– Ага, ты, значит, еще и думаешь?! – со смехом воскликнула Мама.
– Да, не часто, но случается.
Мадам Симона с гордостью посмотрела на Маму и прошептала:
– А он не так прост, наш Феликс. И далеко пойдет… если не остановят…
Среди завсегдатаев кафе, к которым я относился как к дядьям и теткам, особенно выделялся господин Софронидес, философ. Приземистый, тучный, плешивый, с огромным пузом, он взбирался на барный табурет и больше уже не сходил с него, комментируя с высоты своего насеста приход и уход клиентов, перемены в нашем квартале, последние политические, экономические и социальные новости. Послушать его, так получалось, что человечество совершает исключительно идиотские деяния, голосует за бессмысленные законы, выбирает в правители продажных приматов и загаживает планету; при этом создавалось впечатление, что оно – человечество – допускает тяжкую ошибку, игнорируя его особу, хотя, прислушавшись к его доводам, давно уже достигло бы процветания. В раннем детстве я глубоко почитал господина Софронидеса и часто спрашивал себя, отчего президенты Франции или Соединенных Штатов, канцлерша Германии, король Бельгии и русский царь не спешат в кафе на улице Рампонно, чтобы ежедневно консультироваться с этим мудрейшим из мудрецов. Однако со временем я заподозрил, что его пафос рождается из врожденной страсти к отрицанию, а высокомерие объясняется не столько интеллектуальным превосходством, сколько тягой к огульной критике.
Мадемуазель Тран, о которой я упоминал выше, играла роль старшей сестры – молчаливой, очаровательной, с неизменной улыбкой, которая то и дело округляла ее рот и глаза, когда она издавала гортанный возглас – ррро! – восхищаясь моей новой ручкой, новым свитером или новой парой обуви. Она с безмерным восторгом относилась к вещам, особенно к модным. Поэтому я обожал слушать похвалы из уст этой опытной потребительницы, касающиеся моих одежек, моих браслетов, моих ранцев, тетрадей и письменных принадлежностей.
И наконец, здесь был Робер Ларусс.
– Уж такой пугливый, каких свет не видывал, – утверждала Мама. – Разве что среди мотыльков…
Робер Ларусс, казалось, мог упасть в обморок в любой момент – настолько сильно все на него действовало. Стоило его окликнуть, хотя бы шепотом, как он вздрагивал от ужаса. Стоило с ним поздороваться, как он заливался краской. Если вы приносили ему заказанную выпивку, он рассыпался в благодарностях, заикаясь от полноты чувств. Услышав шум спускаемой воды в туалете, он съеживался, словно на него вот-вот обрушится Ниагарский водопад, и готов был бежать прочь. Да что там говорить: даже шорох птичьих крыльев пугал его так, будто началось извержение Везувия. По этой причине мы старались беспокоить его как можно меньше, а это было очень нелегко в таком посещаемом кафе.
До и после своей работы – починки пылесосов – он тихонько, как мышка, входил в кафе, усаживался в глубине помещения, рядом с дверью в «Спокойное уединение», раскрывал словарь, широкий, как его впалая грудь, и начинал заучивать слова. Вот цель, которую он себе поставил, – выучить наизусть весь словарь, от корки до корки. Мы все восхищались им. Честно говоря, мы-то сами прибегали к помощи словаря лишь с одной целью – выяснить смысл какого-нибудь непонятного термина. Он же решил, что в один прекрасный вечер для него не останется никаких неизвестных слов. Ежедневно он заучивал по полстраницы, и так – шесть дней в неделю; выходной он отводил на повторение у себя дома.
Мадам Симона доставила себе удовольствие подсчитать, во что это выльется:
– Его словарь содержит 2722 страницы. Из расчета полстраницы в день, по шесть раз в неделю, ему на все понадобится 5444 дня. За год 313 из них уйдет на чтение и 52 на повторение, – стало быть, он потратит семнадцать с половиной лет до того, как узнает все значения слова «яйца».
Он взялся за это восемь лет назад. И с тех пор мы не уставали восхищаться как его проектом, так и его упорством. Глядя, как он жадно поглощает столбцы слов, мы видели в нем не голодную библиотечную мышь с острым рыльцем, бесцветными усиками и выпученными глазами в маленьких круглых очочках, а героя, бесстрашно раздвигавшего границы невозможного.
Мы не знали его настоящего имени, потому что моя мать когда-то обратилась к нему именно так:
– Как дела, господин Ларусс?
Он задрожал всем телом.
– О, я недостоин… недостоин…
– Ну вот еще! Для меня вы и ваш «Ларусс» – все едино.
Он съежился и в панике пробормотал, ломая пальцы:
– Я скорее «Робер»…[5 - Имеется в виду «Le petit Robert» – т. н. «малый Ларусс» (в отличие от 15-томного «большого Ларусса»), энциклопедический однотомный словарь, издаваемый с 1906 г.]
Мама расхохоталась:
– Ну вот, значит, я так и буду вас называть – Робер Ларусс.
Он поднял голову, на глазах его блестели слезы.
– Нет, я недостоин… недостоин…
После этого разговора он все же согласился на имя, которое внушало ему священный трепет и всякий раз повергало в дрожь. Однако, приняв его, он оправдывал это самозванство, шепча:
– Когда-нибудь… когда-нибудь…
И тут же замолкал, слишком потрясенный перспективой завершения своего проекта.
Иногда, желая дать себе передышку, он участвовал в общих разговорах, – правда, на свой манер. Так, например, однажды утром, когда наш философ господин Софронидес рассказывал моей матери, что покушение на Гитлера никому не удалось и этот диктатор покончил жизнь самоубийством в подземном блокгаузе Берлина, из укромного уголка вдруг донесся дребезжащий голосок нашего Робера Ларусса:
– «Блокгауз, имя существительное, мужского рода, конец семнадцатого века, от немецкого „Blok“ – балка и „Haus“ – дом. Военное оборонительное сооружение со стенами и покрытием из дерева, бетона и др. Относится к системе долговременных укреплений. Синонимы: бункер, каземат, малый форт».
Все это вырвалось у него чисто спонтанно. Господину Софронидесу очень не понравилось, что его прервали и, хуже того, усомнились в его всеобъемлющей эрудиции; с высоты своего барного стула он смерил наглеца презрительным взглядом:
– Что такое?
Задрожав, Робер Ларусс еле слышно пробормотал:
– Я полагаю, в данном случае скорее следовало бы употребить слово «бункер».
– Ах вот как!
– «Надежно защищенный каземат. Немецкий. Может быть подземным».
– Да какая разница? Гитлер-то все равно покончил с собой, да или нет? – заорал господин Софронидес.
– Я… я… я не знаю. Я не изучал словарь имен собственных.
– Ну, значит, поговорим, когда вы до него дойдете!
И господин Софронидес злорадно ухмыльнулся, а Робер Ларусс, бледный и совершенно убитый, скрыл свой позор, уткнувшись в словарь.
Можно ли предугадать, с какой стороны нагрянет беда?
И кто знал, что? именно может разрушить наше мирное существование?!
Лично меня не мучили никакие мрачные предчувствия. Мне казалось, наша жизнь всегда будет радостной, беззаботной и счастливой – вплоть до того дня, когда я – желательно как можно позже! – покину материнский кров, чтобы зажить со своей супругой, женщиной, с которой я пока еще не познакомился, но которая наверняка уже родилась и где-то гуляет и играет с подружками. И значит, когда-нибудь мне предстояло огорчить Маму, расставшись с ней; мог ли я предвидеть, что скоро буду плакать оттого, что это Мама рассталась со мной, отрешилась от меня, хотя по-прежнему была рядом?!
Как же это произошло?
Скажу сразу: всему виной стал «Фиговый рай» – бакалейный магазинчик, примыкавший к нашему кафе. Этой бакалеей уже тридцать лет владел медлительный и педантичный господин Чомбе, великан в голубом халате, облекавшем его черное как ночь тело. И вот господин Чомбе вдруг начал кашлять – так же часто, как чихал его кот Апчхи. Мама очень уважала бакалейщика, а чутье подсказало ей, что дело неладно; она тотчас же договорилась с каким-то врачом о консультации и заставила господина Чомбе пойти к нему. Интуиция ее не обманула: у господина Чомбе обнаружили рак легких – следствие курения крепких сигарет без фильтра, которые он смолил с утра до ночи, – вечно у него свисал окурок с нижней губы. Поскольку Чомбе был одинок, он посвятил в свое несчастье только Маму: по словам врача, жить ему оставалось месяц, от силы два.
Благодаря специалисту, чьи координаты Мама знала, поскольку записывала все сведения, услышанные в своем кафе, господин Чомбе воспользовался каким-то самоновейшим методом лечения, способным отодвинуть роковой исход и позволить ему не закрывать бакалею, которой он безмерно гордился; весь смысл его существования состоял в том, чтобы обслуживать клиентов «семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году». И представьте себе, он выжил… По вечерам Мама носила господину Чомбе еду, которую стряпала нам на ужин, и заодно исподволь выпытывала у него, как дела. Увы, по мере того, как длилась эта отсрочка, господин Чомбе становился все бледнее и бледнее; злые шутники нашего квартала насмехались над ним, утверждая, что он заболел «майклджексонитом» – манией выбеливать себе кожу. Господин Чомбе не протестовал, Мама тоже. И только я один знал причину.
Так он сражался со своим раком целый год. Но вот однажды в субботу, часов в десять вечера, господин Чомбе постучал в дверь нашей квартиры. Измученный болезнью, он сейчас походил на собственный фотонегатив, однако не жаловался и еще менее того хотел жалости других. Поэтому он представил свой визит как чисто коммерческий, а именно: предложил Маме купить у него «Фиговый рай».
– Либо ты сохранишь его как бакалею, Фату, либо используешь, чтобы расширить свое кафе. Может, даже откроешь ресторан. Я тут подсчитал: объединив оба помещения, ты сможешь принимать одновременно полсотни человек.
В благодарность за Мамины заботы он предложил ей сходную цену. Потом ему стало плохо, он выпил несколько стаканов воды, отдышался и минут через десять извинился за свою настойчивость:
– Если ты будешь ждать моей смерти, Фату, то заплатишь много больше. Мне и без того противно оставлять свои бабки племянникам – эти лодыри только и знают, что курить травку, но совсем уж невыносимо думать, что они вытянут из тебя лишнее.
Моя мать провела бессонную ночь. Кафе она получила в наследство от родных через год после моего появления на свет; правда, для этого ей пришлось еще и взять кредит. К настоящему моменту Мама уже все выплатила банку, доказав и самой себе, и окружающим, что вполне способна успешно вести дела. Так может, настало время пуститься в новую авантюру?