– Предлагаю. У меня три комнаты, вы будете жить в одной. К тому же в двух шагах от меня помещается в собственном барском доме русскоязычное семейство, с которым мне очень хочется вас познакомить. Какая там есть чудесная русская девушка, если бы вы знали, Инсанахоров! Там также живет один мой близкий приятель, Михаил Сидорыч, он много думает о грядущей перестройке в СССР. Да я и сам, вы знаете, не чужд... занимаюсь историей, философией, научным коммунизмом. Мы с вами, естественно, полярных убеждений, но, если это вас интересует, мы бы могли вместе работать, читать... У меня и книг много... – Он постучал пальцами по туго набитому портфелю.
– И что же это вы хотите, чтобы я, Инсанахоров, пошел на содержание к вам, Владимиру Лукичу? – вспыхнул Инсанахоров, сделав упор на два последних слова.
– Да полноте вы, – грубовато, но ласково приобнял его Владимир Лукич. – Подумайте сами, о чем вы говорите, ведь мы нынче совсем в иной реальности, где деньги не имеют превалирующего значения.
Инсанахоров встал и прошелся по комнате.
– Позвольте узнать, – спросил он наконец, – сколько вы платите за вашу квартиру?
Владимир Лукич сильно удивился:
– То есть как это плачу? Квартира бесплатная, мне ее предоставил отдел культуры города Мюнхена, зная мою нелегкую судьбу. Мне даже выделили небольшую стипендию «на проживание».
– Сколько?
– Сто рублей серебром. Ведь немцы – отзывчивый народ, они всегда сочувствовали русским. Вспомните тот самый ленинский «пломбированный вагон», о котором нынче так много шумят обыватели.
– Тогда это меняет дело, – проговорил Инсанахоров после продолжительного молчания. – Но я только в таком случае могу воспользоваться вашим предложением, если вы согласитесь брать с меня деньги на питание. Я не пью, не курю, двадцать рублей я дать вам в силах, тем более что, по вашим словам, я буду делать экономию на всем прочем.
– Разумеется, но, право же, мне совестно...
– Иначе нельзя, Владимир Лукич. И если вы спросите, куда я дел свою Нобелевскую премию за изобретение мины, то я вам никогда ничего не отвечу, но только знайте, что эти деньги пошли на добрые дела, для возрождения нашей несчастной России.
– Что вы! Ваша честность известна во всем мире! – искренне проговорил Владимир Лукич, и они обнялись в едином порыве.
VIII
Вечером того же дня Анна Романовна сидела в своей гостиной и собиралась плакать. Кроме нее в комнате находился ее муж, Николай Романович, да еще некто Евгений Анатольевич, троюродный дядя Николая Романовича и одновременно двоюродный брат того самого мифического внука Николая Романовича, писателя, скрывающегося на Байкале.
Евгений Анатольевич и сам был отставной писатель неизвестно какого возраста, человек тучный до неподвижности, с маленькими желтыми глазками, как у Мумми-тролля, бесцветной физиономией и кривой бородкой, косо растущей на его пухлом лице. Он с самой отставки постоянно жил в Мюнхене процентами с небольшого капитала, положенного на счет в «Дойче банке» его женой, тоже писательницей, но живущей в СССР и имеющей постоянные конфликты с властями в основном из-за своего резкого, прямого характера, которого побаивался даже и Евгений Анатольевич, потому что она во время их длительной совместной жизни частенько побивала его палкой или еще чем другим, что попадается под руку. Евгений Анатольевич последнее время совершенно ничего не делал, ел, пил и навряд ли даже думал, а если и думал, так берег свои думы про себя.
Раз только в жизни он пришел в волнение и оказал деятельность, приняв участие в неподцензурном альманахе «Метрополь», что преследовался властями СССР за якобы содержащееся в нем категорическое требование свободы хотя бы слова, и этого опыта для него оказалось достаточно, чтобы отрешиться от суеты и поиметь небывалое отвращение к так называемой «общественной жизни». Ходил он обычно в хлопчатобумажной фуфайке, кожаных баварских шортах, ел часто, много и только в затруднительных случаях, то есть всякий раз, когда его о чем-то спрашивали, ошибочно думая, что он умный человек, судорожно тер пальцами правой руки загорелую лысину, чесал под мышкой, с трудом выговаривая: «Да... Действительно... Я тоже так полагаю... Ябеныть...»
Евгений Анатольевич сидел в креслах возле окна и дышал напряженно, потому что, очевидно, уже изрядно выпил с утра. Николай Романович ходил большими шагами по комнате, засунув руки в карманы, и ругал нынешнюю молодежь.
– Руся, например, – продолжал Николай Романович, – Русю я не понимаю точно. Я для нее не довольно романтичен. Ей вся Россия мила, за исключением родного отца, который, между прочим, не хухры-мухры, а все-таки российский... ну, ладно, не будем говорить об этом. Нервы, ученость, паренье в небесах, антисекс – это все не по нашей части. Но вот этот самый наш уважаемый Михаил Сидорыч, ведь он же просто мерзавец! Положим, ты писал Зденеку Млынаржу, знаешь Дубчека, Горбачева, но это же не значит, что ты должен вести себя как свинья по отношению к тем, кто... кто старше тебя, больше поработал для России и, наконец, поит, кормит тебя.
Евгений Анатольевич только крякнул, поглядел на него, почесался. Анна Романовна оживилась.
– А вот мы сейчас выясним, почему это он так распустился.
– Я этого вовсе не требую, – начал было Николай Романович, но было уже поздно. Как из-под земли вырос Михаил Сидорыч.
– Явился не запылился, – лукаво отрапортовал он.
Николай Романович опустил глаза.
– Как ты можешь манкировать Николаю Романовичу, я тобой очень недовольна, – еле заметно подмигнула ему Анна Романовна.
– Я готов извиниться перед вами, Николай Романович, – проговорил Михаил Сидорыч с учтивым полупоклоном, – если я вас точно чем-нибудь обидел.
– Я вовсе не о том, – возразил Николай Романович, по-прежнему избегая встречаться взглядом с Михаилом Сидорычем. – Впрочем, я охотно вас прощаю, потому что, вы знаете, я человек добрый и незлопамятный. Просто... жалко, что вы тратите свои лучшие годы на всякую ерунду.
– Но позвольте, в чем же все-таки заключается моя вина? – тихо и любопытно спросил Михаил Сидорыч. Повисло напряженное молчание.
– Ах, боже мой! – торопливо воскликнул Николай Романович. – Минуты нет покоя. Только задумаешься о судьбе России, а тут сцены, неприятности. Идите-ка вы все к черту!
И, не докончив начатой речи, он быстро вышел вон, хлопнув дверью.
– Как же... Россия... – язвительно сказала ему вслед Анна Романовна. – Не о России вы думаете, ветреник, а об этой... этой... С кем лучше кататься на «вольво», чем с собственной женой. Где мой бокал с легким искристым рейнским мюнхенского розлива?
И она удалилась, шурша шелковой пижамой. Михаил Сидорыч хотел было последовать за ней, надеясь, что она его тоже угостит, но был остановлен посерьезневшим Евгением Анатольевичем.
– Следовало бы... это... начистить тебе хлебало, ябеныть, – говорил вперемежку отставной писатель.
Михаил Сидорыч угрожающе наклонился к нему:
– А за что же это, полупочтеннейший Евгений Анатольевич?
– За то, что... уважай Николая Романовича. А вдруг он и в самом деле царь?
– Кто? Николай Романович?
– Известно, он. Скаль зубы-то!
Михаил Сидорыч скрестил руки на груди.
– Эх вы, фундамент вы общественного здания, черноземная вы сила, широко известная в узких кругах.
Евгений Анатольевич потер лысину:
– Полно, брат, не искушай, ты знаешь, у меня рука тяжелая...
– Ведь вот, – продолжал Михаил Сидорыч, – умный вы, кажется, человек, а как легко вас наколоть! Да знаете ли вы, адепт Колчака, за что наш царь гневается на меня? Ведь мы с ним сегодня все утро провели у его немки. Сначала пели для смеху советские революционные песни, а потом скучно стало, мы взяли с его немкой и разделись догола. Он обиделся да ушел, и я следом за ним – на кой мне его немка? Кто же тут виноват, что везде такой бардак? А?
– Не искушай, говорю тебе, – простонал Евгений Анатольевич.
Михаил Сидорыч засмеялся и выбежал вон. А Евгений Анатольевич, просидев около часу недвижимо, достал из внутреннего кармана фуфайки плоскую фляжку с грушевой водкой и долго с усилием глядел на нее, будто не понимая хорошенько, что такое у него в руке. Потом он посмотрел в зеркало, остался доволен своим изображением, крепко приложился и откинулся в креслах, снова глядя на фляжку. Уже очень много других событий романа «Накануне накануне» произошло, а он все держал фляжку перед собой в растопыренных пальцах и с тем же усиленным вниманием поглядывал то на нее, то в зеркало, пока фляжка совсем не опустела.
IX
Михаил Сидорыч вернулся к себе во флигель и раскрыл было самиздатскую книгу «Эротика в тоталитарном искусстве», иллюстрированный альбом, который тайно привезли ему из СССР, потому что он обещал принять деятельное участие в репринтном его переиздании на Западе. Но тут под дверь его комнаты как бы сам собой просунулся беленький треугольник складного письма, и он с жадностью схватил послание.
«Я надеюсь, – писал ему Николай Романович, – что Вы все же не такое говно, чтобы трепаться на каждом углу о наших утренних jokes[1 - Шутках (англ.).]. Ведь так поступают только безрогие скоты и козлы, к которым я пока еще не имею серьезных оснований Вас причислять».
Михаил Сидорыч начертал внизу фломастером: «Не бэ, пахан, мой рот – могила» – и осторожно подсунул записку под дверь, где она мгновенно исчезла.
Он снова было взялся за книгу, но она скоро выскользнула у него из рук. Он посмотрел, как алеет запад на фоне двух могучих дубов, стоящих особняком от других деревьев, и подумал: «Днем дубы очень красивые бывают, а какие же они вдвое красивые вечером», – и отправился в сад с тайной надеждою встретить там Русю.