Словно старчески кашлянув, «дедушка» отвечал на приветствия тремя выстрелами из своих крохотных слабосильных пушечек. На Неве не было мостов, и все корабли свободно проходили по реке, направляясь к Петропавловской крепости. Крепостные орудия салютовали тем кораблям, возглавляемым «дедушкой», слегка покачивающимся на волнах. Отдыхая на якоре у Адмиралтейства, он ожидал, когда на Неве выстроятся его «внуки» – корабли балтийского флота, чтобы поздороваться с ними. Почтительно подошла к нему шлюпка с сидящими на веслах десятью адмиралами и рулевым – генерал-адмиралом Петром. По веревочной лестнице поднялись они на «дедушкин» борт, готовые к параду. Сигнальным залпом возвестил об этом царь, и десятки многопушечных кораблей, фрегатов, галер и других судов, извергая из орудийных жерл пламя, дым и грохот, сотрясали воздух ответным салютом, произведшим большое впечатление на иностранных послов, приглашенных на торжество встречи «дедушки» с «юным» флотом России.
Петербургские градожители – штатские и военные, сухопутные и морские – пировали по сему достославному поводу и, стараясь проявить свою преданность, любовь и уважение к своему государю, отцу отечества, пили так, как не мог того запомнить ни один иноземец во все время своего пребывания в России. Не было от «Ивашки Хмельницкого» никакой пощады и дамам во главе с самой императрицей. Ее дочки цесаревны Анна и Лисавета приветливо подносили пирующим стаканы да чарки, бокалы да кубки крепчайшего венгерского и грациозно пригубливали сами.
В гостях у Петра на этом пиршестве был герцог голштинский, племянник убитого шведского короля Карла XII. Проявляя необыкновенную преданность богу Бахусу, герцог оказался поборником и российского «Ивашки Хмельницкого», что особенно умиляло царя Петра. В припадке нежности он срывал с головы голштинца парик и целовал его то в затылок, то в маковку. Гости обнимались, целовались, плакали, расчувствовавшись от непонятной им самим жалости, ссорились и тут же мирились, а не то наделяли друг дружку внезапной зуботычиной или оплеухой.
Нарушив свой домашний покой, приходилось и царице Прасковье принимать участие в таком шумном пиршестве. Будучи не в состоянии подняться на борт «дедушки», она, сидя в баркасе, поднимала заздравные чарки и старательно выпивала их, предчувствуя, что вскоре придется навсегда проститься с празднествами земной жизни, а что последует в небесном царствии – ведомо лишь богу.
– О-ох-ти-и…
Хорошо, достойно приветила она достославного «дедушку» русского флота, после чего передала все бразды дальнейших увеселений свет Катюшке, и та во всю мочь веселилась за себя, за маменьку да за болезную сестру Парашку.
Не изменяли поведения смешливой и беззаботной мекленбургской герцогини ни усиливающиеся материнские недуги, ни усугубившаяся размолвка с благоверным супругом. Некогда было ей думать о каких-то неприятностях, когда следовало предаваться очередному веселию, например, с камер-юнкером герцога голштинского Фридрихом Берхгольцем, которого она зазывала к себе, проводя с ним время в приятной болтовне, оделяя его подарками и не отпуская от себя иногда целыми днями.
– Голоштанец он, голштинец этот, оберет тебя, – предупреждала ее мать.
– Не беспокойся, маменька, я завсегда край помню. Больно-то щедрой себя не выказываю, по безделице только, зато имею полное свое удовольствие, – успокаивала ее Катеринка.
Слухами земля полнится, и доходили до курляндской герцогини Анны слухи о том, какие торжества проводились в Петербурге в то время, как она вынуждена была прозябать в опостылевшей Митаве. Дядюшка-государь строго-настрого повелел без его соизволения в Петербург не являться. Вот и сиди тут затворницей, словно в монастырском или тюремном заточении. И досадливые, злые слезы – кап, кап…
О сколь мизерно, ничтожно ее положение при великом дяде-императоре, а ведь у нее самой натура царственная, гордая, властолюбивая, вельми чувствительная к унижению. Все время перед ней одно препятствие сменяется другим, и надо каждое преодолеть. Сколько нареканий пришлось перетерпеть от матери за привязанность к гофмейстеру Бестужеву да к Бирону, – зачем они, простые служители, приближены к ее герцогской светлости? Зачем… Будто понять не может. Затем, зачем у маменьки-царицы в таком же приближении служитель Юшков. Других поучать горазда, а на себя оглянуться догадки нет.
Ух, и злость же забирала Анну на сварливую и неуимчивую мать. Озлобленная и завистливая, она ненавидела и сестру Катеринку за то, что той разрешено было участвовать во всех петербургских празднествах и пиршествах, вольно и беззаботно жить в свое удовольствие, а вот ей, Анне… И опять – кап, кап – злые, безутешные слезы.
Обленившаяся, нечесаная, не утруждавшая себя умыванием, она, полуголая, целыми днями валялась на пропылившейся медвежьей шкуре, расстеленной на полу, и, если не была в хмельном забытьи, то предавалась несбыточным мечтаниям: «Вот бы то, да вот бы это…» И мысленно жестоко расправлялась со своими недругами, включая в их число мать и сестру. Мысленно злобствовала, негодовала, а на деле приходилось унижаться, например, перед презренной, худороднейшей из худородных, прежней солдатской девкой, портомойкой, возвысившейся до разительного звания императрицы. А вот она, курляндская герцогиня, царевна от самого рождения, вынуждена содержаться в скудости и неприглядстве. (И опять слезы – кап, кап…) Справедливо ли такое?.. Презренной портомойке, чтобы была милостивой, приходилось время от времени разные презенты посылать: штофной материи ко дню рождения либо изукрашенную табакерку да просить ходатайства перед государем по разным нуждам или о желании хоть на недолгое время отлучиться из Митавы в Петербург, будто бы для того ради, чтобы их, дорогих царственных родичей, полицезреть, и еще – жаловаться на свою непомерную бедность, – писать: «Драгоценная моя тетушка-государыня, с превеликой печалью вашей милости сообщаю, что ничего у меня нет, и ежели к чему случаи позовет, а я не имею ни нарочитых алмазов, ни кружев, ни платья нарочитого, а деревенскими доходами насилу могу дом и стол свой содержать. Также отправлен ко мне по вашему указу Бестужева сын Алексей и живет другой год без жалованья, и просит денег у меня. И прошу я, государыня моя, не прогневайся на меня, зачем утрудила своим письмом, надеючись на вашу добрую милость к себе. И еще прошу, свет мой, чтоб моя маменька не ведала ничего, а я кладусь вся в вашу волю. Государыня моя тетушка (слезы – кап, кап – на листок), содержи меня в своей неотменной милости. Ей-ей, у меня кроме тебя нет боле никакой надежды, а маменька моя царица Прасковья Федоровна гневна на меня за то, что живу без замужества, и ничем я не могу радоваться (опять слезы на бумагу, да еще слюной размазала то место). Видишь, слез мне не сдержать, весь листок я обслезила. Попроси у дядюшки-государя обо мне, чтоб милость показал, привел мое супружеское дело к окончанию, дабы я больше в сокрушении от маменьки не была, а то она несносно в письмах на меня ругается. Дорогая моя тетушка государыня, опричь тебя не имею я на свете радости в моих тяжких печалях, и ты пожалей меня. При сем племянница ваша Анна кланяюсь».
Петр обещал вдовой племяннице еще достойного жениха сыскать, но вскоре снова передумал: пускай Курляндия останется закрепленной за Россией при господстве вдовствующей герцогини Анны. Она сама намеревалась без мужа госпожой прожить, а в последнее время, выходит, раздумалась, что жить так непочетно. Пускай остается вдовкой.
Вынуждена была Анна унижаться и перед светлейшим князем Меншиковым, этим «прегордым Голиафом», как его многие называли, не забывала поздравлять как самого светлейшего, так и всех его родичей с новым годом, пасхой, семейными праздниками и раболепствовала перед ним: «Себя же повергаю в вашу высокую милость и предстательство за меня, сирую, в чем несумненную надежду имею на вашу покорнейшую милость и пребываю с достойным респектом вашей милости верная и к услугам всегда должная Анна».
В Митаве был у нее небольшой кружок самых близких, среди которых значились Бестужевы: сам гофмейстер Петр Михайлович, двое его сыновей – Алексей и Михаил и две дочери – фрейлины Анны: девица Екатерина Петровна и Аграфена Петровна, находившаяся в замужестве за князем Никитою Волконским. Возглавлял этот тесный кружок Эрнст Иоганн Бирон. Но дошло как-то до герцогини Анны, что дочь Бестужева Аграфена в письме к двоюродному брату назвала Бирона «канальей», и Анна сумела добиться, что княгиню в Петербурге обвинили в намерении «чинить при дворе курляндской герцогини беспокойство» и сослали на житье в монастырь.
Был донос в Петербург и на самого гофмейстера Бестужева, обвинявшегося в том, что он «обкрадывает герцогиню, водит к себе ее фрейлину, родную сестру Бирона, и наделяет ее съестными припасами, оставляя других служителей впроголоди». Говорилось еще, что гофмейстер Бестужев «нескольким фрейлинам герцогини детей наделал». Но донос тот оставался без внимания и никаких последствий не было.
А вот случилось так, что сама вдовствующая герцогиня очреватела. Узнают про то в Петербурге – дядюшка, мать – и хоть петлю накидывай либо топись… Выродить ребенка да придушить?.. Машку Гаментову государь за это казнить велел. Ему, бешеному, только бы головы рубить, – отрубит и родной племяннице. Что делать?.. Как быть?..
И Анна придумала: женить Бирона, и будто это его жена родит, а самой – ходить в широком капоте и в последние месяцы вовсе не показываться никому. Бироновская жена прислуживать станет, а больше никого не подпускать. Для ради видимости подушку ей подвязывать, будто бы это она чреватой стала.
Да, так и сделать. Можно будет и ребенка живым оставить, словно он бироновский, и законно имя младенцу дать.
Она позвала Эрнста Иоганна, растолковала ему, как и что, и, хотя тот вовсе не думал о женитьбе, Анна настояла, и он вынужден был согласиться. Выбрала ему Анна в жены двадцатилетнюю служанку Бенигну Готтлибе, слабую здоровьем, глупую и некрасивую, изъеденную оспой, вызывавшую у Бирона лишь отвращение.
После бракосочетания и весьма немноголюдного свадебного застолья, когда все разошлись, Анна сказала Бирону:
– Будем считать свадьбу моей, а не этой дуры. Пойдем ко мне.
И Эрнст Иоганн Бирон сразу же из-за стола отправился с герцогиней в ее опочивальню.
Поселилась госпожа Бенигна Бирон в той же части митавского замка, где были покои герцогини, и в дальнейшем все происходило так, как было придумано Анной. Бенигна подвязывала на живот себе подушку и все осведомлялась, скоро ли родит госпожа герцогиня. А потом, когда свершилось то, чему полагалось быть, Бенигну, будто роженицу, уложили в постель и приносили к ней младенца, мальчика.
IV
Непогожей выдалась петербургская осень 1723 года. Вечером 2 октября с моря стал дуть сильный ветер, вспучил Неву, и она, вырвавшись из стиснувших ее берегов, переполнила все протоки и заметалась по улицам, словно ища себе убежища. Градожителей обуял страх – не пришлось бы погибнуть в водной пучине, а в хоромах царицы Прасковьи тот водный переполох дополнился смятением, связанным с резким ухудшением здоровья занемогшей царицы. А еще неделю назад она была столь бодрой, надеялась на полное превозможение своих недомоганий. В жизнерадостном веселье отпраздновала день рождения дочери, царевны Прасковьи, коей с того дня пошел тридцатый годок, да вдруг после того что-то неладное со здоровьем и произошло. Подумалось было царице Прасковье, что похмелье тяжко сказывалось, ан и венгерское, выпитое для ради выздоровления, нисколь не помогло. Да еще и наводнение с его сумятицей подействовало худо. С каждым днем все сильнее обострялась ее каменная подагра, ноги отказывались повиноваться, вся она обрюзгла, ослабела, дышала трудно, с хрипами.
Можно было с часу на час ожидать ее кончины, и в царицыных покоях толпились челядинцы в тревожном неведении, что с ними станет после смерти матушки царицы. Были тут высшие и низшие чины духовной иерархии, заглядывали и юродивые с большим опасением, как бы не застал их здесь государь, который в любую минуту мог прибыть к умирающей невестушке, а встреча с ним для царицыных приживальщиков могла окончиться тем, что они попали бы под батоги. Всем было памятно, как поступил он полгода тому назад при кончине сестры, царевны Марии Алексеевны. Тогда собравшиеся у постели печальники и плакальщицы по заведенному исстари обычаю голосили и причитали, подносили умирающей яства и напитки, дабы ей было чем при расставании с земной жизнью напоследок полакомиться, а явившийся царь Петр всех разогнал и запретил такие проводы отходящих на тот свет.
Появился он на царицыном подворье – и как ветром сдунуло всех из ее покоев.
Зная, что Прасковья Федоровна была немилостива к своей дочери Анне, Петр внушил невестушке о необходимости ее полного примирения, и Прасковья согласилась с ним. Кое-как заплетающимся языком продиктовала предсмертное письмо, заверяя дочку в своей материнской всепрощающей любви.
Недоверчиво глядела Прасковья Федоровна на деверя, опасаясь, что, как только она испустит дух, царь-государь захочет потрошить ее, как потрошил в давнишний год царицу Марфу. Со слезами умоляла не терзать ее бренное тело, и Петр клятвенно заверял, что не сделает такого. Прощаясь с ним на веки вечные, поручала ему и материнскому попечению государыни императрицы своих дочерей Катеринку и Парашку.
На запоздавшем осеннем рассвете, почувствовав приближение смертных минут, царица Прасковья попросила зеркало и долго в него смотрелась, прощаясь сама с собой, готовая перейти в царство небесное и предъявить там кому следует свои царственные права.
Дали знать Петру о ее смерти, и он распорядился подготовить все надлежащим образом к пышно-величественным похоронам.
Гвардии майор Александр Румянцев, назначенный главным маршалом погребения, объехал именитых лиц с приглашением пожаловать в назначенный день и час на похороны усопшей царицы.
– В лавру, слышь, водой покойницу повезут.
– На паруснике по Неве. Государю опять охота водный праздник учинить.
– Выходит, на забаву невестка померла.
– Так оно и есть. Зачнет из пушек палить да огни потешные пускать.
– По первости, слышь, в лавру, а когда в крепостном соборе склеп отделают, то царицу Прасковью из лавры туда перевезут. Опять вроде как праздник будет.
– Ох, грехи, грехи… – вздыхали, злоязычили приглашенные на торжественное погребение.
И торжество действительно оказалось отменное. Петру приятно было наблюдать, какое впечатление производило убранство смертного ложа царицы Прасковьи на всех, приходивших не только поклониться умершей, но и подивиться на погребальное украшение. Открытый гроб с телом усопшей стоял на катафалке, устроенном наподобие парадной постели. Большой балдахин из фиолетового бархата, украшенный серебряными галунами и бахромой, возвышался над этой смертной постелью, и в головной части балдахина красовался вышитый шелками двуглавый орел. У гроба на красной бархатной подушке лежала царская корона, сверкавшая драгоценными камнями. Тело царицы Прасковьи охраняли двенадцать капитанов в черных кафтанах и длинных мантиях с черным флером на шляпах и с вызолоченными алебардами в руках. Строгий порядок не нарушался ни стонами, ни воплями. Всякие плачи и причитания были запрещены еще при погребении царицы Марфы. Чинно и строго шло отпевание.
По окончании прощального целования на лицо покойной царицы Прасковьи положили портрет ее супруга царя Ивана, завернутый в белую объярь – как бы струистый муар.
Намерение везти тело водой было Петром отменено, и царицу Прасковью посуху доставили в Александро-Невскую лавру, где и похоронили перед алтарем в Благовещенской церкви.
Как и полагалось тому быть, в доме покойницы были поминки, сразу же перешедшие в изрядное пиршество, и уже слышался колокольчик смеха мекленбургской герцогини, царевны Катерины Ивановны, а сестрица ее Параскева, озябшая на похоронах, согревалась выпитым венгерским да тут же и уснула.
С несколькими людьми царица Прасковья не успела при жизни расплатиться, и среди них был воспитатель ее дочерей француз Стефан Рамбурх.
«В прошлом 1703 году, – писал он в челобитной царю Петру, – зачал я по указу со всякою прилежностью танцу учить их высочествам государыням царевнам; служил им пять лет до 1708 года. А за оные мои труды обещано мне жалованья по 300 рублей в год, к чему представляю в свидетели Остермана, который тогда их высочества немецкому языку учил. Однако же принужден после десятилетних моих докук в Москве дом мой оставить, и приехав в Санкт-Петербург, непрестанно просить о выдаче моих денег ее величество блаженной памяти государыню царицу Прасковью Федоровну, которая изволила ото дня до дня отлагать. А после смерти ее величества бил я челом ее высочеству, государыне царевне герцогине мекленбургской, и ее высочество не изволила ж мне никакое удовольствование учинить».
Петр внял этим мольбам, и француз Рамбурх получил следуемые ему деньги.
Свет Катюшка, как того и нужно было ожидать по ее характеру, скоро совсем развеселилась, довольная, что никто теперь не брюзжит, не выговаривает ей, зачем амурничает с голоштанным голштинским камер-юнкером да часто оставляет его у себя.
А тут еще для большего веселья подоспело такое потешное событие: умер царский карлик Лука, и государь самолично наметил, как состояться похоронному церемониалу во время шествия на кладбище. Впереди процессии попарно шли тридцать певчих, все маленькие мальчики с писклявыми голосами. За ними – в полном облачении, весьма маленького роста поп; за ним шестерик лошадок-пони в черных вязаных попонах, ведомых детьми-пажами, вез словно игрушечные санки, на которых в маленьком гробу лежал карлик Лука. Похоронный церемониймейстер, карлик с длинной бородой и с маршальским жезлом, возглавлял множество других карликов и карлиц в траурных одеждах, медленно тянувшихся за погребальными санями, причем все карлицы были в черных вуалях. А по бокам этой траурной процессии шагали громаднейшего роста гренадеры с горящими факелами в руках.
Глядя на такие похороны, свет Катюшка от смеха едва живот не надорвала, и на весь день потом ее икота одолела.