Одинец смотрел на длинные листики прибрежного тальника и с трудом понимал, что происходит. Его не тошнило, как Тяпу и Ершика, корчившихся в кустах в неудержимой рвоте, он не упал без памяти, как Дубец, не затрясся в непонятном приступе, как Коряжка – дядьке Игнату пришлось дать тому по уху, чтоб опамятовал. Но и самим собой он быть перестал и понимал, пожалуй, единственное: вот только что, здесь и сейчас, он изменился необратимо и навсегда. Словно все внутри перевернулось; не сломалось, не смялось, а скорее лопнуло, сбросило старую тесную шкуру, не способную вместить нового Одинца, который только что появился на свет.
Когда-то давно, еще утром, до Боя, все в нем и вокруг него было знакомое и понятное, а теперь… Как будто за рубеж заступили, а там – неведомое.
* * *
А началось все на самом первом занятии с Лукой, после которого рыжий десятник и зачислил их в ученики. Отроков это событие не просто воодушевило, а, пожалуй, наполнило некоторым избытком самоуверенности. Ведь приготовились невесть к каким трудностям, а воинская наука оказалась вполне всем по силам. То, что при этом вымотались, в их возрасте невелика печаль, а синяки и ссадины, кои обильно покрывали плечи и спины, совершенно не огорчили – мало ли их в драках да проказах получено? Дело привычное.
Зато мнение о самих себе, как о будущих непобедимых воях, которыми всегда славилась сотня, поднялось невероятно, и те приятели, что не попали в учение, вдруг стали в их глазах мелюзгой, с которой возиться теперь зазорно, хоть еще вчера они все вместе носились по улицам Ратного. Еще бы! Сам дядька Лука похвалил, перед строем сказал, что будет с них толк. И ведь заслужили! Никто не опозорился, не отстал и не струсил. Не так оказался страшен черт, как его старшие братья расписывали.
Чего уж там – не они первые через это проходят. Вон и встречные ратники смотрят по-доброму, и новики, хоть и лыбятся, но без подначек, только между собой переглядываются да переговариваются. Видно, и до них дошло: не моги теперь этих ребят задевать – они хоть и ученики, но воинские. И понимали мальчишки, что день этот первый, и дальше тяжелее будет, а все же носы сами задирались вверх.
Но оказалось, что учеба началась на следующий день. Настоящая учеба. Вот тут-то ребят и стало припекать. Добрые в первый день наставники, дядьки, всем хорошо знакомые и приходившиеся родней и соседями, вдруг оказались начальными людьми, жесткими и совершенно нечуткими к мальчишечьим страданиям. К концу первой недели даже прополка огородов, которую до этого ратнинские отроки ненавидели всей душой, искренне почитая ее девчоночьей работой, недостойной мужей, многим теперь виделась неплохим и вполне уважаемым занятием. И не у одного из отроков по дороге домой нет-нет да мелькала предательская мысль: а стоит ли задранный перед сверстниками нос того мучения, которое приходится претерпевать? Вот бы еще годик-другой побыть мальцами, а учениками воинскими и через год стать не поздно; правда, даже себе в такой слабости никто не признался бы, не то что высказать подобное вслух.
Раньше-то, старшие рассказывали, так и было: кого чему отцы дома научат, то и ладно, потом в новиках уже десятник все одно к делу приставит. Теперь и из старших мало кто вспоминал, что ТАК стало не так уж и давно, а совсем раньше и вовсе иначе было – жестче и строже: из дома на учение забирали в воинскую слободу.
С каждым днем учеба становилась все тяжелее и тяжелее. Вроде и занимались, как и прежде, от восхода до обеда, и нового ничего не делали, а все же… Гоняли их десятники в хвост и в гриву, да и сами отроки не ленились, а облегчение, про которое говорили старшие братья и отцы, и не думало наступать. Напротив, если вначале еще хватало сил на то, чтобы хоть осмотреть себя перед сном да посчитать синяки и ссадины, то вскоре только умыться, поесть и поспать получалось.
Ладно бы только одни наставники донимали, так ведь и сами мальчишеские тела, прежде послушно и быстро восстанавливавшие силы после любой усталости, теперь словно с глузду съехали. Отроки и не задумывались до того, сколько у них разных членов да частей имеется. Ну, может, надранные матерью уши да ушибленные коленки различали, когда припечет, а нынче поняли, что ТА боль – сущие пустяки!
Мало того, оказалось, что все части тела между собой словно поссорились: каждый кусочек тянул свою песню и требовал к себе особого внимания. И если после непременной утренней пробежки все вроде более-менее уравновешивалось, и до самого обеда внутри жило только стремление победить, стать первым, то, как только ноги переступали порог родного дома, плоть закатывала настоящий скандал. Каждая косточка и каждая жилка вопили и умоляли только об одном – лечь и не шевелиться! Но дух, исходящий от печи, из которой сердобольные матери уже доставали сытный обед, выворачивал нутро наизнанку, и этих страданий не могли заглушить даже телесная боль и усталость. Утроба завывала, урча, попискивая и сжимаясь в корчах, пока в нее не падала первая ложка каши, но и тогда не успокаивалась: перемалывала и требовала еще и еще, не в силах остановиться. Казалось, невозможно набить ее полностью хоть когда-нибудь.
Но не зря Лука в первый же день самолично обошел всех вдовых баб, сыновья которых пошли к нему под руку, поучая, как кормить отроков, чтобы по доброте душевной и материнской любви не случилось беды. За прочими-то отцы проследят, а на вдов надежи мало. Вот рыжий десятник и напоминал им старую воинскую мудрость, что глаза завсегда голоднее брюха, да строго-настрого велел соблюдать умеренность. Желающих перечить ему не сыскалось, даже те, кто ему родней не приходился, понимали: коли сыновья ступили на воинскую стезю, то материнская власть над ними не то чтобы вовсе кончилась, но перед властью десятника отступила; за подолом теперь дитятко не спрячешь. Да и главы других родов Говоруна поддержат, еще и от себя добавят при необходимости. Вот и давили матери в себе жалость, которая порой сильнее разума.
Пока утроба буйствовала, остальные части тела помалкивали, но стоило ей хоть немного притихнуть, тут же подавали голос и требовали своего. Голова вдруг вспоминала обо всех полученных оплеухах и затрещинах, ударах и ушибах, о том, что поднялся отрок ни свет ни заря, и не мешало бы ему прилечь. Глаза вполне с ней соглашались и закрывались при первой же возможности. Да так, что и моргнуть порой не получалось – опустившись, веки словно слипались и наотрез отказывались подниматься.
Шкура ныла, что ее весь день обжигало солнце и трепал ветер, царапали кусты и заливал пот, а потому она горела и чесалась, мешая уснуть. Горло, не желая отставать, напоминало, что весь долгий день безропотно гоняло через себя холодный воздух, и обиженно пыталось изобразить простуду, совсем забыв, что такая роскошь воинскому ученику просто не положена. Голосили бока, намятые в учебных схватках, и плечи, натруженные двумя мешками с песком, заменявшими вес доспехов. Даже мальчишеская задница, уж на что, казалась бы, более прочих закаленная и привычная к всяческой несправедливости и превратностям судьбы, так и та, получив за день не один пинок, глухо ворчала, возмущаясь недостаточно мягкой подстилкой.
Но самым подлым оказался мочевой пузырь. Если нутро и задница еще худо-бедно считались со своим хозяином и как-то поддавались уговорам, то этот своенравный злыдень почитал свои потребности наиглавнейшими. Едва отрок закрывал глаза, как тотчас эта подлая часть тела давала о себе знать. И если даже к боли можно как-то притерпеться и уснуть, то выносить пытки этого изверга возможности не представлялось. Вот и выбирался парень под возмущенные вопли всей остальной плоти, ругаясь и охая, из теплой постели и по кажущемуся спросонок ледяным полу бежал к выходу, а там, сунув ноги в не менее ледяные сапоги – к нужнику. И хотя при этом с удивлением обнаруживал, что на дворе уже давно вечер и, стало быть, проспал он полдня, благодарности к мучителю это открытие не добавляло.
Что же касается утра, то оно само по себе стало теперь для несчастных отроков отдельной пыткой, измысленной и устроенной, по их мнению, специально для них бессердечными наставниками, сговорившимися каким-то образом с ратнинскими петухами.
Эти петухи из прочей домашней живности злобным нравом ранее не выделялись, зато теперь выказывали его в полной мере. Все воинские ученики пребывали в твердой уверенности, что именно петух – самое глупое и подлое существо на свете, и поняли наконец, почему их отцы и братья без содрогания рубили головы главам куриных семейств при малейшем подозрении на их несостоятельность в качестве продолжателя куриного рода. Действительно, ну кто еще позволит себе безжалостно орать во все горло над ухом человека, все мысли которого даже во сне устремлены к отдыху?
Подъем с постели сам по себе стал тем еще удовольствием. Перетруженные и потянутые накануне жилы и кости отзывались такой болью при первом же движении, что отрок, только собрав в кулак все мужество и упорство, заставлял себя подняться без стонов и оханья.
После этого следовало выскочить на улицу, не забыв посетить нужник, и ополоснуться ледяной водой из бочки. Впрочем, последнее приводило в ужас только первую неделю, а затем, распознав средство, заставлявшее замолчать все остальные болячки, отроки уже с охотой разбивали намерзшую за ночь корку льда и с уханьем плескали на себя ковшами студеную воду.
Завтрак пролетал на удивление незаметно, но мальчишки и не рвались плотно наедаться и всячески противились попыткам сестер и матерей впихнуть в себя лишний кусочек. Все хорошо помнили, как на третий день занятий после трех кругов вокруг Ратного их почти поголовно вывернуло на подтаявший снег. Еще раз заниматься рукопашным и мечным боем на палках после приступа сильной рвоты желающих с тех пор не находилось, не говоря уж о том, что им же пришлось и подчищать все после себя.
Разминка, следовавшая сразу за утренней пробежкой, приводила первые дни в отчаяние даже Веденю и Одинца, лучше других подготовленных к учению. Бесконечные наклоны, приседания и прогибы доводили их до рычания, правда, беззвучного, про себя. А увесистая дубовая дубина, которую приходилось держать в поднятой на уровень плеча руке до полного изнеможения, да еще так, чтобы не расплескалась поставленная на сгиб локтя миска с налитой до края водой, и вовсе ночами снилась в кошмарах.
В первую же неделю занятий к ним неожиданно присоединились двое новиков из десятка Луки. Отроки сперва и не поняли, зачем. Кое-кто рассудил, что этих парней наказал Лука – решил для науки и в назидание прочим погонять нерадивых вместе с мальцами. Впрочем, это заблуждение быстро рассеялось: новики оказались на хорошем счету у десятника и «учились» вместе с мальчишками не в наказание, а ему в помощь. Если наставники чаще стояли в сторонке и только командовали, то новики занимались наравне с учениками, и не с прохладцей, только для виду, а старались при этом изо всех сил, разве что получалось у них все делать не в пример легче и сноровистей, и в беге они оказывались всегда впереди.
Отроки с завистью поглядывали на ладно подогнанное снаряжение и брони прибывшего пополнения. Мальчишкам их собственные сплетенные из ивняка «брони» уже давно казались дополнительной пыткой, как и прочие «издевательства», злонамеренно измысленные коварными наставниками, чтобы допечь учеников посильнее. Эти нелепые на их взгляд «корзины» немилосердно натирали бока и кололись самым невероятным образом, доставая до тела, несмотря на войлочный поддоспешник и рубаху. Да и поддоспешник, какой-то неправильный, натирал тело в самых неожиданных местах и нисколько не облегчал жизнь. Мучения усиливали и мешки с песком на груди и спине. Легкие поутру, к обеду они тянули к земле не слабее, чем целая телега с зерном. Вот и начались разговоры, дескать, хорошо им! В таком-то доспехе каждый бы смог!
Новики только ухмылялись – давно ли сами так же думали. И однажды перед утренней пробежкой, посмеиваясь, предложили самым сильным из учеников пробежаться разок в боевом снаряжении, пусть и без оружия. Все четверо «счастливчиков» попадали на землю в изнеможении уже на втором круге, после чего никто больше не рвался надеть на себя настоящую кованую кольчугу и шлем, начав, наконец, понимать, чего стоит та уверенная и вместе с тем легкая, почти скользящая над землей походка ратников и какими усилиями она далась.
* * *
– Дышишь, глазами лупаешь… – Одинца вывел из забытья чей-то насмешливый, но не злой, а скорее ободряющий голос; в своем непонятном обалдении Ефим не сразу узнал, кто это с ним говорит. – О! Все как у людей. Бывает…
Парень почувствовал, как мотнулась его голова от пощечины, и обожгло щеки. Мысли вроде как сразу прояснились.
– Во! Уже и соображать начал. Гляди, в порты напрудил. Значит, отошел почти.
Только сейчас Одинец понял, что над ним хлопочет дядька Игнат. И он сам уже не стоит на своих ногах, а лежит на травке. Неужто все ж таки сомлел и не заметил? Да еще и под себя отлил? А Игнат хлестал его по щекам, тормошил, насмешничал, хоть и не обидно совсем, скорее по-доброму.
– Давай-давай! Тебе раньше других подняться нужно, – продолжал ворковать Игнат. – Раненым или там убитым, это одно дело, а вот с мокрыми портами десятнику валяться никак невместно. Да и мне помощь требуется. Вставай, говорю! – рявкнул внезапно наставник над самым ухом.
Как же не хотелось вставать! Лежал бы и лежал… – и вдруг опомнился. Что значит, «десятнику невместно»?! Это же про него дядька Игнат сейчас так сказал!
Одинец начал подниматься и неожиданно почувствовал противную холодную мокроту: и впрямь в порты напустил. Стыдоба-то какая!
Кровь разом ударила в голову, прочищая мозги и заливая краской едва не все тело. И чего, дурак, развалился? Увидит кто, не дай бог! Что делать-то? И запасных портов нет.
– В воду сигай! – подсказал Игнат, словно прочитал его мысли. – И для тела польза, и греха никто не заметит. Давай, не жди! Река за кустами, шагов пять всего.
Одинец поспешно ломанулся в указанном направлении, думая только о том, чтобы проскочить незамеченным мимо остальных отроков: дядька Игнат не выдаст.
Вода и впрямь принесла облегчение, и телу, и душе, но в голове сразу же роем ос зашумели мысли: «Лошадей же должны пригнать! А поклажа на ком осталась? Или все так и лежат пластом? И посты не расставлены… Ой, в старого козла жопу, дел-то сколько, а я тут как девка, ежа родившая!»
Одинец вылетел из воды, словно за ним кто гнался.
– Сделаю, дядька Игнат! – зачем-то рявкнул он неведомо кому, потому что Игната рядом не оказалось, и ломанулся через заросли тальника назад, к месту недавней схватки.
А там работа явно не клеилась. Отроки, тоже все будто пришибленные чем, как только что сам Ефим, с трудом поднимаясь на ноги, двигались, как прихваченные осенними холодами мухи. Тяпа с Ершиком вразвалочку собирали вдоль опушки хворост для костра, Коряжка с Дубцом чего-то мудрили у огня.
– Я что, тебя врастопырку вместо рогаток поставить должен? Сейчас все поднимутся, тебя самого сожрут! – неведомо с чего озверевший от этого зрелища Одинец налетел на топтавшегося у костра Ипата Коряжку. – Котлы ладь! Кашу готовь! Одними зайцами не обойдемся… – и тут же почувствовал, насколько оказался прав. Брюхо словно только ждало напоминания о еде: взвыло и вцепилось то ли в хребет, то ли еще куда, но, похоже, готовилось уже слопать своего хозяина.
Над травой, в которой вповалку лежали еще не пришедшие в себя отроки, поднялась рыжая голова.
– Бронька, жопа рыжая! За пленниками кто смотрит? – накинулся на парня Одинец. – Поднимай своих и бегом на пост! Сбегут, тебя вместо них дядьке Аристарху сдадим!
– Сделаю! – спохватившийся Бронька уже стоял на ногах. – Подъем! А то корни пустите! – рявкнул он остальным, и четверка отроков порысила к дереву, у которого еще недавно допрашивали чужого ратника.
Заметив чуть в стороне от остальных Талиню, стоящего на коленях перед девкой, так и лежавшей без памяти, Одинец кинулся уже к нему. Рана на груди, хоть и был это просто длинный порез, снова начала кровоточить, и ее саднило от мокрой повязки и пота, а от этого злости на нелепые и беспорядочные действия товарищей только добавилось.
– Что, не хочет приходить в себя? – он отпихнул в сторону Талиню. – Сейчас поможем! Коряжка, ведро давай! – и резко выплеснул на девку холодную речную воду, зверски глянув на попытавшегося было помешать «спасению» парня. Девица дернулась, нелепо дрыгнула ногами и, прежде чем открыть глаза, заорала – видимо, на всякий случай.
– Сам ее утихомирь! Быстро! А потом гони к раненым… – перекрикивая девичий визг, скомандовал Одинец, а за спиной у него уже мялся Коряжка.
– Ну и чего ты топчешься? Поплясать захотелось? Сказано, кашу ставьте…
– Так, эта… Крупу-то где брать? Нет у нас крупы… – Коряжка растерянно хлопал глазами и смотрел так, словно только что Ефима узнал, а до того в жизни не видел – очень уж тот резко изменился. Привыкнуть к старому приятелю по играм как к начальному человеку он еще не успел, но что делать, спросить оказалось больше не у кого. Не идти же из-за каши, которую непонятно из чего варить, к наставнику?
Одинец думал всего мгновение: решение явилось само, будто только и ждало вопроса.
– Бронька! Оглох, что ли?!