Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Пагуба. Переполох в Петербурге (сборник)

<< 1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 35 >>
На страницу:
20 из 35
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Вы рассуждаете, любезный майор, весьма основательно, но, к сожалению, рассуждениям майора, – сказал король, обращаясь к присутствовавшим, – недостает житейской, а отчасти даже и отвлеченной философии. Вы, господин майор, получите соответствующее вашему чину, вашим боевым подвигам и вашим способностям. Вы можете считать себя обеспеченным до тех пор, пока я живу. Но если на поле сражения меня заденет ядро или пуля, то не пеняйте на меня, – добавил, усмехнувшись, король, – я никак не могу ручаться перед вами за моего преемника.

Майор порывался было благодарить его величество, но, видя во Фридрихе не только государя, но и высший военный чин, он не смел нарушить строгость воинских порядков и потому, выслушав, держась навытяжку, милостивое заявление короля, повернулся молча налево кругом и вышел из его кабинета тем же мирным военным шагом, каким вошел туда.

Выходя из Монбижу, майор проходил ту длинную, узкую, с низким потолком залу, в которой при отце и предшественнике Фридриха II заседала так называемая «Tabak-Collegium». Здесь – как это можно видеть и ныне – кругом продолговатого стола расставлены были простые с твердыми, обтянутыми кожею подушками, крашеные кресла, а на столе перед каждым креслом стояла большая пивная кружка и разложено было несколько трубок. И какое разнообразие представляли эти курительные снаряды! Здесь были и глубокие глиняные и фарфоровые, с коротенькими чубуками трубки, и большие пенковые, с костяными и янтарными мундштуками, а также чубуками из черешни, яблони и т. п. В этой прокопченной табаком зале во время Фридриха-Вильгельма собирались его сподвижники и труженики вахт-парадов, смотров и разных строевых упражнений и выправок. Здесь они пили вино и сосали трубки, набитые голландским кнастером, от которого в комнате дым стоял коромыслом и выедал глаза непривычным людям. Здесь под председательством короля велась чрезвычайно занимательная и назидательная беседа. Говорили, например, о том, что нигде так отлично не вытягивают носки, как в полку графа Бранденбурга; что хуже всего делают полуоборот в полку Шлейница; что нигде нельзя лучше увидеть «равнение по косам», как в полку Шмицдорфа, то есть что если заглянуть сбоку в зад выстроенного фронта, то окажется, что у всех солдат концы кос лежат на одинаковом уровне, чего можно было достигнуть только после чрезвычайных хлопот, усилий и самого напряженного внимания. Здесь старые генералы придумывали новую пригонку амуниции не для удобства и облегчения солдата, а для придания лучшего вида фронту, напяливали на самих себя ранцы, примеряли тесаки и патронные сумки, натягивали себе на ноги краги, а их товарищи отмечали мелком, что казалось мешковатым и сидело не так плотно и красиво, как бы следовало.

Проходя по зале, в которой проходили заседания табак-коллегиума, майор скорбел душою о том, что он в молодости не поступил в прусскую службу.

«Кто знает, может быть, и я был бы членом этого почтенного учреждения, где так правильно смотрели на солдата, – думалось майору, – а то теперь бог весть что со мною будет; я что-то не очень надеюсь на этого флейтиста». – И майор в печальном настроении вышел из ворот летней королевской резиденции.

– Мне очень понравился этот чудак майор, – сказал Фридрих Бюлову по выходе Шнопкопфа из королевского кабинета. – Пожалуйста, генерал, устройте его хорошенько. Распорядитесь об определении его в мою службу с чином майора и дайте ему в команду какой-нибудь взвод потсдамских инвалидов, а чтоб не обижать старика, назовите этот взвод батальоном. Пусть он потешается им. Не правда ли, господа, – обратился Фридрих к оставшимся еще после майора Канелли, министру и генералу, – что если я поощряю моих иностранных коллег по перу, то на мне лежит обязанность поощрять и моих коллег по оружию, какой бы национальности они ни были?

– Я постараюсь в точности исполнить волю вашего величества, – сказал Бюлов, откланиваясь королю.

– Мы сначала заболтались с вами, любезнейший министр, а потом занялись другими делами, и теперь нам приходится еще раз обратиться к вашему докладу. Я очень рад, что меня начинают заподозривать в сочувствии к Брауншвейгской фамилии и даже в намерении восстановить ее на русском престоле. При этом не соображают, что так как Брауншвейгскую династию поддерживает Австрия, то уже по одному этому не в моих видах хлопотать и заботиться о принцессе Анне и об ее сыне. Но противников не худо вводить в заблуждение, и вы сообщите Марденфельду, чтобы он поддерживал, как будто проговариваясь невольно, что я действительно на стороне Брауншвейгского дома. Мы посмотрим, какие к нам станут доходить по этому поводу ноты из Петербурга. Да, кстати: мне хотелось бы подшутить. Поэтому сделайте вот что: отправьте в «Гамбургскую газету» – конечно, частным образом – статью о том, что его величество, то есть я, Божиею милостью Фридрих Второй, давал особую аудиенцию исключенному из русской службы майору Шнопкопфу, который сообщил чрезвычайно важные секретные известия о положении дел в России. Майор этот, как говорят, деятельно участвовал в последнем, открытом в Петербурге заговоре. Посмотрим, какой переполох произведет этот старик, который, как говорил мне Бюлов, был глуповат от природы, а от старости и вовсе выжил из ума, да и никогда в политику не мешался. Я, признаюсь, в этих видах и оказал ему особое внимание и полагаю, что выдуманное от начала до конца известие покажется вполне правдоподобным. С своей стороны, пусть Марденфельд постарается распространить под рукою эту выдумку в Петербурге как можно шире. Когда же от него потребуют по поводу этого объяснений, то пусть он отписывается как можно глупее, так, чтобы оправдания его имели такой оттенок, как будто мы действительно попали с майором впросак и теперь не знаем, как вывернуться.

Приказание короля было исполнено. В Петербурге действительно произошел переполох. Стали наводить в делах военной коллегии справки об «абшидованном» сперва, а потом и «выкинутом» из службы майоре Ульрихе Шнопкопфе, и по справкам оказалось, что на него, еще в бытность его в России, поступали доносы как о человеке опасном и недовольном царствующею государыней.

Между тем сам Шнопкопф, не причастный никаким политическим замыслам, и не подозревал, какое политическое употребление сделал из него столь милостиво отнесшийся к нему король. Он с чрезвычайным рвением принялся за вверенную ему команду и не давал ей покоя, выводя ее ежедневно на плац для обучения и экзерциций. Оказалось, однако, что такая забота майора была вовсе неуместна. У выводимых им на плац инвалидов, вследствие преклонных лет, еле двигались ноги и подкашивались колена; ружья в их руках, дрожавших от старости, как в лихорадке, торчали то в ту, то в другую сторону, как колья полуразорванного плетня. При команде «скуси патрон» они, как беззубые, только жевали бумагу, а если иным и удавалось после многих усилий отгрызть ее, то они по слепоте всыпали порох мимо дула и затем по той же причине стреляли вовсе не туда, куда следовало.

Так как команда майора состояла из ветеранов, привыкших к службе, то они не только не тяготились ею, но, напротив, радовались, что их, стариков, наконец, вспомнили и что, быть может, им еще придется когда-нибудь выступить в поле под начальством их лихого командира. Но этот командир и сам стал куда как плох. Он уже не мог твердо стоять на ногах, и когда его команде удавалось кое-как построиться, то ему казалось, что равнение ее весьма неисправно, и наоборот – когда она заваливала назад и извивалась чуть ли не в кольцо, майор приходил в восторг от той выправки, до которой она достигла под его начальством.

До короля доходили порою вести о потехе майора с его командою, и Фридрих от души смеялся над стариком, приказывая, однако, объявлять ему высочайшую благодарность за его усердие и сказать, что при первом же удобном случае он сделает его команде парад и надеется найти «батальон» майора в таком порядке, какой можно будет поставить в образец всей королевско-прусской армии.

Старик утешался этим и мало-помалу сживался с мыслью, что он служит под знаменами короля-флейтиста. Недолго, однако, удалось пожить ему в таком благодатном уголке, каким был тогда Потсдам, где все еще веяло солдатчиной, введенной Фридрихом-Вильгельмом, и где при нем на каждом шагу встречались казармы, плац-парады, гауптвахты, шлагбаумы, кордегардии, караулки, отдельные посты с дежурными и часовыми, неупустительно исполнявшими все тонкости гарнизонного устава. Прошло несколько месяцев – и майор скончался, надорвавшись и простудившись на одном из деланных им ежедневных учений. Тело его было опущено в могилу с воинскими почестями, с наигрыванием на рожках похоронного марша, с барабанным боем и троекратной стрельбою беглым огнем. Над могилой был, по завещанию майора, поставлен скромный памятник с прописанием, однако, всех его военных подвигов, а небольшой, честно скопленный им капиталец поступил, по его желанию, в пользу престарелых раненых и увечных воинов того благотворительного учреждения, в котором он нашел для себя последнее пристанище.

XXVIII

Шутка Фридриха с майором Шнопкопфом не только произвела в высших правительственных кружках Петербурга сильное впечатление, возбудила вражду и крайнее недоверие к берлинскому кабинету, но и вредно, можно даже сказать – пагубно отозвалась на обвиненных в заговоре. Участие Ботты, который был очень ласково принят в Берлине и ловкости которого приписывали поворот прусской политики в пользу Брауншвейгского дома, казалось несомненным, точно так же, как и участие в кознях коварного майора.

– Нет, господа, – горячился генерал-прокурор перед открытием одного из заседаний следственной комиссии, – как вам угодно, а это была непростительная ошибка, что выпустили благополучно майора Шнопкопфа из пределов Российского государства, так как он был уже в числе «намеченных» людей. Мало ли какого вреда он может наделать нам? Теперь нам известно, что он разъезжал по Лифляндии и Курляндии, будто бы для собирания цен и справок по провианту и фуражу, так теперь он может сообщить эти сведения и берлинскому кабинету, если бы король прусский, в случае войны с нами, двинул свои войска на Ригу. Да и, кроме того, разъезжая по Лифляндии, он мог высмотреть пригодные военные позиции и хорошие места для кантонир и рефрешир-квартир; мог узнать проселочные дороги, удобные для перевозки артиллерии, да и познакомиться с теми, которые разными способами в состоянии помогать пруссакам.

– Он был наилучшим лазутчиком. Никто не подозревал его гнусного ремесла, и он мог безопасно разведывать обо всем, что должно будет пригодиться для неприятельской армии, – заметил Ушаков.

– Переход майора Шнопкопфа на сторону Пруссии указывает нам на важность «конспирации», а также и на то, что мы самым наитщательнейшим образом должны произвести порученное нам следствие, а потому и подвергнуть обвиняемых пыткам, установленным законом, – заключил Лесток.

Первым ввели в застенок, где присутствовали теперь «знатнейшие персоны», Ивана Лопухина. Он трясся при мысли о тех страданиях, какие ожидали его, пожелавшего когда-то шутки ради побывать из любопытства в застенке. Тщедушный молодой человек бросился на пол и с воплем просил пощадить его. Он ссылался на то, что если бы он знал еще что-нибудь, то не стал бы укрывать при допросе посторонних после того, как выдал даже свою родную мать. Его потащили палачи на виску, он провисел десять минут и оказал неожиданную для следователей твердость: Лопухин не оговорил вновь никого и не прибавил ничего к своим прежним показаниям, и его спустили с виски.

Теперь очередь была за Натальей Федоровной Лопухиной и графиней Анной Гавриловной Бестужевой-Рюминой, молодой женщиной, которой только что минуло тридцать три года. Им еще при аресте было объявлено, что они лишены звания статс-дам, и Ушаков по приказанию императрицы отобрал у них знаки их почетного звания – портреты государыни. Портреты эти, вставленные в золотые рамки, осыпанные бриллиантами, они носили на левом плече на банте из ленты Екатерининского ордена.

Еще на предварительном допросе графиня Бестужева говорила в комиссии:

– Не привлекайте к ответу моего мужа. Я его не люблю, и он меня не любит; между нами нет ни дружбы, ни взаимного доверия. Он не только не причастен к тому, в чем виновата я, но даже ничего не знал об этом. Я о моих делах ничего ему не говорила. Я боялась даже доверить что-нибудь моему мужу. Я пошла за него замуж только потому, что надеялась при посредстве вице-канцлера облегчить судьбу моего брата, но никогда я не любила его. Пощадите его. Клянусь вам Богом, что он не виноват ни в чем. Пусть страдаю одна я!

Такие полные истины и чувства слова не подействовали на следователей, которые во что бы то ни стало хотели добраться до Бестужевых, и потому они направили теперь свои допросы на Ботту.

– Маркиз Ботта, – отвечала Анна Гавриловна, – не только не был расположен к Бестужевым, но даже с насмешками отзывался о них, и между ними и им не могло быть близких сношений.

В свою очередь, Лопухина показала, а сын ее подтвердил:

– Мы зачастую в своей семье говаривали, что если бы на вице-канцлера не было продувного канальи Лестока, то оба Бестужевы и их сторонники были бы самые нерешительные и слабые правители.

Что хотела сказать этими словами Лопухина, догадаться трудно, но они были внесены буквально в протокол допроса.

При входе в страшный застенок Лопухина и Бестужева задрожали, а Лесток равнодушно объявил им, что они сейчас же будут приведены к пытке.

Лопухина взвизгнула от ужаса.

– А что, разве не правду я говорил, что бабы станут визжать, – с улыбкою и подталкивая локтем Лестока, проговорил тихонько Ушаков своему соседу.

Лопухина каким-то диким взглядом осматривалась кругом, где все как будто говорило ей о тех муках, которые ожидают ее.

Если на простых людей, не привыкших и даже вовсе не знавших той роскошной обстановки, в которой жили знатные и богатые барыни, вид застенка производил потрясающее впечатление, то что же должны были почувствовать Лопухина и Бестужева, очутившиеся, вместо своих уборных, там, где их, вместо осторожных и предусмотрительных прислужниц, должны были раздеть грубые заплечные мастера, посматривавшие на красивых женщин с какою-то омерзительною жадностью?

В то время, когда бедная графиня стояла молча и неподвижно, закрыв глаза рукою и избегая видеть, что около нее делалось, один из палачей подошел к Лопухиной, ухватил жилистыми руками верхнюю часть корсажа ее платья, сильно рванул его книзу и, разорвав весь его перед, быстро стянул рукава, а затем, сдернув сорочку, обнажил плечи, грудь, руки и спину несчастной.

Бестужева, услышав треск разрываемой шелковой ткани, быстро отняла руку от глаз и сильным невольным движением руки, схватившись за голову, распустила свои густые и длинные белокурые волосы, закрывшие ей лицо и плечи. Она бросилась к стене, прислонилась к ней головою и закрыла уши руками.

– Мне нечего больше говорить, – чуть слышно прошептала Лопухина в то время, когда палач подтаскивал ее к веревке, шедшей по желобу большого блока, приделанного к потолку.

Следователи заставили ее провисеть десять минут, потом ее сняли с виски, положили на пол на рогожу, и находившийся тут костоправ принялся осматривать вывихи и вправлять сдвинутые с места суставы. Лопухина то болезненно стонала, то резко вскрикивала, а между тем Лесток, Ушаков и Трубецкой принялись допрашивать ее. Но она говорила так отрывисто и так невнятно, что следователи нашли нужным дать ей время оправиться и постановили отложить допрос ее до другого раза.

Как ни закрывала руками и как ни затыкала пальцами уши Бестужева, но она все-таки слышала вопли и стоны Лопухиной, и, открыв невольно глаза, она увидела вздернутую на блоке страдалицу. Бестужева поняла, что ей предстоят такие же мучения, и стала отстегивать крючки платья, которые по тогдашнему фасону застегивались сзади. Графиня, привыкшая к услугам горничной, не могла этого сделать сама, тем более что руки ее сильно дрожали, и тогда один из старых служителей, состоявших при тайной канцелярии, принялся неумелыми и грубыми руками расстегивать ей платье. Бестужева кое-как сняла его и бросила на пол; то же сделала она с бывшим на ней корсетом, так как, не предполагая, что ей придется подвергнуться пытке, она, как щеголиха, явилась в комиссию в обыкновенном своем наряде.

Когда кончился допрос Лопухиной, она, поддерживая руками спадавшую с ее плеч сорочку, твердою поступью пошла к месту пытки.

– Делайте со мной, что хотите, – обратилась она к судьям, – рвите меня хоть на части, но я не стану лгать и признаваться в том, в чем не виновата, чего я не делала и даже не знала. Повторю вам еще раз, что если бы я и оказалась в чем-нибудь виновной, то муж мой нисколько тому не причастен.

Подошедший к ней палач сдернул с нее сорочку, а затем он, его товарищи, а после них костоправ и судьи проделали с графиней то же самое, что перед этим проделали с Лопухиной, которую, как потом и Бестужеву, положили на деревянные носилки и отнесли в те казематы, в которых они содержались.

XXIX

Дело, начавшееся по доносу Бергера, принимало все более широкие размеры. При европейских дворах и в заграничных газетах говорили о мнимом заговоре как о чрезвычайном событии, угрожавшем опасностью и императрице Елизавете, и всему государству. Иностранные дипломатические агенты, находившиеся в Петербурге, следили зорко – насколько это им было возможно – за его ходом и сообщали все доходившие до них сведения, разговоры, толки и даже сплетни своим дворам. Король прусский радовался такому положению дел и продолжал глумиться над императрицею и ее министрами, зная их неприязнь к Пруссии.

Между тем Лесток не упускал в этом деле двух главных целей: важности обнаруженного им злодейства и пагубы Бестужевых. К этому присоединялось еще и особое желание – удружить Франции, которой он не только сочувствовал, как француз по происхождению, но от которой он за свои хлопоты получал еще ежегодно значительную пенсию. Он понимал, что, сблизив версальский кабинет с петербургским, он расстроит добрые отношения России к Австрии, сторонником которой был Алексей Бестужев, его заклятый враг. С этой целью ему нужно было выставить маркиза Ботту как главного руководителя «конспирации», и выставить так, чтобы в этом случае не оставался безучастным и венский кабинет. Поэтому он, как прежде, навел Ивана Лопухина на мысль поворотить на маркиза, так точно и всем прикосновенным к делу внушал, чтобы они, сваливая все на Ботту, тем самым ослабляли бы и уменьшали свою собственную вину.

Во всем этом деле считались главными виновниками Лопухина, ее сын, ее муж и графиня Бестужева.

Несмотря на ту относительную твердость, с какой обе эти избалованные в жизни, в обществе и при дворе дамы выдержали виску, мысль о дальнейших истязаниях ужасала их, и они, согласно тому, на что наводил их Лесток и его сотрудники, стали говорить, что маркиз хлопотал об освобождении ссыльных: Остермана, Миниха, Головкина и Левенвольда – и обещал содействовать деньгами и всякими способами восстановлению прежнего правительства.

– Маркиз Ботта, – признавалась Лопухина, – ко мне в дом езжал и говаривал, что отъезжает в Берлин. «Зачем же ты едешь туда, Антон Еронимович, – спрашивала я. – Верно, ты что-нибудь худое задумал». – «Да хоть бы и вправду что-нибудь задумал, с вами, русскими, толковать об этом не стану», – говорил он мне. Слов, что он не успокоится до тех пор, пока не восстановит принцессу Анну, я от него не слыхивала. Просила я его, чтоб он не заваривал каши и в России никаких беспокойств не делал, а старался бы только о том, чтобы освободили принцессу с ее сыном и отпустили бы к ее деверю, а говорила я о том, помня прежнюю милость ко мне бывшей правительницы, а не из желания какого-либо зла ныне царствующей государыне. Ботта же повторял, что он будет стараться возвести на престол Анну Леопольдовну, а я только отмалчивалась. Говорила мне Анна Гавриловна: «Ох, Натальюшка, Ботта и страшен, а иногда и увеселит».

Что касается непристойных и дерзостных отзывов самой Лопухиной об императрице, то, по показанию ее, все такие отзывы ограничивались только словами: «Бог ее суди», да и эти слова, как объяснила Лопухина, вырвались у нее невольно при воспоминании об огорчениях, вынесенных ею от Елизаветы. С Бестужевой разговор о Ботте точно что имела. Муж же ничего не знал, так как она всегда разговаривала с Боттой на немецком языке, которого Степан Лопухин не понимает.

Показание Натальи Федоровны было для Лестока чрезвычайно важной заручкой, и вследствие упоминания ее о Бестужевой следователи принялись с особенным усердием за эту последнюю.

– Не скрываю я, – в свою очередь сознавалась графиня, – что я не тайно, а при многих людях говаривала: «Дай бог, чтобы Брауншвейгскую фамилию домой отпустили»; и в таком моем желании ничего дурного не видела. С Натальей Лопухиной точно что разговор про Ботту имела и слышала от нее об его намерении возвести на престол бывшую правительницу. Маркиз «из приятства» езжал в мой дом, но в нем о принцессе Анне ничего не говорил. Сказывал только, что едет в Берлин, но что ехать ему туда не хочется, а должен, потому что при тамошнем дворе посланником назначен, а что король будто бы станет помогать принцессе – о том он мне не сказывал. В Москве у Лопухиной неоднократно бывала, а здесь, в Петербурге, была у нее один только раз. Никакого старания о принцессе Анне не имею, да и не знаю никого, кто бы старался о ней.

И показания Бестужевой были на руку Лестоку.

<< 1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 35 >>
На страницу:
20 из 35