Его выписали.
Как оказалось, ад был до смешного похож на тот мир, из которого Паша выпрыгнул. Даже поселили новоприбывшего в такой же дом, как и раньше, в такую же комнату. Вот только жила рядом не мама, а какая-то чужая женщина. Женщина эта ежедневно приходила к Паше в дни боли, и он еще тогда выделил ее среди бесов, одетых в белое, – из-за того, что снежная одежда смотрелась на ней неестественно. Неожиданная соседка пыталась доказать, что она его мама, и даже плакала и молилась, часами простаивая на коленях, – у-ух, хитрющая!.. Но Пашу не проведешь!.
Около года он прожил рядом с ней, тихонько посмеиваясь, как человек, постигший механику бытия, а потом приехали бесы, одетые в белое, и увезли странную женщину. Когда ее выносили, она отрывисто вскрикивала, судорожно пыталась приподняться, но падала, и голова ее тяжело билась о носилки. Паша понимающе улыбался, глядя на эту сценку, и в конце концов тоненько захихикал. Сосед по адской коммуналке, очень похожий на прежнего, настоящего, размахнулся и врезал Паше в ухо.
– Ты что?! – воскликнула жена соседа, очень похожая на прежнюю, настоящую. – Он же глупеньким стал после больницы! Он же не понимает!
– Ничего… – злобно произнес сосед, потирая кулак. – Совсем он ее извел, гаденыш!..
А Паша, слегка оглохший, лежал на полу и наслаждался расцветающей болью.
Через несколько дней в его комнате появился гроб, а в гробу – женщина, причем явно не та, которая билась головой о носилки. Сосед по адской коммуналке, ударивший Пашу, стоял на лестничной площадке перед крышкой гроба и постукивал молотком. Он брал астры и двумя ударами вколачивал гвоздь в их мясистый зеленый кадык, второй гвоздь вонзался в стебель. Лепестки астр, узкие, нежные и многочисленные, казались материализовавшимся воплем. А соседова жена кормила Пашу пирожками; она и впоследствии опекала его, когда он уже повзрослел и стал дядей Пашей.
На следующий день поутру в отпахнутую дверь скорбной вереницей стали входить соседи по подъезду, сослуживцы и неслыханные родственники из деревни. Они медленно подходили ко гробу, некоторые стискивали ледяные белые тапочки умершей; потом они подолгу вглядывались в ее лицо и уходили, оставляя деньги на тюле.
Дядя Паша не помнил, отпевали или нет эту женщину. Он помнил кладбище.
Оркестра не было, и гроб несли под птичий щебет. В числе немногих Паша ковылял следом; шли медленно, и он почти не уставал, передвигаясь бочком, по-крабьи, и вывертывая ногу. Еще одним последствием прыжка с четвертого этажа был скошенный к переносице глаз, из-за чего Паше казалось, что мир тайком сделал небольшой шаг влево. Наконец неподалеку от кучи свежей земли и могильной пасти гроб поставили на две табуретки.
– Прощайтесь, – сказал кто-то.
Пашу зачем-то подтолкнули к желтоватому остроносому лицу усопшей. Он отпрянул и стал поодаль, а несколько человек поцеловали умершую в лоб. Зато когда приколотили крышку, опустили гроб в могилу и выдернули вожжи, Паша первым бросил горстку земли. Точнее, он приметил большой, почти идеально круглый земляной ком, похожий на глобус, взялся за него, но ком рассыпался в Пашиной руке, и в могилу полетела лишь горстка.
С той поры Паша остался один. Он не работал и не учился, жил на деньги, которые ему выплачивало государство, словно оно было отцом, платящим алименты отвергнутому ребенку. Деньги он отдавал соседке по коммуналке, и та вела хозяйство: покупала что надо и прибирала в его комнате. Через несколько лет к имени Паши прилепилось словцо «дядя», а еще через несколько он, более со скуки, нежели по нужде, стал просить милостыню. Просил он странно: ковылял к прохожим и серьезным, деловым тоном говорил: «Слушай, дай две копейки». Подавшие почти всегда принимались неосознанно вычислять, во сколько их щедрость превысила запросы нищего; решив в уме несложную арифметическую задачку, они улыбались. А дядя Паша по примеру многих нищих тратил подаяние на курево и водку. Выпивкой он, впрочем, не увлекался: так, иногда, да еще зимой для сугреву.
Такова была внешняя оболочка жизни дяди Паши, внутренняя же оболочка, та, под которой таится непроницаемая душа, гораздо интереснее.
Как и следовало ожидать от человека в его положении, дядя Паша с любознательностью естествоиспытателя принялся изучать ад. Потом, конечно, надоело, но поначалу многое казалось весьма забавным. Смешило, к примеру, то, что истязуемые грешники не понимали, где находятся, боялись попасть в ад. И что самое уморительное – здесь даже церкви были.
Дядя Паша зашел однажды в храм, и что-то земное ему вспомнилось, что-то из детства – времени, когда он еще живым был, когда еще в рай мог попасть… И дядя Паша, поддавшись вдруг изощренному бесовскому обману, принялся подпевать клиросу. Но тут такая жуть на дядю Пашу напала, что его залихоманило, от телесной дрожи задрожал и голос, став каким-то козлиным… И словно кто подсказал, как избавиться от ужаса и тряски, – дядя Паша осекся и начал размеренно, очень четко выговаривая слова, материться. Вмиг полегчало, и внезапно он понял, что и на клиросе поют матом, и уж тогда-то он расхохотался. Легонько подталкивая, его вывели из церкви, а он всё смеялся и думал: «Ай да молодцы бесы, ай да искусники!»
Вскоре дядя Паша научился видеть и самих бесов. Было их куда больше, чем людей, как, впрочем, и положено в аду: они кишмя кишели в воздухе, сидели на людских плечах, а мизерная их часть шутки ради маскировалась под ангелов. Воздух походил на кипящую воду с бесами-чаинками, поэтому дядя Паша перестал смотреть на небо, некогда голубое.
Через несколько лет пребывания в аду дядя Паша настолько ко всему привык, что даже не замечал нечисти. Ему словно и неведома была страшная истина; в числе нищенствующих грешников он просил милостыню на водку и курево у тех грешников, которые спешили в церковь. Сам дядя Паша туда не ходил, лишь на Крещение заглядывал на церковный двор, смотрел, как люди давят друг друга, ругаются и чуть ли не дерутся из-за святой воды, и хохотал до изнеможения. А на Пасху и Рождество он даже милостыню не просил – сам не понимал, почему.
В общем-то, дядя Паша был бы вполне доволен послесмертием, если бы не взрослел, а оставался шестнадцатилетним (ведь так и умереть можно – дальше-то куда?..). И если бы не было того кошмара с тошнотой и женским смехом. И если бы не приставал этот человек, слишком уж напоминающий живого, земного, – человек, одетый в дубленку и стоящий рядышком, в том же троллейбусе, что и дядя Паша.
* * *
Опытная рыбина жует безопасный конец червя, нанизанного на крючок, мудрая мышь потихоньку скусывает сыр со стерженька мышеловки – и обе остаются безнаказанными, потому что делают это медленно-медленно, осторожно-осторожно. С той же медлительностью и осторожностью дядя Паша выбрался из стылого оцепенения, когда смолк женский смех. Окружающий мир утратил катастрофическую хрупкость и замер в мало кому заметном, привычном и совсем не страшном ожидании конца света. Человек в дубленке молча наблюдал за дядей Пашей и почему-то облизывался.
– Вечно ты, подруга, с пошлостями… – пожурила вторая женщина третью, когда они уже сполна насладились колышущейся тишиной послесмешия.
– Правда, посерьезнее надо быть, – поддержала первая. – Ты всё полтергейстами, тарелочками увлекаешься, а пора уже людям пользу приносить.
– Это как? – улыбчиво поинтересовалась третья.
– Как-как – целительством заниматься! – ответила женщина и, манерно избоченившись, выдала: – Мы, между прочим, лечим наложением рук – как Иисус.
– Кстати, об Иисусе, – спохватилась вторая. – Я же не досказала.
– Выходить скоро, – уныло напомнила первая.
– Я быстро, – уверила вторая и затараторила: – В общем, так. Я остановилась на ессеях, потомках атлантийцев, которые в Палестину эмигрировали. Короче, им было откровение, что из их среды выйдет Божий посланник. Ну и вышел. А они обеспечивали Ему помощь и поддержку. На берегу Мертвого моря был тайный учебный центр ессеев (кажется, Курман назывался), и там Иисус проходил обучение. А то, что в Библии написано, что Он лет до тридцати плотничал, а потом вдруг пошел проповедовать – это всё глупость, конечно. Да, и еще ведь Иисус был женат, и жену Его звали Марьям – а потом она умерла. И Он, кстати, на кресте не умер; Он просто овладел методиками этих локки и заставил сердце биться раз в полчаса – вот и подумали, что умер, а из гроба Он телепортировался. Олег говорил, что, согласно некоторым источникам, Иисус уплыл на корабле во Францию и там уже умер своей смертью. А насчет Его рождения есть две версии: первая – это то, что при рождении в Него вселилась какая-то сущность, а вторая… как уж его… Да, вторая – это что Его душа идеально очистилась в предыдущих воплощениях. Есть еще евангелие от ессеев (археологи недавно откопали) – там обо всём этом подробно написано. Вот так! – победно заключила рассказчица.
– Любопытно-любопытно… – заинтересованно произнесла первая. – Что-то я такое уже слышала – не помню, где. Евангелие от ессеев… Любопытно… Надо бы на семинар сходить!
– А по-моему, всё это сказочка – что Библия, что это ваше евангелие от ессеев… Две тысячи лет прошло – какой смысл что-то вспоминать? Гипотезы, гипотезы – делать, что ли, больше нечего? У нас тут чудеса на каждом шагу, НЛО летают, никаких раскопок не надо – бери видеокамеру и снимай. А вы в древность лезете… – с искренним возмущением и, похоже, даже для самой себя неожиданно вскинулась женщина номер три. – Вот, прям, денег много – ходите на семинары, пишете под диктовку… Вызубрили – и тра-та-та-та-та, лапшу вешать! А вы вообще-то знаете, чем Евангелие от Библии отличается?
– Евангелие от ессеев от Библии? – переспросила вторая, немало удивленная. – Конечно! Нам Олег…
– При чем тут Олег и ессеи?! – выкрикнула третья почти остервенело, и видно было, что она сама себя пугается, но остановиться не может. – При чем?
– Люди, люди кругом! – зашептала первая.
– Пусть люди! При чем? Я спросила о просто Евангелии и просто Библии, – произнесла третья потише. – Чем они различаются?
– Ну… – протянула вторая и беспомощно посмотрела на первую. Та пожала плечами. – Ну… Не знаю, надо будет у Олега спросить.
Человек в дубленке троекратно хлопнул в ладоши, словно зритель, щеголяющий знанием пьесы – знанием того, что далее уже ничего не будет. Далее и впрямь ничего не было: троллейбус остановился, и три женщины молча исчезли в дверном проеме.
А с дядей Пашей творилось страшное. Внешне это выглядело так: приблизительно с середины рассказа второй женщины он зажмурился и уперся лбом в заиндевелое стекло, а лед плавился, плавился… Мысли же дяди Паши напоминали какофонию настраивающегося оркестра, где музыкальные инструменты визжали и ревели не своими голосами. Какофония мыслей абсолютно не зависела от воли дяди Паши, многое в ней было ему непонятно, и лишь одно он знал точно: лучшего аккомпанемента к неслыханно глупой ереси и не подобрать. Слушал он тупо и безучастно, но невольно вникал в каждое слово, и лед под его разгоряченным лбом плавился.
Наконец дядя Паша услышал, как человек в дубленке троекратно хлопнул в ладоши и как троллейбус, остановившись в раздумье, согласно лязгнул дверьми. Какофония мыслей смолкла. Зритель замер в ожидании. Лед плавился.
«Как они посмели? – одиноко подумал дядя Паша в пустоте, внезапно разверзшейся. – Почему они хулили Бога, почему? Бесы знают и трепещут, бесы веруют, а они… – Дядя Паша почувствовал, что время сместилось, сжалось, что так думать может лишь Паша, шестнадцатилетний чистый мальчик. – Они уже в аду, да, но зачем такое жестокое наказание, зачем лишать их возможности узнать правду и раскаяться? Так нельзя думать, так грешно думать, но это нечестно, нечестно! Хотя бы здесь, в аду хотя бы, должна же быть справедливость, должны же они узнать, где Истина, и плакать, и скрежетать зубами оттого, что ничего нельзя изменить!.. И, может быть, в следующей Вечности, если она будет, все грешники простятся, потому что все покаялись и все плакали и скрежетали зубами… А эти смеются, смеются!» – и Паша, шестнадцатилетний чистый мальчик, заплакал, а дядя Паша, нежно посторонившийся, плакал уже давно, но слез не было. И лишь когда мальчик, выговорившись, зарыдал, единственная слезинка пала на щетинистую щеку. Вдруг рыдания мальчика пропали, а значит, и сам он исчез, и дяде Паше остались лишь воспоминания о нем, чистом, и влага на правой щеке.
Лед плавился.
– Уж ты не плачешь ли, дядя Паша? – спросил человек в дубленке то ли насмешливо, то ли участливо. – Погоди пока, – добавил он то ли угрожающе, то ли утешительно. – К тебе, кажется, идут. – Последняя фраза была произнесена совершенно бесцветно, и оттого показалась дяде Паше зловещей.
Он обернулся. Долю секунды он видел перед собой изузоренное стекло с проплавленным во льду оконцем; там идиллически соседствовали нежная звезда и щербатая луна. Дядя Паша почти уже подумал что-то очень важное, но обернулся и…
На этот раз кондукторша подошла молча. Она тихо остановилась за спиной дяди Паши и, поглаживая нервным движением талонную ленту, стала дожидаться, когда он обернется, и… Лишь по тому, как тяжко женщина выдохнула, стало понятно, что она даже дыхание таила, чтобы производить как можно меньше шума. Дядя Паша полуиспуганно глядел на нее – странно возбужденную, прерывисто дышащую, молчащую.
– Помнишь, – произнесла она наконец, – как я тебе говорила, что будет следующий круг, и будет ночь, и мало народа будет в троллейбусе? Помнишь, дядя Паша?
– Помню, – завороженно ответил он.
– А помнишь, – продолжала она ужасающе вкрадчивым голосом, – помнишь, как я тебе говорила, что еще покажу, какая я могу быть?
– Помню, – глухо ответил он, неотрывно глядя на мутную жемчужинку пота на ее левой щеке.
А человек в дубленке, заметно нервничая, дергал дядю Пашу за рукав и что-то говорил, говорил…
– Хорошо, что помнишь, дядя Паша, – таинственно прошелестела женщина. – Сейчас я тебе шепну кое-что на ушко, а ты слушай…
– Это я шепчу ему на ушко! – свирепо рыкнул человек в дубленке, и дяде Паше показалось вдруг, что молния на одежде рыкнувшего с визгом расползлась донизу, и в щели не оказалось ничего, кроме голого тела, – впрочем, не голого, а густо поросшего прямой жесткой шерстью, похожей на волчью. Заметив неладное, человек в дубленке мигом застегнулся и повторил: – Это я шепчу ему на ушко!