помогло.
Генрих, работай старательно – ты даже не представляешь себе, как хорошо и правильно то, что ты делаешь! Ты это еще не можешь оценить целиком – но ты должен мне поверить! Долби, долби – Пинкус, лесной дятел, он эссенция свободы.
Я выбил из моего нового издателя двести тысяч франков аванса!
К сожалению, мне еще надо найти новое название для книги* – и написать киносценарий для Леммле*. Это парочка мрачных тучек, но, правда, небольших.
Я думаю вернуться домой в начале следующей недели!
До этого ты мне должен обязательно написать. Ты уже забрал «Ланчию»? Не очень-то флиртуй, это вредит и коже, и сердцу! Я здесь чувствую себя отлично – вплоть до пьянства.
Тон Бонифациус.
Рут Альбу
Антибы, апрель 1931
Дни становятся жаркими, солнце тяжко нависает над Эден-Рок.
Воздух дрожит и мерцает, время застывает и топчется на месте.
Застывает над сновидением – сновидением, в котором вдоль берега с бешеной скоростью несется черный автомобиль, выписывая гремящие спирали, застывает над Антибами и Кап-Мартеном, над Ниццей и Ла-Тюрби – узким изгибом Гранд-Корниш.
Время остановилось и давит на ущелья между голыми скалами, на цветочные поляны, пронизывает горячий запах далекого глубокого моря, соли, луга, тимьяна и знойного африканского ветра.
Лежать, лежать, долго-долго лежать, а потом встать и идти назад – вечером, когда тени ущелий набрасываются, словно стая темных волков на светлых псов автомобильных фар, – вечером, неизменно вечером, когда ряды фонарей больших бульваров исполинскими дугами спускаются к морю, – вечером, когда сумерки растворяются в темной синеве, темной, как мягкий, кожаный, иссиня-черный бумажник, – вечером, всегда вечером, когда сливаются в едином крике рев мотора, шум дороги, вой ветра и шелест леса.
Ах, вечером, вечером – вечером.
Уже скоро.
Эмилю Людвигу
Нордвейк-ан-Зее, июнь 1931
Дорогой и глубокоуважаемый господин Людвиг!
Только сегодня, спустя полгода, меня догнала часть моей почты, которая до сих пор была мне недоступна, – и поэтому только сегодня испытал я великую радость, получив Ваши дружеские слова о моей второй книге*, отправленные мне на Новый год.
Уже два года я живу в состоянии глубокой подавленности, а временами меня охватывают приступы отчаяния, и я бегу от людей, бегу от самого себя и от жизни – как хотелось бы мне обрести завершенность, ясность, отчетливость, но это невероятно трудно. Порой мне кажется, что уже поздно, и в такой тяжелый момент я получаю письма – такие, как Ваше. Они помогают мне снова обрести веру в себя, веру, которая жила во мне много лет назад, до войны. Я очень рад, что получил Ваше письмо именно сейчас, и очень радуюсь тому, что это письмо именно от Вас. Я не в состоянии объяснить почему, ибо я не умею говорить о себе – просто поверьте, что Вы подарили мне нечто особенное.
Я желаю Вам всего наилучшего в вашей большой и важной работе. Сердечная благодарность и самый сердечный привет от Вашего
Эриха Марии Ремарка.