А потом спросила:
– Что это за песня, которую ты пела? Ты должна научить меня, я буду петь эту песню Лилах, когда она в следующий раз проснется в три часа ночи.
И Хефциба ответила:
– Это известная песня, разве ты ее не знаешь? – И она снова пропела слова: – Ангел, что меня от зла уберег, благословит молодых, он беду не пустит на порог. – И вдруг я поняла, откуда мне знакома эта мелодия. Хефциба продолжала петь негромко и нежно: – Имя мое и имена праотцев наших, Авраама и Ицхака, – пусть множатся им подобные в Земле нашей.
Я слушала, и память моя постепенно прояснилась, стала четкой, совсем ясной.
Ашкелон, ночь. Мой отец входит в нашу с Мирит комнату, садится на постель Мирит. Помню, как я тогда подумала: «Почему не на мою постель?» У него уже длинные пейсы и черная колючая борода. На нем белая рубашка с пуговицами и брюки черного цвета. Одной рукой он гладит мою голову, а другой – щеку Мирит; своим приятным теплым голосом он поет нам именно эту песню, но при этом еще выводя рулады и трели. Несколько раз он поет нам эту песню, пока мы не засыпаем. А на следующее утро он исчез, со всеми своими вещами, кроме пары новых кроссовок «Адидас», которые мама несколько месяцев хранила в ящике на случай, если он вернется. Он не вернулся, но приходил навещать Мирит в ее снах, и она каждое утро рассказывала мне по секрету, чтобы мама не слышала, как папа во сне посадил ее на плечи, читал ей во сне сказку и говорил ей, что он по ней скучает – во сне.
Спустя примерно год мама узнала от соседей, что отец встречается с дочерью раввина в Иерусалиме, тогда она достала из ящика красивые новые кроссовки «Адидас» и ночью положила их возле большого мусорного бака вместе со свадебными фотографиями, но утром кроссовки исчезли, а фотографии оставались там среди мешков с мусором еще около недели, потому что в муниципалитете была забастовка и мусор не убирали.
– Довольно этой песни, – вдруг сказала я Хефцибе, проглотив комок в горле. Она моментально оборвала песню, но выглядела удивленной. По-видимому, я сказала это нервным, раздраженным тоном, хотя мне этого совсем не хотелось. Две малышки заплакали, создав идеальный дуэт – когда одна делала паузу, чтобы набрать воздух в легкие, вторая тут же подхватывала. Я взяла Лилах из колыбели, прижала к груди, чтобы ее успокоить, а заодно и успокоиться самой, и обнимала ее до тех пор, пока не пришел Моше и не позвал нас к столу. Он не мог смотреть нам в глаза. «О чем же он говорил с Менахемом?» – спрашивала я себя.
– Твоя дочь плачет, – сказала я Моше и поднесла Лилах прямо к его глазам, словно демонстрируя в суде вещественное доказательство, хотя и сама не знала, что именно пытаюсь доказать. Он вздохнул, стараясь не замечать мой агрессивный тон, и снова попросил, почти умоляя:
– Пойдемте к столу, Билга старалась и устала, приготовила еду. Неудобно.
«Старалась и устала? С чего бы это?» – подумала я. Так он никогда не говорит. Это из речей Менахема. И всегда так. Стоит им только встретиться, а уже через минуту слова Менахема в устах Моше.
Моше взял у меня Лилах, а она прижалась к его мягкому животу, который так любила, и сразу же перестала плакать. Я мигом умерила свое недовольство – вид Лилах в объятиях Моше всегда действовал на меня успокаивающе – и последовала за ними. Мы сели за стол, уставленный яствами, на главном месте – субботняя хала, покрытая белой тканью, и два подсвечника, которые в семействе Билги передаются из поколения в поколение вместе с их легендарной историей. Менахем произнес проповедь на тему недельной главы Торы, читаемой в эту субботу, недвусмысленно намекнув, что в это сложное время, когда религиозное население подвергается несправедливым нападкам, необходимо укрепиться в нашей вере, восстановить ее былую славу и ответить всем клеветникам молитвой, обращенной к Богу, благословенно имя Его. Когда он произнес «укрепиться в нашей вере», взгляд его остановился на Моше, и у меня снова появилось ощущение, что они между собой пришли к какому-то соглашению, пока я была с Лилах. Но я ничего не сказала. Потом я подумала, что мое молчание, возможно, побудило Моше ошибочно думать, будто я согласна с его братом, а также с секретным соглашением, которое они заключили. Все это – мудрствования, порожденные молчанием. В этот момент я сказала себе: «Какое секретное соглашение у тебя в голове, Сима? Они наверняка говорили об операции, которая предстоит их отцу, успокойся». И положила в тарелку Лирона салат из миски, потому что, когда он сам накладывает себе еду, что-нибудь обязательно падает на стол, и еще улыбнулась сидевшей напротив меня красавице Хефцибе, заглаживая перед ней свою вину за то, что беспричинно разнервничалась в детской. Попробовала курицу и картошку в апельсиновом соусе и попросила у Билги рецепт. И сказала: «Аминь».
Прежде всего, братан, вношу ясность. Я пишу это письмо не под наркотиками. Я не нюхал кокс, не пил сан-педро, не ел омлет с грибами. Иногда здесь курят, израильтяне главным образом, но лично я, с тех пор как прибыл в эту страну гор, не скрутил ни одного косяка. Воздух здесь слишком свежий и слишком чистый, чтобы загрязнять его дымом. Даже сладким. Почему я говорю все это? Потому что, если ты до конца прочитаешь это письмо и подумаешь, что я окончательно рехнулся, то знай: тут дело не в химикатах. Я под кайфом, это верно, но только от красоты.
Вчера на вершине Инхиамы я от неимоверной красоты даже заподозрил в первый раз в жизни, что Бог есть.
Минутку, погоди немного, прежде чем помчишься к телефону и объявишь моим родителям, что их сын потерял голову от наркоты и надо организовывать спасательную экспедицию, посылать спецназ Генштаба, наши доблестные ВВС и напечатать статью в центральной газете.
Придержи лошадей, как говорят англичане. Я вижу, как ты сидишь в своем маленьком доме (ты мне его не описывал, но у меня такое чувство, что он маленький), над тобой фотография грустного человека со своим радио (если только Ноа не сумела убедить тебя отказаться от него, но не думаю, что так случилось), на столе носки, в руке чай, источающий пар (должно быть, в Иудейских горах теперь холодно, верно?), ты перечитываешь первые строки моего письма и думаешь: куда подевался тот мой друг, которого я знаю? Где он, неуемный фанат футбола? Сначала он развивает предо мной теорию о состоянии сознания, а теперь вдруг у него есть Бог. Минутку, я не говорил, что есть Бог.
Я сказал, что вчера, после трехдневного похода по извилистым тропам, я проснулся утром на рассвете. Вышел из хижины (не совсем хижина, скорее, хибарка из жести) и вдруг увидел, что нахожусь на крыше мира (мы прибыли туда накануне, затемно, эти ленивые австралийцы останавливались через каждые два метра). Я сделал несколько шагов, сел на большой плоский обломок скалы с видом на долину. На вершине был собачий холод, и я засунул ладони под колени. Горы внизу все еще были покрыты мягкими утренними облаками, над которыми выступали самые высокие вершины. Солнце еще не показывалось, но лучи его залили все прозрачным, почти белым светом. Можешь ли ты вообразить все это? Без сирен. Без автобусов. Без урчания кондиционеров. Даже без щебета птиц. Абсолютная тишина. Не знаю, сможешь ли ты это понять, но во всем этом было что-то, вызывающее чувство благоговения. Вдруг я почувствовал, что все мои маленькие горести, вся эта нудная тоска по Ади, все это настолько мелко. Есть некий великий Порядок, может быть, Божественный (а возможно, и нет, ладно), и я в нем всего лишь запятая, самый кончик запятой, ничто. Размер моей значимости для мира подобен размеру значимости мухи на Синае.
В этой мысли было что-то утешающее, не знаю.
Потом проснулись все остальные, присоединились ко мне на скале, и магия немного поугасла. Я хотел поделиться с ними, но только одна мысль о том, что мне придется находить слова на английском для описания моих чувств, напрочь отбила у меня всякое желание говорить. Тогда я себе и пообещал, что напишу тебе, когда доберусь до городка у подножия горы, и приветствовал улыбкой Диану из Сиднея, которая этим утром – в истрепанном спортивном костюме и с взлохмаченными волосами – тем не менее выглядела как принцесса. (Видишь? Тебе не о чем беспокоиться, есть вещи, которые во мне неизменны.)
И вот я здесь. Мы сняли хорошую гостиницу, чтобы побаловать себя после нелегкого похода, и тут есть даже стол, на который можно положить блокнот. В окно иногда долетают голоса торговцев с индейского рынка, расположенного неподалеку. Кстати, рынок этот – явление ошеломляющее. Сегодня я гулял здесь с Дианой и думал о Ноа – то есть девяносто девять процентов времени я думал о том, как соблазнить Диану (она сегодня надела облегающие брючки с застежкой-молнией на заднице. Сечешь?). Но время от времени закрадывалась мысль о Ноа – как бы она здесь отрывалась. Каждые два метра – будто картина для National Geographic. Сегодня, например, в разгар нашей прогулки начался дождь (вода стеной, будто ответственный за дождь на голливудской съемочной площадке перепутал требуемое количество). Все торговцы с открытой площадки убежали со своими товарами в крытую секцию рынка («крыша» – рваные полотнища нейлона, чтобы ты не подумал по ошибке, что они оказались в крупном торговом центре), и только одна пожилая женщина, чьим ногам уже не под силу бежать куда-либо, осталась на месте, закрыла глаза и позволила дождю вовсю поливать ее. Представь себе эту картину: старая индеанка с овощами, разложенными на циновке перед ней, в середине большого песчаного участка, который на глазах превращается в грязь. Лицо ее изрезано морщинами, словно подошва ботинка. Волосы иссиня-черные. И облака над головой. И еще старый автобус, задняя часть которого превращена в ларек. Красиво, не правда ли? Так чего вы ждете? Берите рюкзаки и приезжайте.
Ты написал мне, что иногда в вашей квартире нет воздуха. Что души ваши натыкаются одна на другую, подобно двум сталкивающимся автомобильчикам в парке аттракционов. Так ялла. Вперед. Приезжайте сюда. Тут у вас воздуха будет вдоволь, поверь мне. А автомобилей здесь и в помине нет. Да, я знаю, что вы теперь буржуа. Прочитал в твоем письме. Квартира. Работа. В ближайшее время – и подгузники. Но, может быть, заскочите на пару недель?
Обещаю не слишком полоскать мозги разговорами о Боге. Во всяком случае, напиши мне на адрес посольства Израиля в Лиме. (Предыдущее твое письмо было прекрасным, но слишком коротким.) Иногда здесь по два дня ждут поезда. Старайся лучше, парень. Расскажи немного о том, что творится в стране. Есть мир, нет мира. Как сыграли «Хапоэль» и «Маккаби» в Тель-Авиве? Что будет с ансамблем Давида «Лакрица»? Мы здесь в отрыве от всего.
Твой Моди
Четвертого ноября, в тот самый день, я поехал к Давиду, чтобы утешить его: от него ушла подруга, бросила его. По дороге, незадолго до перекрестка Моца, радио сообщило, что в Рабина стреляли и он ранен. Пока я доехал, он уже умер. Эйтан Хабер, и все такое… Мы сидели в гостиной перед телевизором и молчали. Давид выглядел ужасно. Худой, волосы растрепаны, погасшие глаза. С тех пор как я поселился в Кастеле, нам не доводилось встретиться. Он с головой погрузился в репетиции, готовил к выступлению свой ансамбль «Лакрица». Я был очень занят, приноравливаясь к тому факту, что теперь я не один и мы – пара. Несколько раз мы договаривались по телефону о встрече, но всякий раз в самую последнюю минуту кто-нибудь из нас вынужден был отказаться. Я не знал, как мне его утешить. Он действительно любил Михаль, любил всей своей мятущейся душой, раздираемой внутренними конфликтами. Я не знал, уместно ли вообще говорить о Михаль теперь, когда глава правительства убит. Мы молчали еще несколько минут, в полной растерянности смотрели в телевизор, где показывали происходящее на площади в Тель-Авиве, именно там стреляли в Рабина, но тут зазвонил телефон. Вдруг это она – глаза Давида загорелись – вдруг она передумала. Он быстро поднял трубку. Это была Ноа, она хотела, чтобы я поскорее вернулся домой. Ей страшно. И очень грустно. И одиноко. Она необычайно мягко сказала: «Домой», поверьте, я никогда не слышал, чтобы это слово произносилось с такой нежностью. Я неловко поднялся. Давид сказал:
– Все в порядке, брат мой, все в полном порядке.
Мы спустились по лестнице, и он проводил меня до машины.
На улице стояла мертвая тишина.
Холодный иерусалимский воздух пробирал до дрожи. Каждый из нас, скрестив руки на груди, обнял себя за плечи. Мы условились, что поговорим завтра.
Я разглядываю фотографию и ищу в ней какую-нибудь деталь, которая даст представление о дне, когда она была сделана. Накануне вечером мы поехали в Кнессет, чтобы пройти перед гробом Рабина, но там была гигантская очередь и нам не удалось войти в здание. У подножия холма, на котором разбит Сад Роз, прямо перед воротами Кнессета, вокруг зажженных поминальных свечей сидела молодежь и пела грустные израильские песни. Мы хотели к ним присоединиться, но почувствовали себя немного странно. Песня «Лети, птенец» не слишком нам подходила, а в атмосфере наивной искренности, окружавшей поющих, мы – при всем нашем желании – оказались инородным телом. Я сделала несколько снимков, главным образом продавцов кукурузных початков, расположившихся на обочине дороги со своими огромными, испускающими пар кастрюлями. А потом мы медленно, не разгоняя машину, вернулись домой. В те дни, после случившегося, все ездили так, с преувеличенной вежливостью, будто посредством аккуратной езды пытались исправить какое-то более глубокое повреждение.
На следующее утро мы встали, и была солнечная погода, и я сказала Амиру:
– Давай пойдем в Сатаф, это ведь в двух шагах от нас. В общем, мы все пашем и пашем и никуда не выходим, и когда еще нам выпадет такой денек, что оба мы свободны.
И Амир сказал:
– Ялла! – Он вернул книги по психологии (когда он только успел их достать – непонятно) на полку, надел самую простую, но удобную одежду – футболку NBA с длинными рукавами и широкие брюки, которые, по его словам, «освобождают ему яйца». Я «надела джинсы и шляпу», как поет в своей песне Арик Лави, приготовила нам бутерброды с сыром и достала из шкафа плед для пикника.
Я снова разглядываю фотографию. Сделана она сверху, с каменного заборчика, окружающего небольшой бассейн. Амир как раз собирался выйти из воды, он опирался на руки, чтобы подняться и оказаться на суше. Тут-то я и щелкнула затвором. Его «теннисные» бицепсы – с тех пор как Моди уехал, он больше не играет, но мускулы остались, – и сейчас играли железом (зрелище впечатляющее, хотя я вовсе не схожу с ума от бодибилдеров), два глянцевых сегмента груди, на которую мне так захотелось положить голову, и его взъерошенные волосы, почему-то наклоненные чуть вправо. Уже тогда у него было несколько седых волос, но здесь их не видно, потому что они мокрые. Две небольшие капли воды украшают его лоб, на ресницах задержалась еще одна, взгляд его выражает удивление, легкую насмешку: «Ноа, Ноа, ты снова фотографируешь?» Свет великолепен, мягкий свет начала ноября, солнце мерцает на воде, в нужной степени освещая его лицо.
И лицо арабского мальчика, сидящего в трусах в дальнем углу бассейна, его ноги плещутся в воде. Может быть, именно здесь кроется намек, который я искала: лицо этого мальчика. Хотя он всего лишь служит фоном, казалось бы, только случайным, взгляд его, устремленный в камеру, довольно серьезен, даже сердит. Брови нахмурены, губы плотно сжаты, на лице выражение, свойственное юношам постарше, и если присмотреться, то заметно, что его правая нога выглядывает из воды, готовясь нанести удар, который, однако, попадает только в воздух, но направлен, – так, по крайней мере, кажется, – в сторону фотокамеры. И фотографа. Может быть, то, что произошло на площади двое суток тому назад, снова воздвигло стену страха и этот мальчик, не понимающий даже полного смысла случившегося, каким-то образом это чувствует. Возможно, его родители или бабушка с дедушкой жили в арабской деревне Сатаф, обитатели которой покинули ее в сорок восьмом году и, в порыве ностальгии посетив источник, решили рассказать мальчику, кто именно изгнал их отсюда?
Ялла, ялла. Видно, что ты слишком много времени провела в этой своей академии Бецалель, Ноа. Ты тоже начала сходить с ума? Ведь всего несколько минут назад мальчик попросил у вас глотнуть вашей кока-колы, а когда вы согласились, сказал: «Большое спасибо» – и улыбнулся обворожительной улыбкой. И вообще, какая связь между убийством Рабина и арабами? Уж лучше признать, что никаких намеков на этой фотографии нет. Или, возможно, намеки есть, но они откроются позднее. И такое иногда случается: ты смотришь на фотографию, которую уже тысячи раз видела, и неожиданно в глаза бросается новая деталь. Так родился мой самый удачный проект, который я представила в прошлом году. Просматривая фотографии своей семьи, я вдруг заметила лужу воды в нижнем углу одного из снимков. Фото было сделано летом – обжигающий свет израильского лета не оставлял места для сомнений – но лужа была большая, какие бывают только зимой. В середине августа я начала искать лужи в Тель-Авиве и близлежащих городах. На автостоянках. В промышленных зонах. На задних дворах продуктовых магазинов. Просто удивительно, как много я их нашла. Я фотографировала лужи в романтическом свете, будто снимаю фиорды в Норвегии, выбирая такой угол зрения, который создавал впечатление, что лужа значительно больше, чем в действительности. Этот свой проект я назвала «Летние лужи», и преподаватель, принимавший проект, прервал занятие на середине, велел всем оставаться на своих местах и побежал за деканом факультета, потому что «он должен это увидеть».
На обратном пути из Сатафа мы поссорились, Амир и я. Словесная дискуссия, в которой мы запутались, превратилась каким-то образом в ожесточенный спор, исполненный горечи. Все началось с того, что я ему сказала: «Надоело мне жить в этой луже, пожирающей своих обитателей, и мне лично кажется, что сейчас все станет очень плохо, и я уже подумываю о том, чтобы вторую степень в области искусства получить за границей, скажем в Нью-Йорке». Амир сказал, что Америка – не такая уж большая находка, он целый год жил в Детройте со своими родителями, и там кладут слишком много льда в кока-колу, а когда идешь в клуб ИМКА играть в баскетбол, там стоят десять парней, и каждый из них бросает мяч в отдельную корзину, а кроме того, халас[13 - Хватит (араб.).], ему надоело переезжать, но я настаивала, напомнила о письме Моди из Южной Америки, которое он прочитал мне накануне, и сказала:
– Тебе не хочется немного переключиться и посидеть, целый день разглядывая индейских старушек?
Он презрительно фыркнул и произнес тоном всезнайки:
– Чепуха, куда бы ты ни ехал, – всюду берешь с собой самого себя. – Он включил радио громче, подавая тем самым знак, что он хочет завершить дискуссию, а я ему сказала, уже слегка раздраженно:
– Не надоели тебе еще эти тоскливые песни?
И он ответил:
– Нет! – И сделал звук еще громче и замкнулся в себе, словно сработал автомобильный замок, разом запирающий все двери, я буквально услышала щелчок, но не знала, как мне подобрать слова, чтобы смягчить его, поскольку не совсем поняла, что именно сделало его таким жестким. Когда мы добрались до дома, он сразу побежал к своим толстым книгам, и даже тогда, когда я встала за его спиной и сказала:
– Вот, у нас появился день, когда мы оба свободны, и просто жаль понапрасну тратить его на ссору.
Но он не пошел на примирение и даже головы не повернул в мою сторону. Тогда я пошла в гостиную, стала разглядывать ненавистную мне картину, ту, с грустным человеком, и начала молиться, чтобы Амир спорил со мной, чтобы встал со своего места, чтобы раскричался, потому что я не могу, когда ко мне относятся с явным пренебрежением, отталкивают меня, и я включила телевизор и выключила его, и вдруг вся наша квартира показалась мне слишком маленькой, слишком тесной, и рот мой наполнился вкусом поражения, и меня охватило чувство, что это не работает, и вся идея жить вместе закончится слезами, а попутно я еще запорю дипломный проект. Я вышла на улицу немного подышать воздухом, успокоиться, но было так холодно, что я побежала обратно, только в доме меня никто не ждал, кроме человека на картине, который, как и прежде, продолжал смотреть в окно.
Восемь лет мы с Моше не ссорились. С тех пор как познакомились. Возможно, так у нас и продолжалось бы и мы бы побили рекорд Гиннеса, если бы автомобиль с мегафоном не проехал по улице, приглашая жителей нашего микрорайона на собрание, которое состоится на площади перед минимаркетом «Дога», где выступят великий раввин и певец Бени Эльбаз.
Мы сидели в гостиной, все было тихо и спокойно, смотрели «Колесо фортуны» с Эрезом Талем и Рут Гонзалес. Мы не голосовали за Рут, предпочитая Сигаль Шахмон, но в этот раз она была очаровательна, с ее кудряшками и акцентом.
– Выглядит совсем неплохо, эта Гонзалес, – сказала я Моше.
Он мне ответил:
– Да, но не так хорошо, как ты. – И поцеловал меня в плечо. А я ему сказала: