– Вот так-то лучше! А то жмется он… Ну, прям девка, что на сеновал впервой попала, – увещевал Илья, вытягивая из-под Макара пласт сена и укладывая на его место новый. – Знаю я вашего брата, до последнего терпите, а мне потом Настена, того и гляди, последние волосы выдерет, если Бурей раньше не прибьет. А они, вишь, гордые! Сейчас поедим… – он вдруг резко повернул разговор, и голос снова стал подозрительно ласковым. – Глянь, Петро харч несет! И как он ту свинятину варит, бог знает, но вку-усно!
Макар и впрямь захотел глянуть и…Темно… Только теперь он сообразил, что все это время говорил и слушал Илью, не открывая глаз. Попробовал открыть. Нет, все равно темно. Подвигал глазами: чуть режет – и все. Тогда почему?
Он замер. Не хотелось даже думать об… Нет, не может быть! Еще раз… Все равно нет просвета! Что-то скрутило и охолодило тело. Нет, это уже не страх и не ужас – это конец! Конец всему, конец жизни. Кому нужен слепой? Пусть и молодой, и здоровый, но слепой…
Лежать стало нестерпимо – даже взвыть сил нет, тут впору если не биться в отчаянии, как баба, так хоть кулаком садануть по чему-нибудь со всей силы. Всю оставшуюся жизнь плести на ощупь корзины да силки мальчишкам?! Себя порешить не дадут, а без помощи и веревки не сыщешь! Сразу все ушло куда-то в сторону, все стало пустым и чужим. Этот мир больше не для него. Боль в ноге, ранее невыносимая, вдруг стала тоже безразлична: болит – и хрен с ней, пусть болит; что та боль по сравнению с беспросветной жутью, что оглушила его сильнее, чем булава половца!
– Э-э, ты чего это? – ложка стукнула о горшок, а Илья заговорил где-то совсем рядом. – Чего молчишь?
Макару было сейчас не до него и уж тем более не до еды, его охватывало не то бешенство, не то страх. Хотелось кричать и выть, да сил не хватало.
– Тьфу ты, хрен перевернутый! – вдруг досадливо выругался обозник. – Это ж надо, из головы вон! И как забыл?
На глаза Макара плеснула холодная вода, заставив его вздрогнуть, и тут же мокрая тряпка заелозила по векам.
– Щас, погоди, смою… – голос Ильи звучал смущенно, даже заискивающе. – Слиплось! Да и немудрено, за столько дней. Ну, все уже, дай-ка чистым вытру.
Вот теперь глаза раскрылись сами. До чего ж хорошо! Макар хоть и прижмурился сразу – слишком уж ярко, но как же хорошо! Даже боль в ноге стала немного терпимей.
– Ты, это… Того… – мялся Илья, – Бурею не сказывай, а? Прибьет ведь.
Макар только согласно мигнул – сил не оставалось даже на шепот, но обознику хватило и этого.
– Вот, – заторопился он, – сейчас поедим и в дорогу. А то, слышь, уже вторые дозоры к котлу сменились, а мы с тобой все чего-то возимся! Чуешь, какая поросятинка у Петра упрела? С лучком, с травками… – голос у Ильи опять стал ласковым и, как ни странно, от этого еще убедительней.
Макар слегка улыбнулся пришедшему на ум сравнению: так его Веруня уговаривала Любавушку, когда та зимой болела, кашки отведать. Но есть не хотелось. Пить – да, сейчас он был готов выхлебать хоть ведро, а вот есть – нет.
– На-кось вот, кваску чуть сглотни, оно потом легче пойдет, – Илья кудахтал, как наседка. – А поесть надо. Крови ты чуть не ведро потерял, сейчас ее опять копить надобно. Тут уж лучше мяса и нет ничего! А уж свинятинка-то! – войдя в раж, Илья даже причмокнул.
После нескольких глотков кваса и впрямь пошло легче: мелко порубленное, вываренное и хорошо размятое мясо само проваливалось в горло. С завтраком управились, едва успев к выходу. Сам Илья жевал уже на ходу.
От обозника, приставленного к раненым, в пути требовался не только воз терпения, но и разнообразные умения. И не последним среди них был дар складно врать, да так, что любой сказитель-гусляр позавидует. Сумел возница своего подопечного разговорить да байкой попотчевать, отвлечь от страданий, глядишь, и дорога короче становилась. Кто-кто, а уж Илья языком был горазд махать – ну, чисто воробей крыльями, особенно когда в ударе. Бывало, со всех сторон к его телеге съезжались – послушать. Болящему-то лучше вместе со всеми похохотать, нежели одному со своей бедой на сене корчиться.
Однако к полуденному привалу Макару уже ни до чего дела не стало. Глаза застилало серебристое мерцание, дышать трудно, а ногу словно в костер сунули. Как ни старался Илья, а все-таки растрясло здорово.
Тот же Петруха принес горшок с варевом. Как уж он умудрился его сготовить, неведомо, но и эта стряпня в горло не полезла. Вперемежку с квасом и уговорами впихнул в себя десяток ложек – и все. Начинался жар. Он и так сильно припозднился, но все же догнал.
Илья только головой покачал и, оставив рядом с Макаром Петра, отправился к обозному старшине. Будь они в Ратном, ни за какие коврижки не сунулся бы лишний раз к нему: уж больно лютым зверем слыл их старшина, крещенный Серафимом, но которого иначе как Буреем никто не звал. Но то в Ратном. В походе-то обозники другого Бурея знали: и рычал он так же, и ребра намять мог, и жалости особо не выказывал, но когда на телегах появлялись раненые, этот горбун другим человеком оборачивался. Исчезала из него звероватость, словно в другую жизнь окунался.
Дома тому же ратнику голову свернул бы при случае и не поморщился, а тут лучшего опекуна и няньки заботливей не сыскать. Без причитаний и уговоров, случалось, и с кулаком, и бранью, но так, что это на пользу шло. И с обозников за недосмотр три шкуры спускал.
Ох, как не хотелось лишний раз такому старшине под руку попадаться, но ничего не поделаешь, идти надо: Илья хоть и знал, и умел немало, а лекарскими секретами почти не владел – самого-то Бурея ратнинская лекарка Настена еще мальцом учить начала, и то всего не передала. А Макар вон – до ночевки еще полдня, а он уже едва живой.
Обозный старшина выслушал Илью на диво спокойно, выспросил, что да как, и, порывшись в своей телеге, пошагал вдоль обоза.
Возился он с Макаром долго, что-то щупал, слушал, припав к груди, ворчал, вернее, рычал, но чем дальше, тем добрее – как старый дед ворчит на любимых внуков.
– Илюха! – рыкнул вдруг старшина, совсем не ласково. – Ремни неси! В моей телеге лежат! Потом мне поможешь… – и снова занялся Макаром.
Чего уж Бурей в ковше намешал, только он и знал, но вливал свое пойло в раненого почти силой.
– Лубки менять надо. Больно только поначалу будет, немного, а потом до утра уснешь… – бурчал старшина, ослабляя завязки на трех плахах, державших ногу Макара. – На-ко вот, разинь пасть пошире, а то или язык откусишь, или зубы покрошишь. Разинь, кому сказано! – и в рот раненого, широко растянув его, вошла свернутая кожаная рукавица.
Велика ли сложность – снять лубковую повязку, отложить плашки в сторону, промыть вокруг раны, да на самой ране повязку сменить, затем ногу, как надо, поставить, чистую льняную повязку наложить да заново упрятать ногу в деревянные плашки? А Илья словно телегу все это время вместо коня таскал – устал до невозможности. Да и Бурею эта работа, видать, легкой не казалась, даром, что ли, на лбу пот выступил?
Макара Бурей не обманул – ткнул двумя пальцами куда-то в бедро, боль ударила кувалдой и ушла. Ноги словно не стало: вроде и делают с ней что-то, а кажется, что не с его ногой обозный старшина возится. Ну, а рукавица во рту зубы с языком спасла. Когда его отвязали, начал было Макар ее изо рта тянуть, а она никак – челюсти кожу закусили, как цепной кобель кость сахарную, и не разжимались никак. Уж и старшина обозный гоготал, и ратники, что рядом стояли – тоже, да еще и со стороны на веселье подошли.
– Чего ржете-то?
– Сам погляди – совсем Илюха Макара голодом заморил! Пока Бурей ему ногу пользовал, он его рукавицей закусить решил!
Макару и самому стало смешно. Лежал, носом фыркал, но челюстей разжать никак не мог. А ратникам только подавай – веселятся, словно скоморохи приехали.
– О-о! Глянь! Головой, как кобель мотает! И рычит! Оголодал… Илюха, стервец, ты б ему, что ль, рукавицу помельче покромсал, али лень?
– С солью Макар, с солью! Вкуснее будет!
Илья уже хотел и свое слово в общее веселье вставить, да не успел. Вернее, поучаствовать-то ему довелось и развеселить всех еще сильнее – тоже, да немного не так, как рассчитывал: шапка его упала на землю там, где он только что стоял, а сам Илья, взмахнув руками для плавности полета, рухнул в перемешанную копытами и колесами грязь в нескольких шагах от телеги. Еще через мгновение он уже болтался в воздухе. Обозный старшина, только что казавшийся чуть не пляшущим медведем, снова превратился в зверя.
– Ослеп? У него же лубки ослабли – кость по кости елозила! – Бурей тряс Илью, ухватив в руку одним хватом и рубаху, и клок волос с бородой. – Сколько раз тебе говорить, чтобы следил? – Старшина вдруг перестал трясти обозника и принюхался. – Хмельным балуешься? Опять? Я те что говорил? Ну?
– Так, это…Что три раза повторять не будешь. Еще раз напьюсь в походе, прибьешь… – поспешно доложил Илья, зная, что на такие вопросы отвечать надо не мешкая – зубы целее будут. Ну как старшина не понимает – не железный же он! Ладно, усталость да хлопоты, но смерть Силантия минувшей ночью он, хоть и без вины, а на свою душу принял. Как представил глаза его жены, с которой ему дома придется говорить, так рука сама к фляге и потянулась.
– Угу. Этот – второй, – назидательно сообщил Бурей и, враз успокоившись, буркнул: – Медовухи тащи… – и шепотом. – К нему скоро боль вернется, напои до того, Настенино снадобье не сразу подействует.
– Так нет у меня…
– Значит, у меня возьми! И смотри мне! – рявкнул старшина, а потом добавил совсем тихо и на ухо, чтоб только Илья слышал: – Отвоевался Макар. Но ему и не заикайся, а то не довезем. Пусть уже Настена сама – дома…
* * *
Макар покрутил головой, отгоняя воспоминания о той дороге – хоть и трудно ему тогда пришлось, но все равно легче, чем сейчас. Потому как надежда жила, и он и мысли не допускал, что ВСЕ…
Нет, сегодня нужно выпить, иначе и впрямь с ума сойти можно. Когда Илюха в дороге медовухи наливал, боль хоть немного, но отпускала. Глядишь, и сейчасдуше полегчает, если забыться. Да и ногу он здорово дернул – болела, зараза, не утихала. И в груди тоже давило сильнее обычного: булава половецкая не прошла даром.
Макар раньше никогда до хмельного охоч не был, всегда меру понимал, но где та мера, чтобы безмерную тоску унять?
Первая кружка пошла тяжко – это у завзятого пьяницы любая чарка, словно птичка, влетает, а коли телу непотребно, то порой и силой вливать приходится. Вот силком и впихнул, и тут же налил вторую. Брага – не медовуха, забирает медленно: только после третьей в голове поднялся небольшой туман, а лампадка в углу слегка зарябила. Дальше уже пошло легче, он и счет потерял.
Вдруг из мутного тумана, что убаюкивал и давил тяжкие мысли, облегчая непереносимую тоску, появилось лицо Верки, разом напомнив все, что с таким трудом удалось если не забыть, то хоть отодвинуть, не думать. Дура! И чего бабе надо? Ей же спокойней, если он на день-другой в бездну провалится, так нет – мельтешит, чего-то говорит, не дает забыться.
– …Оставь ты ее, Макарушка! Ну, не доведет она до добра! Ты не думай, мы для тебя все сделаем! Ни в чем недостатка знать не будешь! Мы ж понимаем… Мы ж… – заливаясь слезами, причитала перед мужем Верка.
На Макара, накрывая, словно зимняя снежная туча, стала наползать черная липкая злость. На дуру-жену, на себя, на половцев, на жизнь – на все сразу! Не хватало сил сопротивляться, и терпеть уже не мог – само выплеснулось, да так, что Верка отшатнулась, встретившись с его взглядом – тяжелым и чужим.
– Понимаешь?! Сделаешь, значит… За калеку меня посчитала? Меня?! Что ты понимаешь! С-сука! – и не понял, как рука взлетела в коротком точном ударе, а Верка неожиданно для него самого покатилась по полу. Следом полетела кружка.
Макар рванулся из-за стола, пытаясь хоть на ком-то выместить захлестнувшую его злобу то ли на жену, то ли на незадавшуюся жизнь, но пол избы словно ожил, вздыбился из-под ног да со всего маха предательски саданул его по морде.