Глава 4
Наэлектризованные
За эти первые 24 часа в новой должности Черчилль явил себя премьер-министром совершенно необычного типа. Чемберлен (Старый Зонтик, он же Коронер) был степенным и осмотрительным, а новый премьер, в полном соответствии со своей репутацией, оказался экспансивным, энергичным и совершенно непредсказуемым. Едва ли не первым делом в качестве премьера Черчилль назначил сам себя министром обороны, что заставило одного из уходящих чиновников записать в дневнике: «Спаси нас Бог»[77 - Gilbert, War Papers, 2:13.]. Это был новый пост, заняв который Черчилль мог контролировать работу начальников штабов, которые, в свою очередь, управляли армией, флотом и военно-воздушными силами. Теперь он взял под контроль все военные действия Великобритании – и взял на себя всю ответственность за них.
Он с сумасшедшей скоростью создавал кабинет, уже к полудню следующего дня произведя назначения на семь ключевых постов. Он оставил лорда Галифакса министром иностранных дел, а кроме того, в знак щедрости и лояльности включил в состав правительства и Чемберлена, сделав его лордом-председателем Совета (посредником между правительством и королем: этот пост не предполагал особой нагрузки и, по сути, являлся синекурой). Вместо того чтобы сразу же выселить Чемберлена из резиденции премьер-министра в доме 10 по Даунинг-стрит, Черчилль решил пока продолжать жить в Адмиралтейском доме, чтобы дать Чемберлену время с достоинством уйти. Он предложил Чемберлену поселиться рядом – в таунхаусе по адресу Даунинг-стрит, 11, где тот проживал в 1930-х годах, когда занимал пост канцлера казначейства[78 - Секретарь военного кабинета – министр финансов. – Прим. пер.].
По всему Уайтхоллу словно пронесся мощный электрический разряд. Притихшие коридоры пробудились. «Казалось, правительственная машина в одночасье получила пару новых передач, обретя способность ездить гораздо быстрее, чем казалось возможным когда-либо прежде», – писал Эдуард Бриджес, секретарь военного кабинета[79 - Wheeler-Bennett, Action This Day, 220.]. Эта новая энергия, незнакомая и тревожащая, пронизывала теперь все уровни бюрократии, от последнего секретаря до самого важного министра. Дом 10 по Даунинг-стрит словно бы подвергся воздействию какого-то гальванического эффекта. По словам Джона Колвилла, при Чемберлене даже приближение войны не изменило темп работы правительства. Но Черчилль был как динамо-машина. К немалому изумлению Колвилла, «теперь почтенных чиновников нередко можно было увидеть бегущими по коридорам»[80 - Там же, 50.]. Нагрузка самого Колвилла и его товарищей по личному секретариату Черчилля возросла до невообразимых прежде уровней. Черчилль выпускал директивы и распоряжения в виде коротких текстов, которые называли «служебными записками»: он диктовал их машинистке (какая-то из них всегда находилась рядом) с момента своего пробуждения и до отхода ко сну. Он приходил в ярость от орфографических ошибок и бессмысленных фраз в этих записях: он считал, что их причина – невнимательность машинисток, хотя на самом деле под его диктовку печатать было непросто (в частности, из-за того, что он слегка шепелявил). Записывая одну его 27-страничную речь, машинистка Элизабет Лейтон, пришедшая на Даунинг-стрит в 1941 году, навлекла на себя его гнев, допустив одну-единственную ошибку – напечатав «министр авиации» вместо «министерство авиации» и тем самым случайно породив яркий визуальный образ: «Министр авиации – в состоянии хаоса, сверху донизу»[81 - Nel, Mr. Churchill's Secretary, 37.]. По словам Лейтон, речь Черчилля порой не так-то просто было разобрать, особенно по утрам, когда он диктовал с постели. На ясности его речи сказывались и другие факторы. «Он вечно держит во рту сигару, – отмечала она, – к тому же во время диктовки он обычно расхаживает по комнате взад-вперед: то он за твоим стулом, то у дальней стены»[82 - Там же, 29.].
Он обращал внимание на мельчайшие детали – даже на формулировки и грамматику в докладах министров. Аэродром им предписывалось именовать airfield, а не его синонимом aerodrome. Самолет следовало называть не aeroplane, а aircraft. Особенно Черчилль настаивал на том, чтобы министры составляли свои записки как можно лаконичнее: длина каждой не должна была превышать страницы. «Если вы не излагаете свои мысли сжато – значит, вы лентяй», – отмечал он[83 - Ismay, Memoirs, 169. По словам Исмея, Черчилль обращал особое внимание на выбор кодовых названий для операций: не следовало выбирать шуточные, несерьезные или легкомысленные названия. «Что почувствует мать, если узнает, что ее сына убили во время боевой вылазки под названием "ОБЪЯТИЯ КРОЛИКА?"» – писал Исмей (там же, 187).].
Такие высокие требования к служебной коммуникации (в особенности к ее точности) заставляли сотрудников на всех уровнях правительственной бюрократии испытывать новое чувство ответственности за происходящие события, разгоняя затхлость рутинной министерской работы. Черчилль каждый день выпускал десятки распоряжений. Они всегда отличались лаконичностью и всегда были написаны предельно ясным и точным языком. Нередко он требовал ответа по какой-нибудь сложной теме еще до конца дня. «Все, что не касалось насущно необходимых дел, не имело для него никакой ценности, – писал генерал Алан Брук, которого секретари, работавшие в доме 10 по Даунинг-стрит, прозвали Бруки. – Когда он хотел, чтобы что-то сделали, все прочее следовало немедленно бросить»[84 - Wheeler-Bennett, Action This Day, 24–25.].
По наблюдениям Брука, эффект был такой, «словно луч прожектора неустанно шарит по всем закоулкам администрации, так что даже самые мелкие клерки чувствовали, что однажды могут оказаться под этим лучом, который высветит все, чем они занимаются»[85 - Там же, 22.].
В ожидании переселения Чемберлена из дома 10 по Даунинг-стрит Черчилль устроил себе офис на первом этаже Адмиралтейского дома, где он планировал работать по ночам. Машинистка и личный секретарь базировались в столовой и каждый день неоднократно преодолевали коридор, уставленный мебелью с дельфиньими мотивами (спинки и ручки кресел были украшены узорами в виде водорослей и гибких морских животных). Кабинет Черчилля находился в одной из внутренних комнат. На рабочем столе он держал всевозможные пилюли, порошки, зубочистки, нарукавники, а также разнообразные золотые медали, которые он использовал в качестве пресс-папье. Рядом на столике размещались бутылки виски. Днем же Черчилль занимал свой кабинет на Даунинг-стрит.
Впрочем, Черчилль весьма широко понимал слово «кабинет». Зачастую генералам, министрам и сотрудникам его администрации приходилось встречаться с ним, когда он пребывал в ванне: это было одно из его излюбленных мест работы. Ему нравилось работать и в постели: каждое утро он часами просматривал депеши и доклады, не вылезая из кровати, а машинистка сидела поблизости. Рядом всегда стоял Ящик – черный чемоданчик с рапортами, письмами и докладными записками других чиновников, требовавших его рассмотрения: личные секретари ежедневно клали туда новые документы взамен тех, с которыми он уже разобрался.
Почти каждое утро в спальню Черчилля являлся особенный посетитель – генерал-майор Гастингс Исмей, недавно назначенный начальником Центрального штаба[86 - В отечественных источниках встречается и другое название этой должности Исмея – заместитель по военным вопросам секретаря военного кабинета. – Прим. пер.]. Окружающие любовно называли его Мопсом – уж больно тот походил на собаку этой породы. Исмей служил посредником между Черчиллем и командующими тремя видами войск, помогая им понять друг друга. Исмей проделывал это с немалым тактом и дипломатичностью. Он тут же стал одной из главных фигур «Тайного круга» Черчилля (как называл это сам премьер). Исмей приходил в спальню Черчилля, чтобы обсудить вопросы, которые могут всплыть позже – на утренней встрече начальников штабов. В другое время он просто сидел рядом с Черчиллем – на всякий случай, – создавая самим своим присутствием теплый, умиротворяющий эффект. Мопс был любимцем машинисток и личных секретарей. «Его глаза, сморщенный нос, рот, сама форма его лица имели совершенно очаровательное сходство с собачьими, – писал Джон Колвилл. – Улыбка прямо-таки озаряла его лицо: казалось, он машет при этом невидимым хвостом, который так легко вообразить»[87 - Colville, Winston Churchill and His Inner Circle, 161.].
Исмей поражался тому, насколько, оказывается, обществу был нужен этот новый премьер-министр. Идя с ним пешком от Даунинг-стрит, 10 к Адмиралтейскому дому, Исмей дивился энтузиазму, с которым Черчилля приветствовали прохожие обоего пола. Группа людей поджидала нового премьера у служебного входа в дом номер 10, чтобы поздравить его с назначением. Слышались ободряющие возгласы: «Удачи, Уинни! Да благословит вас Бог!»
Его спутник заметил, что Черчилля это глубоко тронуло. Входя в здание, он даже всплакнул (Черчилль вообще никогда не боялся открыто проявлять эмоции).
– Бедняги, бедняги, – проговорил он. – Так мне доверяют, а я ведь еще долго не принесу им ничего, кроме горя и бед[88 - Ismay, Memoirs, 116.].
Больше всего ему хотелось мобилизовать и воодушевить страну, и он ясно показал это с самого начала. Он требовал активности по всем направлениям – от чиновничьих кабинетов до поля боя. Он жаждал, чтобы Британия перешла в наступление, сделала хоть что-то, чтобы перенести войну прямо к «этому плохому человеку» (как он предпочитал именовать Адольфа Гитлера)[89 - Сила этого определения (that bad man) – в его простоте. Прекрасно владевший слогом Черчилль мог использовать гораздо более эмоционально «нагруженный» эпитет, но предпочел три простых односложных слова. – Прим. ред.]. Черчилль нередко повторял: он хочет, чтобы немцы «истекали кровью и горели»[90 - Wheeler-Bennett, Action This Day, 198.].
Не прошло и двух дней после его назначения, как 37 бомбардировщиков Королевских ВВС атаковали немецкий город Мюнхен-Гладбах, расположенный в промышленном районе Рур. В результате налета погибли четыре человека (как ни странно, в числе жертв оказалась одна англичанка)[91 - Overy, Bombing War, 239.]. Но целью операции являлось не просто нанесение ущерба противнику. Этот рейд, как и те, что вскоре за ним последовали, призван был продемонстрировать британскому обществу, Гитлеру, а особенно – Соединенным Штатам, что Британия намерена драться. То же самое послание Черчилль стремился донести в понедельник, 13 мая, впервые выступив перед палатой общин в качестве премьера. Он говорил уверенно, он клялся добиться победы, но при этом в нем чувствовался реалист, понимающий текущее, отчаянное положение Британии. Особенно ярким моментом речи стала фраза: «Мне нечего вам предложить, кроме крови, тяжкого труда, слез и пота»[92 - Gilbert, War Papers, 2:22.].
Хотя впоследствии эти слова займут место в пантеоне перлов ораторского искусства (через несколько лет после этого выступления они даже удостоятся похвалы Йозефа Геббельса, главного гитлеровского пропагандиста), в тот момент эта речь казалась вполне рядовой, а ее аудитория, отошедшая от недавнего воодушевления, была настроена к Черчиллю весьма скептически. Джон Колвилл (который, несмотря на назначение в штат к Черчиллю, сохранил верность Чемберлену) пренебрежительно назвал эту речь «довольно блестящим выступленьицем»[93 - Colville, Fringes of Power, 1:150.]. По такому случаю Колвилл решил облачиться в «новый ярко-голубой костюм от Fifty-Shilling Tailors (эта большая сеть магазинов торговала недорогой мужской одеждой), «дешевый и броский: я счел, что это вполне уместно для появления среди нашего нового правительства».
К этому времени немецкие войска, атаковавшие Нижние Земли, безжалостно сжимали хватку. 14 мая крупная группировка бомбардировщиков люфтваффе нанесла удар по Роттердаму с высоты 2000 футов. Казалось, они бомбят всё без разбора. Погибло более 8000 мирных жителей. Заодно Англии недвусмысленно намекнули, что ее ждет та же участь. Но Черчилля и его военачальников больше всего встревожила ошеломляющая мощь немецких танковых частей, которые при поддержке «воздушной артиллерии» громили силы союзников в Бельгии и во Франции, что сильно ослабляло сопротивление французов и ставило части Британских экспедиционных сил (БЭС) в очень уязвимое положение. 14 мая, во вторник, французский премьер-министр Поль Рейно позвонил Черчиллю, умоляя направить во Францию 10 эскадрилий истребителей Королевских ВВС в придачу к тем четырем, которые уже были обещаны, – «если можно, сегодня»[94 - Gilbert, War Papers, 2:30–31.].
Германия уже заявляла о своем триумфе. Уильям Ширер, американский корреспондент, находившийся в Берлине, слышал во вторник, как немецкие ведущие новостей снова и снова провозглашали победу, прерывая обычные передачи для того, чтобы похвалиться очередным продвижением вперед. Вначале звучали фанфары, затем – сообщение о новых успехах на фронте, а потом (как пишет Ширер в дневнике) хор исполнял «свежий шлягер – песню "Мы идем на Англию"»[95 - Shirer, Berlin Diary, 274.].
На следующее утро, в среду, 15 мая, Рейно снова позвонил Черчиллю – в половине восьмого. Черчилль еще лежал в постели и поднял трубку телефона, стоящего на прикроватном столике. Сквозь шорох помех до него донесся далекий голос Рейно, произнесшего по-английски: «Мы потерпели поражение»[96 - Winston Churchill, Their Finest Hour, 42.].
Черчилль ничего не ответил.
– Нас разбили, – еще раз сообщил Рейно. – Мы проиграли сражение.
– Но ведь это не могло случиться так скоро? – отозвался Черчилль.
Рейно рассказал, что немцы прорвали французскую линию обороны в коммуне Седан, в Арденнских горах, рядом с французско-бельгийской границей, и что в этот прорыв устремились танки и бронемашины. Черчилль пытался успокоить французского коллегу, подчеркивая, что, как учит опыт военных действий, всякое наступление со временем теряет первоначальный импульс.
– Мы разбиты; мы проиграли сражение, – настаивал Рейно.
Это казалось невозможным, невероятным. Французская армия была многочисленной и хорошо обученной, а укрепленная линия Мажино считалась совершенно неприступной. В британских стратегических планах Франции отводилась роль партнера: без нее у БЭС не было никаких шансов победить.
Черчилль понял: пришло время напрямую просить Америку о помощи[97 - Свои воспоминания об этой телеграмме Черчилль предваряет замечанием: «Поскольку кабинет благоприятно отнесся к моей попытке получить эсминцы у американского правительства, днем 15 мая я составил первое послание к президенту Рузвельту после моего вступления на пост премьер-министра». Очевидно, что идея просить США о прямой помощи сформировалась у Черчилля еще до прорыва линии Мажино. – Прим. ред.]. В секретной телеграмме, в тот же день направленной Рузвельту, он сообщал президенту, что не сомневается в скором нападении гитлеровских войск на Англию – и что он готовится к этой атаке. «Если понадобится, мы будем продолжать воевать в одиночестве, и это нас не страшит, – писал он. – Но, я надеюсь, вы понимаете, господин президент, что голос и сила Соединенных Штатов могут потерять свое значение в том случае, если они будут слишком долго сдерживаться. Вы можете оказаться перед лицом полностью покоренной и фашизированной[98 - В оригинале, разумеется, «нацифицированной» (Nazifized). – Прим. ред.] Европы, созданной с поразительной быстротой, и бремя может оказаться слишком тяжелым для нас»[99 - Churchill to Roosevelt, cable, May 15, 1940, FDR/Subject.].
Он просил оказать Британии материальную помощь и отдельно предлагал Рузвельту подумать об отправке к британским берегам 50 старых эсминцев, которые Королевский военно-морской флот мог бы использовать, пока его собственная судостроительная программа не начнет поставлять новые корабли. Черчилль также хотел получить самолеты – «несколько сотен… последних типов», а также зенитные орудия и снаряды, «которых опять-таки будет много в будущем году, если только мы доживем…».
Затем он перешел к вопросу, который, как он отлично знал, в переговорах с Америкой всегда был весьма деликатным: эта страна всегда стремилась добиваться наилучших для себя условий, не уступая партнеру ни на йоту (или по крайней мере слыть таким жестким переговорщиком): «Мы будем продолжать платить долларами до тех пор, пока сможем, – писал он, – но мне хотелось бы иметь достаточную уверенность в том, что, когда мы не сможем вам платить, вы будете продолжать поставлять нам материалы».
Рузвельт ответил через два дня. Он сообщал, что не может прислать эсминцы без санкции конгресса, и отмечал: «Не уверен, что в данный момент такое обращение к конгрессу будет разумным»[100 - Gilbert, War Papers, 2:69.]. Он по-прежнему относился к Черчиллю настороженно, но еще больше он опасался возможной реакции американской общественности. В тот период он как раз размышлял над тем, стоит ли ему баллотироваться на третий срок (и еще не сделал никаких официальных заявлений на сей счет).
Уклонившись от прямого ответа на разнообразные просьбы Черчилля, президент добавил: «Желаю вам всяческой удачи»[101 - Kennedy, American People in World War II, 21.].
Неугомонный Черчилль решил, что ему необходимо лично встретиться с французским руководством – и для того, чтобы лучше понять, как идут боевые действия, и для того, чтобы попытаться как-то воодушевить союзников. Несмотря на присутствие немецких истребителей в небе над Францией, уже 16 мая, в четверг, в три часа дня, Черчилль отбыл на военном пассажирском самолете «Де Хэвилленд Фламинго» с авиабазы Королевских ВВС в Хендоне (располагавшейся примерно в семи милях к северу от Даунинг-стрит). Это был любимый самолет Черчилля: цельнометаллический двухмоторный пассажирский аппарат с большими мягкими креслами в салоне. К «Фламинго» быстро пристроилась группа «Спитфайров», которой предстояло сопровождать его в ходе этого полета во Францию. Вместе с Черчиллем туда отправился «Мопс» Исмей и несколько других официальных лиц.
Едва приземлившись, визитеры тут же поняли, что дела обстоят значительно хуже, чем они ожидали. Встречающие офицеры сообщили Исмею, что немцев ждут в Париже уже в ближайшие дни. Исмей писал: «Никто из нас не мог в это поверить»[102 - Gilbert, War Papers, 2:54.].
Рейно и его генералы снова принялись умолять, чтобы Британия направила во Францию больше самолетов. После долгих и мучительных раздумий (и, как всегда, стараясь учитывать, как его действия будут выглядеть в истории) Черчилль пообещал 10 эскадрилий. Ночью он телеграфировал своему военному кабинету: «Будет нехорошо с исторической точки зрения, если их просьбы будут отвергнуты и в результате этого они погибнут»[103 - Winston Churchill, Their Finest Hour, 50. См. также: Gilbert, War Papers, 2:62.].
Утром он вместе со своими спутниками вернулся в Лондон.
Перспектива отправки во Францию столь большого количества истребителей обеспокоила черчиллевского личного секретаря Колвилла. Он записал в дневнике: «Это означает лишить нашу страну четверти ее фронтовых истребителей ПВО»[104 - Colville, Fringes of Power, 1:154.].
Ситуация во Франции стремительно ухудшалась, и по другую сторону Ла-Манша нарастал страх, что Гитлер теперь обратит все свое внимание на Британию. Вторжение казалось неминуемым. В Уайтхолле (и в английском обществе в целом) давно существовало подспудное стремление к «умиротворению» Германии. Теперь оно снова вышло на поверхность, словно грунтовые воды, подтапливающие газон: призывы заключить мир с Гитлером зазвучали вновь.
Дома у Черчилля такие пораженческие разговоры вызывали только ярость. Как-то раз Черчилль пригласил на ланч Дэвида Марджессона, лидера и главного организатора его парламентской фракции. Клементина и Мэри также присутствовали за столом. Марджессона причисляли к так называемым мюнхенцам: в свое время он выступал за умиротворение Германии и поддержал Мюнхенское соглашение 1938 года, одним из инициаторов которого был Чемберлен.
В ходе этого ланча Клементина ощущала все большее беспокойство.
С момента назначения Черчилля премьер-министром она стала его верной соратницей, организуя деловые завтраки и обеды, отвечая на бесконечные письма общественности. Она любила носить косынку с изображениями военных плакатов и лозунгов: «Подписывайтесь на Оборонный заем», «Вперед!» и т. п. на манер тюрбана. Сейчас ей было 55, а замужем за Черчиллем она была уже 32 года. После их помолвки Вайолет Бонем Картер, близкая подруга Черчилля, выражала серьезные сомнения в том, что Клементина достойна его, предсказывая, что она «всегда будет для него, как я часто повторяю, просто чем-то вроде декоративного сервировочного столика; она еще и слишком непритязательна, чтобы претендовать на нечто большее»[105 - Wrigley, Winston Churchill, 113.].
Однако Клементина оказалась чем угодно, только не «приставкой». Высокая, подтянутая, демонстрирующая «законченную, безупречную красоту» (как вынуждена была признать сама Бонем Картер)[106 - Carter, Winston Churchill, 171.], она обладала могучей силой воли и независимостью: часто она даже ездила в отпуск одна, на долгое время покидая семью. В 1935 году она в одиночку путешествовала по Дальнему Востоку четыре с лишним месяца. У них с Черчиллем были отдельные спальни; секс происходил лишь по ее явно выраженному приглашению[107 - Purnell, Clementine, 48.]. Вскоре после свадьбы Клементина поведала той же Бонем Картер, что Черчилль предпочитает носить особое нижнее белье: бледно-розовое и непременно шелковое[108 - Carter, Winston Churchill, 173.]. Клементину не смущали споры даже с самыми высокопоставленными оппонентами. Говорили, что она – единственный человек, по-настоящему способный противостоять натиску Черчилля.
Во время этого ланча в ней все больше разгорался гнев. Марджессон вовсю проповедовал пацифизм, который казался ей отвратительным. Вскоре она уже не могла этого выносить – и обрушилась на него с упреками за былое прогерманское соглашательство. Она намекала, что именно Марджессон способствовал нынешнему бедственному положению Британии. Как выразилась Мэри, «освежевав его заживо словами, она стремительно удалилась»[109 - Soames, Daughter's Tale, 156.]. Такая ситуация была довольно обыденной – члены семьи частенько говорили о «маминых взрывах». Описывая одну сцену, когда жертва получила от нее особенно яркую отповедь, Черчилль шутливо заметил: «Клемми бросилась на него, словно ягуар с дерева»[110 - Purnell, Clementine, 177.].
В данном случае она удалилась не одна. Она прихватила с собой Мэри, и они вдвоем уселись за ланч в «Гриле» отеля «Карлтон», расположенного неподалеку. Ресторан славился своим сияющим бело-золотым убранством.
Мэри ошеломило поведение матери. «Мне было чрезвычайно стыдно, я пришла в ужас, – записала она в дневнике. – Нам с мамой пришлось уйти и продолжить ланч уже в "Карлтоне". Хорошая еда, совершенно испорченная мрачным настроением»[111 - Soames, Daughter's Tale, 156.].
Посещения церкви предоставляли Клементине еще одну возможность открыто выразить свое возмущение. 19 мая, в воскресенье, она явилась на службу в церковь Святого Мартина в Полях – знаменитый англиканский храм на Трафальгарской площади. Провопедь священника показалась ей недопустимо пораженческой. Клементина встала и демонстративно вышла. Придя на Даунинг-стрит, она рассказала мужу эту историю.
Черчилль заметил:
– Тебе надо было вскричать: «Какой стыд, вы оскверняете ложью храм Божий!»[112 - Colville, Fringes of Power, 1:157.]
Затем Черчилль отправился в Чартуэлл, их семейный загородный дом неподалеку от Лондона: там он намеревался поработать над текстом своего первого радиовыступления в качестве премьер-министра и немного отдохнуть душой рядом со своим прудом, мирно кормя золотых рыбок и черного лебедя.
Собственно, раньше тут имелись и другие лебеди, но они стали добычей лис.
Однако из Франции поступил еще один телефонный звонок, и Черчиллю пришлось срочно возвращаться в Лондон. Ситуация быстро ухудшалась, французская армия таяла на глазах. Казалось, мрачные известия совершенно не смутили Черчилля – что заставило Джока Колвилла еще немного потеплеть к своему новому начальнику. В воскресной дневниковой записи Колвилл отмечал: «Каковы бы ни были недостатки Уинстона, мне кажется, что именно такой человек сейчас нужен. Его дух неукротим, и, даже если мы потеряем Францию и Англию, я уверен, что он будет продолжать сражаться – вместе с горсткой благородных пиратов»[113 - Там же.].