Ох и намучился Мишка, в свое время ругаясь с Сучком из-за проекта казармы! По его замыслу, на каждом из двух верхних этажей трехэтажной казармы должны были быть оборудованы по десять кубриков – по одному на десяток учеников воинской школы. Все же здание Мишка хотел разделить шестью кирпичными стенами, не сплошными, а пронизанными дымоходами, чтобы отапливать казарму можно было шестью печами, находившимися в подвале.
Сучок, брызгая слюной, без конца повторял свой любимый аргумент: «Так никто не строит», а Мишка, плюнув на Сучка, обращался главным образом к Гвоздю и к Плинфе[8 - Плинфа – так на Руси назывался кирпич. Плинфа была более широкой и плоской, чем современные кирпичи. В данном случае «Плинфа» – кличка мастера-кирпичника.], которые, не отвергая идею с порога, пытались понять суть Мишкиных предложений.
Гвоздь, в конце концов проникнувшись идеей, заявил Сучку, что зимой будет действительно хорошо, если одна из стен в каждом кубрике будет постоянно теплой, опять же и сушилку на каждом этаже можно сделать. Плинфа тоже, энергично почесав в затылке, сообщил, что на первом этаже, где планировалось устроить трапезную, лазарет и другие нежилые помещения, дымоходы можно будет пропустить внутри колонн, а потолки, для того чтобы удержать вес верхних этажей, сделать сводчатыми. Мишка понял, что из трапезной получится нечто вроде Грановитой палаты в Кремле, и подвел итог тоже уже ставшей привычной в спорах с Сучком фразой: «Да, не строят, значит, мы будем первыми!» Сучок скривился, а Мишка тихо порадовался, что русские мастера уже переняли у византийцев умение сооружать каменные арки и своды.
Часовня, скромно притулившаяся у будущей дальней стены равелина, была деревянной. Мишка, с ходу пообещавший отцу Михаилу, что храм в крепости будет обязательно кирпичным и с куполами – не хуже Десятинной церкви в Киеве, вместо похвалы получил упрек в гордыне и напоминание о недопустимости невыполнимых обещаний, после чего решил вывернуться наизнанку, но сбацать уменьшенную копию питерского Спаса-на-Крови, в его глазах ничуть не уступавшего красотой московскому храму Василия Блаженного. Как это у него получится, Мишка представлял себе весьма смутно, но его, что называется, «заело», хотя он и понимал неконструктивность и даже опасность подобной упертости управленца по поводу побочной, отвлекающей время и ресурсы, локальной цели.
Освящение часовни, других построек и всего равелина в целом проходило на следующий день после прибытия в крепость, торжественно, долго и бестолково. Впрочем, даже в том случае, если бы Мишка и не лежал дома, оправляясь от ран, он все равно не смог бы толком подготовить мероприятие, поскольку совершенно не имел представления о том, как это делается. Например, когда отец Михаил взялся освящать колодец, у него даже мелькнула шальная мысль: а не удостоятся ли кропления святой водой и нужники?
По завершении всех положенных ритуалов священник выглядел утомленным и, кажется, чем-то недовольным. Этого нужно было ожидать – почти бессонная ночь, недовольство беседой с Мишкой, бестолковое поведение паствы во время церемонии освящения. Однако, предполагая, что этим список причин и ограничивается, Мишка, как выяснилось, ошибался. Во время торжественного ужина, предваренного длиннющей проповедью, отец Михаил буквально засыпал старшину Младшей стражи вопросами и упреками. Почему в крепости всего одна икона – в часовне, почему ученики, кроме «Отче наш», толком не знают ни одной молитвы, где собираются разместить девиц, дабы не создавать соблазна для отроков? И так далее и тому подобное.
Мишка, за компанию с монахом вкушавший исключительно хлеб и колодезную воду, смотрел голодными глазами на столы, за которыми угощались «курсанты», и с трудом сдерживался от непарламентских выражений. Терпение у него в конце концов лопнуло, и он поведал монаху, что иконы пребывают там же, где и священники, которых отец Михаил должен бы привести в Ратное и в крепость, а воинская школа не монастырь, а потому никаких катаклизмов появление в ней особ женского пола вызвать не должно.
Несмотря на то что высказано это все было в достаточно сдержанных выражениях, в ответ старшина Младшей стражи получил кучу упреков чуть ли не во всех смертных грехах и предписание прочесть тридцать раз «Отче наш», сопроводив сие воспитательное действо пятьюдесятью земными поклонами. Как в данном случае сочетались между собой числа «тридцать» и «пятьдесят», для Мишки осталось совершенно непостижимым, тем более что исполнением наказания он решил, по возможности, пренебречь.
Жизнь человеческая полна соблазнов, и одним лишь решением сачкануть Мишкино грехопадение не ограничилось: проснувшись посреди ночи от голодного бурчания в животе, он, поворочавшись с боку на бок, оделся и, по-воровски озираясь, пробрался задами вдоль казармы, а затем злодейски проник на кухню. Там, после непродолжительных поисков, обнаружились: остатки копченого мяса, несколько моченых яблок на дне кадушки и добрый шмат сала, умопомрачительно пахнущий чесночком. Презрев с истинно коммунистической бескомпромиссностью церковные предписания, старшина Младшей стражи, интенсивно и с удовольствием (а какой же грех без удовольствия?) предался пороку чревоугодия. Хлеба, правда, не нашлось, но, пошарив безрезультатно по кухне, Мишка решил, что и без того съел его достаточно. Через некоторое время, сыто рыгнув и пробормотав что-то про опиум для народа, он покинул пищеблок и отправился досыпать.
Кара Божья постигла старшину Младшей стражи перед самым сигналом «Подъем». Рысью преодолев расстояние до отхожего места, Мишка засел там, как пулеметчик в окопе, и, для того, чтобы не терять зря времени, оттарабанил шепотом «Отче наш» около тридцати раз, а согбенное из-за рези в животе положение тела счел возможным засчитать за предписанные пятьдесят поклонов. Время, оставшееся до того момента, как Матвей начал поить его какой-то лечебной гадостью, Мишка посвятил размышлениям о том, что даже четкое знание границы между реальностью и виртуальностью, по всей видимости, не освобождает его от соблюдения таможенных правил, на этой границе действующих. Разбой, творящийся у него на пищеварительном тракте, подтверждал этот вывод с однозначной беспощадностью.
* * *
То ли Мишка еще не выздоровел окончательно после ранения и применения дурманного зелья, то ли накопилась чисто нервная усталость, но он ощутил необоримую потребность «забить на все» и поваляться хоть пару дней, вообще ни с кем не общаясь и ни о чем не думая. Матвей отнесся к желанию старшины с пониманием и выдал диагноз, после которого ложись да помирай.
Оказалось, что в результате телесных ран и многочисленных душевных потрясений в организме старшины Младшей стражи произошла форменная катастрофа: те соки, которым надлежало быть жидкими, загустели, те же, которые должны быть густыми, разжижились. Мало того, они, оказывается, еще и течь стали не туда, куда надо, – то ли не в ту дырку, то ли в противоположную сторону – этот пункт диагноза у Матвея прозвучал как-то туманно.
Зато лечение ученик лекарки назначил наирадикальнейшее – полный покой в сочетании с сытной и вкусной пищей. Все! Теперь оставалось положиться только на милость Божью и крепость молодого организма.
Отец Михаил навещал «больного» каждый день, и по лицу его можно было читать почти обо всех событиях, происходящих в крепости. После прибытия «Нинеиного контингента» – семидесяти четырех отроков, собранных по дреговическим селищам и дружно выразивших готовность принять христианство, – священник был светел и благостен, рассуждал исключительно о возвышенном и, как показалось Мишке, втайне торжествовал по поводу победы над Нинеей.
В день приезда в воинскую школу Мишкиной матери с полутора десятками девиц отец Михаил выглядел озабоченным, но отчасти удовлетворенным, поскольку сумел, на пару с Анной-старшей, выселить плотничью артель из построенного ею для себя «общежития» и разместить в нем невинных дев, подальше от мужской части гарнизона.
Еще через день монах пришел встревоженным и недовольным, и Мишка, выслушав его сомнения, вынужден был согласиться с тем, что в вопросе подбора наставников был упущен весьма серьезный момент. К Алексею, бывшему десятнику Глебу, охотнику Стерву и бывшему обознику Илье претензий не было, но вот остальные…
Бывший десятник Филимон ходил, опираясь на клюку, потому что из-за давнего ранения не мог полностью разогнуть спину, у бывшего ратника Тита не было левой руки – отрублена почти по самое плечо, бывший ратник Прокоп имел вместо кисти правой руки железный крюк весьма зловещего вида, а бывший ратник Макар шкандыбал на негнущейся левой ноге. В эту же компанию попал и Немой, хотя уже доказал, что может вполне успешно исполнять обязанности наставника.
Отец Михаил вполне резонно усомнился в пользе наглядной демонстрации новобранцам того, что в первом же бою может случиться и с ними самими. Спорить с этим было трудно, но других наставников все равно не имелось, и Мишка надеялся в основном на специфику мировоззрения подростков: «Беда может случиться с кем угодно, но только не со мной».
Поскольку «больному» был предписан абсолютный покой, отец Михаил сам строго следил, чтобы старшине Младшей стражи не докучали (сам он, видимо, считал, что своими посещениями Мишкиного покоя не нарушает), поэтому Дмитрий с докладом о текущих делах пробирался в лазарет в то время, когда монах молился в часовне или занимался просвещением новообращенной паствы.
Принимая пополнение, Дмитрий, не мудрствуя лукаво, просто повторил Мишкины действия в отношении купеческих детишек – показательно отлупил по очереди каждого из десятников семи новых десятков, которых назначила сама Нинея. Получилось не столь эффектно, как у Мишки, в двух случаях он даже ощутимо получил сдачи, но высказывание относительно боевого духа аккуратно озвучил все семь раз. Дальше надо было налаживать учебный процесс, приучать новобранцев к воинскому порядку, решать, оставлять ли назначенных Нинеей десятников или назначать новых и прочее, и прочее. Короче, Мишке пора было «выздоравливать», а он не хотел, дожидаясь, пока отец Михаил вернется в Ратное.
Священник, неожиданно воспылав усердием на ниве воинского обучения, совал нос во все дыры, и Мишка боялся, что рано или поздно опять нахамит ему. Однажды отец Михаил уже нарвался, когда сунулся поучать Плаву, как и чем надо кормить учеников воинской школы. «Гарнизонный шеф-повар» была женщиной энергичной, языкастой и не признающей авторитетов. Этакая одесская «тетя Соня», отличающаяся от классического эталона лишь несколько меньшей упитанностью, светлой мастью и отсутствием специфического акцента – коня на скаку, может быть, и не остановит, но хулигану передние зубы хозяйственной сумкой вынесет запросто, а потом еще и заговорит до полусмерти прибывшую на место происшествия милицию.
В этот раз отец Михаил попал на роль, слава богу, не хулигана, а милиционера и выставлен был с пищеблока хотя и вежливо, но в состоянии обалдения средней тяжести. Потом черт (не иначе) дернул монаха воззвать к гуманизму Немого, высказывавшего «курсантам» замечания щелчком кнута. Немой, в отличие от Плавы отличавшийся радикальной неразговорчивостью, просто-напросто заставил объясняться с попом вместо себя Первака. Пока Первак пытался донести до святого отца принципы сочетания мер убеждения и принуждения, применяемые при обучении будущих воинов, Немой, убедившись, что диалог наладился, развернулся и был таков.
Не оставил без внимания присутствие на объекте священнослужителя и старшина плотницкой артели. Сучок не был бы Сучком, если бы не придумал какой-нибудь развлекухи на грани приличия и здравомыслия. Однажды вечером к отцу Михаилу заявился один из плотников для получения ценных указаний по устройству, как бы это поделикатней выразиться… дамской комнаты. Попытка отца Михаила отговориться некомпетентностью в данном вопросе не прошла, и, пока подчиненный Сучка изводил монаха вопросами о количестве «посадочных мест», размерах и форме отверстий, деталях интерьера и экстерьера, а также наилучшем месте расположения объекта, вся артель корчилась со смеху, подслушивая и подглядывая за происходящим в часовне.
Девиц, прибывших для обучения в воинской школе, отец Михаил буквально изводил длинными и нудными поучениями о надлежащем поведении благонравных дев, попавших в окружение такого количества молодых людей. Кончилось это тем, что Анна-старшая устроила скандал, но не монаху, а Илье, слишком медленно перемещавшему имущество воинской школы из Нинеиной веси в крепость. Из-за этого ладья, перевозившая это самое имущество, не могла вернуться в Ратное, а надежды на то, что священник отправится домой посуху, не было – вряд ли ему очень хотелось еще раз, хотя бы проездом, оказаться в селении волхвы.
Мишка, правда, сильно подозревал, что нравоучения отца Михаила адресованы были не только девицам, но и матери из-за ее «неформальных» отношений со старшим наставником воинской школы Алексеем. За это-то, видимо, и поплатился Илья, ни в чем, кроме скрупулезно неторопливого исполнения своих обязанностей, не повинный.
Мать тоже навещала Мишку каждый день, но было похоже, что она сильно подозревает сына в симуляции, во всяком случае, о симптомах заболевания Анна Павловна выспрашивала очень дотошно. Выглядела она прекрасно – помолодевшей, посвежевшей, веселой, временами напоминая студентку-старшекурсницу, смывшуюся с лекций. По всей видимости, роман с Алексеем без дедова пригляда развивался без проблем, разве что отец Михаил добавлял ложку дегтя в бочку меда.
Мать можно было понять – постепенно начала вырисовываться опасность того, что монах, озабоченный недостаточным благочестием «гарнизона», засядет в крепости очень надолго. Во всяком случае, в одно из посещений он не выдержал и пожаловался Мишке на трудности работы с новообращенными отроками, придав, правда, жалобе форму поучения.
– Будь бдителен, Миша! То, что они вызубрили Символ веры и несколько молитв, еще ничего не значит! Дух их с младенчества отравлен поклонением языческим демонам, паче же всего Велесу, – обычно сдержанный в мимике и жестах отец Михаил при упоминании языческого божества передернул плечами – не то знобко, не то брезгливо. – Он царствует в подземном царстве, а ты знаешь, как по-настоящему зовется тот, кто владеет подземным миром! Но это еще не все, сын мой, сие порождение мрака еще и владычествует над тварями бессловесными. Не обольщайся мирным названием «скотий бог», в его власти пребывает не только домашняя скотина, но и хищные звери, в том числе и те, что не от мира сего. В каждом из новообращенных отроков таится зверь Велеса, таинством Святого крещения он будет изгнан, но останется стеречь упущенную добычу, дабы водвориться в нее вновь! Помни об этом! Помни и о ведьме, которая не успокоится, пока не поможет сим чудовищам снова овладеть неокрепшими душами! С болью и смятением вернусь я в Ратное – не надо бы мне оставлять здешнюю паству, но и там я нужен, может быть, даже больше, чем здесь. Здесь – десятки душ требуют неустанного пастырского надзора и поучения, а там – сотни!
– Так ты что, отче, крестить новобранцев не собираешься?
– Нет, рано. Пусть походят оглашенными хотя бы до Рождества Христова. Каждое воскресенье будешь присылать их в Ратное, там я с ними буду заниматься, а может быть, выберу время и еще несколько раз сюда наведаюсь. Потом посмотрю: кто из них к принятию таинства Святого крещения готов, а кто…
– Полгода тянуть с крещением? Отче, да ты что?!
– Умерь голос, отрок! Со служителем Божьим разговариваешь!
Ох, и неподходящий момент выбрал монах для проявления строгости! Мишка уже в течение нескольких дней размышлял о причинах повышенной активности отца Михаила, обычно ведшего себя достаточно скромно. Вывод напрашивался сам собой: в Ратном на протяжении нескольких поколений выработали некий баланс отношений между духовной властью и светской (считай, военной). Ратнинцы, вполне серьезно считавшие себя воинами Божьими, к беспрекословному подчинению попам были не склонны, плюс сказывалось традиционное презрение ратников к «нестроевым». Уже давно, если не с самого начала, для священников была очерчена незримая граница, переступать которую им не дозволялось, а при нужде ратнинские мужи не стеснялись показать своим пастырям, кто кого на самом деле «пасет». Вспомнить хотя бы сотника Агея, выбивавшего попу зубы, или разборки со священником, пытавшимся изгнать из села лекарку-язычницу.
В крепости отец Михаил ощутил волю – у него, видимо, создалась иллюзия того, что здесь незримой границы, существующей в Ратном, нет, и он попытался начать выстраивать жизнь «гарнизона» таким образом, какой представлялся ему единственно правильным. Месяцем раньше Мишка такое, может быть, и стерпел бы, но история с Роськиной болезнью и собственной «комой» (как правильно назвать то, что с ним случилось, Мишка не знал) сломала что-то в отношениях между ним и монахом. Что-то очень важное, и, что самое печальное, окончательно и бесповоротно.
Окрик отца Михаила возымел действие, обратное задуманному: Мишка почувствовал, что из глубин подсознания лезет даже не мальчишка Лисовин, уже ставший привычным, а кто-то покруче, как бы и не сам прадед Агей. Усилием воли сдерживая рвущееся наружу бешенство, Мишка попытался воздействовать на монаха словесно:
– Но холопов-то в Ратном ты крестил!
– Мне виднее, когда и кого…
Договорить отец Михаил не успел – Мишка (а может быть, Агей?) сорвался с постели и, ухватив священника за грудки, легко оторвал тщедушное тело от лавки.
– Ты!.. – Мишка встряхнул бывшего друга и учителя так, что у того мотнулась голова. – Палки мне в колеса вставлять?! Забыл, где живешь?
С грохотом упала опрокинутая лавка, монах, цепляясь за Мишкины запястья, что-то неразборчиво хрипел, а старшина Младшей стражи, будто открылись где-то внутри неведомые шлюзы, брызгая слюной, выдавал в полный голос «перлы изящной словесности», почерпнутые в молодости на причалах и палубах Ленинградского торгового порта и Балтийского морского пароходства.
Что удержало уже занесенный для удара кулак, Мишка потом с уверенностью не мог понять и сам. То ли остатки здравомыслия, то ли воспоминания о прежних отношениях, то ли выпученные глаза застывшего на пороге соляным столбом Матвея… А возможно, ужас в глазах отца Михаила. Не страх – монах не боялся ни боли, ни смерти, а именно ужас от осознания того, что в любимом ученике проснулся тот самый берсерк, которого священник надеялся обуздать.
Так и не ударив, Мишка опустил занесенную руку и отпихнул монаха от себя, тот отлетел в угол и сполз на пол, заходясь в приступе чахоточного кашля. Мишка молча смотрел на отца Михаила, искал в себе жалость и не находил, думал, что надо бы устыдиться, и не ощущал стыда.
«Идеалист… Честный, бескомпромиссный и фанатичный. Живет в выдуманном мире и мечтает загнать туда всех остальных. Получил на несколько дней даже не власть, а только намек на нее, и сразу же все наружу полезло. Сколько таких было и сколько таких еще будет? Одни гнали людей в Царствие Небесное огнем и мечом, другие подталкивали к светлому будущему стволом нагана в спину. Нельзя им власть давать – ни над телами, ни над душами людскими… А шахматы я ему так и не выточил…»
– Минь, – донесся от двери голос Матвея, – ты чего натворил?
– Что надо, то и натворил! – огрызнулся Мишка не оглядываясь. – Не стой столбом, помоги его на постель уложить.
Монах был столь субтилен, что Мишка прекрасно справился бы и сам, но ошарашенного увиденным Матвея надо было чем-то занять. Ребята подняли сотрясаемого кашлем монаха с пола и уложили на Мишкину постель. Отец Михаил хватался за грудь, с сипением втягивал в себя воздух и пытался что-то сказать:
– …Силам сатанинским… руку поднял… я знал, не пройдет бесследно…
– Минька, он же тебя проклянет! – Матвей почему-то не выглядел особо перепуганным, скорее удивленным. – От Церкви отлучит…
– Я ему прокляну! Я ему так прокляну – на карачках до Ратного ползти будет! – Мишка понимал, что сжигает за собой мосты, но одновременно чувствовал: так и надо, сделан первый шаг на пути расставания с детством и сделан он именно в лисовиновском стиле – туда, где, как говорил дед, ты остаешься один, жаловаться некому и оправдываться нечем. – Ступай, Моть, приготовь ему теплого питья с медом.