
Аракчеевский сынок
Шумский, пройдясь по всем горницам и оглядев все и всех, остановился в раздумьи.
«Точь-в-точь, как бывало, – подумалось ему. – Вот эдак-то сколько времени в Петербурге было зря убито. Не встреть я ее, то так бы всегда и шло».
И ему невольно пришло на ум, что с тех пор, когда здесь в последний раз были те же гости, шла та же игра, много, как говорится, воды утекло. За это время не случилось, собственно, ничего особенного – только встреча с девушкой, в которую он влюбился. Но, вероятно, что-нибудь, незамеченное им, все-таки приключилось. Он чувствовал себя теперь другим человеком, он озирался и спрашивал себя, каким образом мог он находить удовольствие вот в этой жизни – кутежа и карт, карт и пьянства, всякий день, всякую ночь!
И вдруг Шумскому пришло на ум то, о чем он ни разу не подумал за все лето. Ему теперь показалось, что за это время, когда сборища и попойки прекратились в его квартире, жизнь его была все-таки полна – полнее, чем когда-либо. И жизнь эта была осмыслена ею, баронессой. За это время у него была задача в жизни, хотя задача, по мнению Квашнина и других, преступная, но, тем не менее, все-таки у него было дело, была цель, к которой он стремился.
«Что, если я женюсь, – думалось ему, – заживу совершенно иным образом и вдруг, сдуру, буду счастлив, буду доволен! Чудно это будет! Называл всех женящихся дураками и болванами, и вдруг сам в семейной жизни найду то, что люди, а главным образом глупые люди, называют счастьем. Чудно это будет!»
И эта мысль оживила Шуйского. Он еще веселее стал двигаться по всей квартире, отдавал приказания наемным лакеям, смотрел, как накрывали в зале большой стол, затем подходил к играющим, отыскивал червонную даму и бросал ее на стол, назначал крупные ставки и, почти каждый раз проигрывая, весело отходил прочь.
Однажды, поставив сто рублей все-таки на червонную даму у того стола, где метал банк Бышевский, Шумский проиграл, но, не снимая карты со стола, бросил на нее другую сотенную бумажку, снова проиграл, сделал то же самое в третий раз, и опять-таки, дама была бита.
– Полноте, бросьте – выговорил Бышевский. – Вам не можно теперь играть! Вы все аракчеевское состояние проиграете. Обождите. Знаете пословицу, кто бывает несчастлив в картах? «Heureux en amour, malheureux au jeu.»[31]
Сидевшие и стоявшие вокруг стола начали пересмеиваться, поглядывая на хозяина, кто просто радушно, кто заискивающим образом. Хотя Шумский еще ничего не сказал им и хотел лишь за ужином объявить о своей женитьбе, тем не менее, между присутствующими новость была уже известна.
– Да, вам «не можно» играть, – подхватил кто-то из кучки понтёров, передразнивая польский выговор Бышевского.
– Не те времена, Михаил Андреевич. Теперь бросить надо. Надо обождать! – выговорил Бышевский, срезая колоду.
– Что вы хотите сказать? Как обождать? – возразил Шумский.
– Обождать, чтобы прошло то, что мешает вам теперь играть счастливо.
– Не понимаю, – отозвался Шумский.
– Не все же так, Михаил Андреевич, ничто на свете не вечно, всему есть конец. Придет время, что мы к вам соберемся вновь, и вы будете счастливы в игре.
Шумский вдруг вспыхнул.
– Вы сами не знаете, что вы хотите сказать! – воскликнул он. – Что вы говорите?
Бышевский поднял на хозяина удивленные глаза.
– Я хочу сказать, Михаил Андреевич, что если теперь счастье в любви мешает вам выигрывать, то когда-нибудь оно пройдет. Не век же вы будете влюблены и взаимно любимы.
– Почему же нет?
– Потому, что ничто не вечно, как я уже сказал вам.
Бышевский говорил простым голосом и улыбался добродушно.
Шумский, ни слова не сказав, отошел от стола, прошел в другую горницу и сам себе подивился.
«Что это такое? – подумал он. – Что за щепетильность! Почему мне показалось в простых словах что-то особенное. Какая-то грубость, какой-то грязный намек! Мне почудилось, что он хочет сказать черт знает что! Что у моей жены заведется любовник, и что я приду играть, украшенный рогами. Что же это такое? Неужели я способен тоже и на другое чувство, над которым всегда смеялся, на ревность!»
И Шумский заметил тотчас же, что сейчас он в первый раз говорил с посторонними людьми о своем чувстве. Никто не был назван, большинство даже не знает, на ком он женится, разговор ограничился общими местами, а, между тем, в нем вдруг сказалось нечто особенное, как будто чьи-то неумытые руки полезли в его душу.
«Стало быть, я в самом деле ее люблю, – подумал он, – и глубоко люблю. Стало быть, я сам себя обманываю, прикидываюсь перед самим собою, будто это все одно баловство».
В эту минуту к Шумскому подошел Квашнин, только что приехавший. Они не видались с того дня, что Квашнин почти убежал под влиянием тех слов, которые сказал Шумский.
– Ах, Петя! – оживился Шумский. – Я уже боялся, что ты не приедешь.
– Нет, почему же! – отвечал Квашнин, но голос его был какой-то странный.
– Вижу, – рассмеялся Шумский, – ты все еще помнишь то, что я тогда сказал.
– Что такое?
– Что! Небось помнишь, чего же спрашивать, ведь ты выскочил от меня, как ошпаренный. Я, брат, ведь зря болтал, а у тебя всякое лыко в строку.
– Да ведь какое лыко, Михаил Андреевич. Да, впрочем, я думаю, что иногда ты и сам не знаешь, что говоришь, клевещешь на себя. Если бы я был вполне уверен, что ты способен на то, о чем тогда говорил, то, пожалуй бы, и не приехал.
– Ну, успокойся, голубчик. Я женюсь! И буду, должно быть, как дубина какая, обожать жену. Я сватался, принят формально и женюсь с помощью священника, а не дурмана.
– Ну, и слава Богу, – улыбнулся Квашнин радостной и добродушной улыбкой. – Воистину рад за тебя. Ну, а насчет улана как? – прибавил он.
– Да как! Не знаю. Надо бы драться, да как-то теперь глупо выходит. И жениться, и драться!
– Вестимо глупо. Понятно, что бросить надо, – отозвался Квашнин.
– Уж не знаю, как тебе и сказать. Тут есть только одна загвоздка. Не стал бы он по поводу моей свадьбы опять мне пакостить. Ты все-таки лучше поди да перетолкуй с капитаном, он здесь.
В эту же самую минуту Ханенко, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, с длинной трубкой в зубах, самой длинной, какая только была у Шумского в квартире, появился в дверях.
– А, вот и он – легок на помине! – воскликнул Шумский, смеясь. – Ну, господа, честь имею вас познакомить – вторично, как секундантов. Войдите ко мне в спальню да и обсудите дело со всех сторон.
– Обсудить нетрудно, – отозвался Квашнин, – да на кой прах…
– Стало выходит, Михаил Андреевич, – заговорил Ханенко, выпуская целый столб дыма изо рта, – стало быть вы и венчаться и стреляться будете одновременно. Что же прежде-то будет?
– Как придется, дорогой мой! – отозвался Шумский, смеясь. – Я этого вопроса сам решить не могу.
– А вы этим не смущайтесь: прежде ли, после ли венца!
– Мой вам совет, Михаил Андреевич, – серьезно вымолвил капитан, – прежде венчаться… вернее, знаете ли…
Ханенко хотел продолжать и, по-видимому, собирался сострить, но Шумский отошел от него, так как в эту минуту вошло несколько человек гостей вновь прибывших.
XLIV
Ханенко и Квашнин, переговариваясь, вышли в коридор и отправились в спальню хозяина. Там они уселись и стали толковать о деле. Шумский, посидев немного около карточного стола, снова вышел в столовую, оглядел несколько бутылок с вином, отдал несколько приказаний, и вдруг вспомнил, что отсутствует на столе большая серебряная чаша, в которой обыкновенно варилась у него жжёнка, она была им дана кому-то из товарищей на один вечер и назад не получена. С тех пор прошло уже месяца полтора.
«Хорош гусь, – подумал он. – Будь она простая – ну, забыл; а ведь она пятьсот рублей стоит».
Шумский двинулся в коридор и крикнул Ваську. Копчик рысью прибежал на голос барина.
– Ивана Андреевича! – проговорил Шумский и спросил; – Он не возвращался?
– Вернулись, – выговорил Васька.
– Где же он? Отчего не идет?
– Они в своей горнице на постели.
– Что-о? – протянул Шумский. – На постели? Болен, что ли?
– Не могу знать. Вернулся Иван Андреевич очень не по себе и лег.
– Позови его, – выговорил Шумский, но тотчас же остановил лакея и прибавил:
– Не надо, пусти!..
И он быстро прошел в комнату, которую занимал его Лепорелло.
При виде Шумского лежавший одетым на постели Шваньский приподнялся, сел, а потом встал на ноги.
– Что ты? хвораешь?
– Нет-с! – отозвался Шваньский.
– Что же с тобой? Стой! Вспомнил. Да ведь ты был у фон Энзе?
– Был-с.
– Я и забыл. Так что же? Пашуту привез?
– Нет-с.
– Почему?
Шваньский дернул плечом.
Краткие ответы Шваньского и, вообще, вся его фигура удивили Шумского. Он присмотрелся к нему, увидал странное выражение на лице его – не то смущение, не то озлобление, и выговорил тихо:
– Иван Андреевич! Что с тобою? Что-нибудь приключилось удивительное?
– Да-с.
– Что ж такое?!.
Шваньский опять дернул плечом.
– Да ты очумел совсем! Вижу, что есть что-то. – Так говори скорее, что?!.
Шваньский вздохнул и молчал.
– Иван Андреевич! Поясни, что с тобой, ты, должно быть, сейчас кусаться начнешь или в обморок упадешь.
Шваньский растопырил руками и выговорил:
– Ничего я, Михаил Андреевич, и пояснить не могу. Так меня шаркнуло по сердцу, такое приключение приключилось, что у меня в голове будто труба трубит. Увольте, дайте полежать, выспаться, может завтра я соображу, что сказать, а сегодня ничего не скажу.
– Да ты был у фон Энзе?
– Вестимо, был-с.
– Ну, и что же?
– Да ничего-с. Объявил мне фон Энзе, что Пашута у него была, а теперь ее, якобы, у него нету, а что, если бы она и была у него, так он ее возвратит самому графу Аракчееву, а не вам.
– Ну! – нетерпеливо выговорил Шумский.
– Больше ничего-с.
– А ты ушел от него с носом? Ты ли это, Иван Андреевич! Да ты один был?
– Никак нет-с, со мною был квартальный, да солдат. Да предписание у меня было из полиции.
– Ну и что же?
– Ничего-с.
– И ты позволил улану повернуть тебя, как мальчишку, обещая мне сделать в квартире его невесть какой скандал, А сам ничего не сделал, даже не осерчал, не крикнул на него.
– Крикнул, Михаил Андреевич, – все тем же однозвучным голосом повторил Шваньский.
И звук его голоса был таков, какого Шумский никогда не слыхал.
– Чем же кончилось?
– Кончилось, Михаил Андреевич, тем, что улан ударил меня в рыло, и я покатился кубарем в угол его горницы.
– Что! – вскрикнул Шумский.
– Точно так-с.
– При полицейских! И ты – ничего! И они – ничего?!
Шваньский молчал.
– Послушай, Иван Андреевич, я ничего не понимаю.
– Очень просто, Михаил Андреевич, меня отколотили, и я облизнулся, и вот к вам восвояси прибыл.
– Да что ты – пьян, что ли?
– Никогда не бывал! И теперь трезв.
– Да что же все это значит?
Шваньский вздохнул и выговорил совершенно глухим голосом:
– Что это значит, Михаил Андреевич? Увольте, пояснять! Хоть убейте, я теперь ничего не скажу. Завтра одумаюсь, соображу все обстоятельства и, пожалуй, расскажу вам все, что на квартире г. фон Энзе приключилось. А теперь я ничего вам пояснять не стану. Скажу только, что меня господин улан взял за шиворот, как хама. Никогда в жизни такого не бывало со мной, что было там…
Шумский стоял, вытаращив глаза на своего Лепорелло, и хотел снова спросить что-то, но Шваньский поднял на него смущенно-тревожный взгляд и выговорил умоляющим голосом:
– Михаил Андреевич! Ради Господа Бога оставьте меня. Пойдите к гостям. Ничего я теперь говорить не стану. За ночь соображусь, просветится у меня малость в голове, и я вам все поясню. Все, чего я наслушался в квартире господина улана, теперь я рассказывать не стану, если бы даже вы грозились меня зарезать. Ради Создателя – увольте!
Шумский вышел из горницы Шваньского и задумчивый вернулся в горницу, где гудели голоса гостей.
Молодой человек был сильно смущен. Он давно знал Шваньского и никогда не видал его в таком положении. Не нахальство улана, не оскорбление подействовали на Шваньского. Очевидно, помимо всего этого случилось что-нибудь еще, о чем Шваньский не хочет говорить.
– Но что же это? – выговорил Шумский вполголоса. – Что же могло там быть?
И повернувшись среди столовой, он тихими шагами двинулся в спальню по коридору. Через приотворенную дверь он услыхал голос Квашнина, который горячо говорил:
– А я уверен, выдумки! Клевета врагов! Да и кто же может это знать наверное? Эдак завтра ко мне, к другому кому, придут люди и будут меня, к примеру, уверять, что я не сын моих родителей, а родителей моих будут уверять, что я им чужой человек! Ведь это же бессмыслица! Кому же лучше знать – родителям и сыну или посторонним людям? Это все – свинство! Это все злоба людская!
Шумский, слыша громкий голос Квашнина, удивился той горячности, с которой Квашнин говорил. Отворяя дверь, он собирался спросить у приятеля, о чем он так красноречиво толкует, но при его появлении на пороге Квашнин оборвал сразу свою речь на полуслове и отвернулся. Глаза капитана Ханенко смущенно забегали по комнате. Оба собеседника сидели, как бы пойманные в чем-либо.
– О чем вы толкуете? – спросил Шумский.
– Да так – пустяки! – отозвался Квашнин фальшиво.
– Это… это, – начал Ханенко, – это, изволите видеть… оно насчет, тоись того, что если… того… так оно…
И Ханенко замолчал.
– Мы об одном общем знакомом разговаривали, – сказал Квашнин, не поднимая глаз. – Есть тут такой один офицер.
– Что же ты так горячился? Я слышал из коридора и подумал, что дело идет о чем-нибудь важном!
– Это так, – отозвался Квашнин, – пустяки!
И он вдруг поднялся и выговорил:
– Пойдемте, капитан. Что ж тут сидеть!
– Вестимо. Что же сидеть, – быстро поднялся Ханенко, бросил трубку, потом опять взял ее, и оба они двинулись к дверям, как бы спеша идти в гостиную.
Ничего не произошло особенного, ничего не было особенного сказано, а, между тем, Шумский заметил нечто в обоих приятелях. Они положительно были смущены, он очевидно подстерег разговор, который не следовало ему слышать.
«Да ведь не на мой же счет они толковали, так почему они оробели. Что такое? – начал он вспоминать: – «родителям говорят, что их сын им чужой человек; а сыну стали бы говорить, что он не сын этих родителей»… Что за ерунда! Со мной-то тут что ж общего? Что-нибудь да не так! Видно мне почудилось. А может быть, Квашнин говорил о себе, может быть, разговор шел между ними такой, при котором я был лишним. Да, но ведь я с каждым из них в лучших отношениях, нежели они между собою. Черт знает. Полагаю, что застряло во мне какое-то новое душевное состояние. Я как-то стал придираться ко всему. Вот самое простое объяснение. В простой шутке Бышевского выискал дерзость по отношению к баронессе, а теперь в какой-то нелепице, которую болтал Квашнин, тоже какой-то намек на себя нашел. Ведь это черт знает что такое!»
Шумский усмехнулся и двинулся тоже в горницы.
XLV
Через несколько времени игра прекратилась. Все поднялись, шумя, двинулись в столовую и расселись за большим столом. Вино полилось рекой тотчас же после первого блюда. Пропустив еще одно блюдо, Шумский приказал наливать шампанское в стаканы, и покуда три лакея обходили гостей с бутылками, он поднялся с места и сказал, возвышая голос:
– Господа, я вас всех пригласил сегодня к себе, чтобы объявить вам совершенно неожиданную для многих в Петербурге новость. Я сейчас предложу такой тост, которому, право, сам едва верю! Ушам своим не верю и глазам своим не верю.
Наступило молчание. Шумский ждал, чтобы все стаканы наполнились.
– Слухом земля полнится, Михаил Андреевич, – отозвался с другого края стола Бышевский. – Но все-таки, признаюсь, мне не верилось.
– И я слышал кой-что сегодня, – отозвался молоденький офицерик, только что надевший эполеты.
Но Шумский не ответил ни слова и ждал, чтобы еще несколько стаканов были налиты.
Когда шампанское было перед всеми гостями, Шумский высоко поднял свой стакан и произнес:
– Господа! Прошу вас выпить за здоровье моей нареченной невесты, баронессы Евы Нейдшильд.
Гости сразу поднялись с места, стулья застучали, все двинулись чокаться с хозяином, повсюду раздавались самые разнообразные возгласы, пожелания, комплименты, шутки.
Наконец, понемногу все уселись, и начался, было, снова громкий говор, но другого рода; каждый обсуждал с соседом то, что сейчас узнал. Но в то же мгновенье на краю стола раздался чей-то голос, нетерпеливый, сердитый, крикливый:
– Да это подло! Это чепуха или мерзость! Не скажешь – я скажу!
Вероятно, звук голоса чем-нибудь поразил всех, так как все головы обернулись в ту сторону, откуда он слышался.
Крикливо заговоривший был пожилой гусар, с рябоватым лицом. Шумский, пристально присмотревшись к нему через весь стол, увидал, что этот гусар первый раз в его доме. Это был гость из числа тех, которые пожелали сегодня приехать познакомиться, т. е. просто пожелали приехать поесть и выпить, и хорошо, и даром.
Все, обернувшиеся на голос гусара, снова занялись своим делом: всякий предположил, что это была нескромная беседа двух рядом сидящих. Но не прошло и минуты, как голос гусара снова покрыл общий говор.
– Тогда дай я скажу!
Никто, однако, на этот раз уже не обратил особенного внимания на это восклицание.
Но через мгновение гусар поднялся с места и стал вызывающе оглядывать всех сидящих за столом. Шумский нагнулся к своему соседу и шепнул:
– Спросите у Квашнина, что за человек это?
Квашнин, сидевший через двух, услышал слова Шумского и выговорил:
– Гусар Бессонов, полк в Украине стоит.
– Что за человек? – спросил Шумский.
– Отличный малый.
– Что же это он бунтует там?
– Не знаю, – отозвался Квашнин и стал смотреть на стоящего гусара.
Тот продолжал, стоя, оглядывать всех сидящих. По его лицу видно было, что он действует под впечатлением чего-то, его поразившего, действует полусознательно, сам еще не решивши, дельно ли он поступает. Он будто вскочил с места, прежде чем решил, что сделает.
Вероятно, в эту минуту сосед его, петербургский гвардейский офицер, дернул его за венгерку, потому что гусар обернулся к нему быстро, как собака, которая огрызается, и выговорил:
– Оставь.
И затем он прибавил:
– Врешь! Так говори сам! Не хочешь, так я скажу!
– Что такое? – раздалось несколько голосов уже со всех концов стола.
– А вот что, – заговорил Бессонов так громко, как если бы он кричал на площади, это была его привычка. – Вот что. Надо бы мне молчать: так приличие повелевает. Но я действую на свой образец. Многие, я знаю, на моем месте, просидели и промолчали бы, а я – извините: хорошо ли, дурно ли, а я не могу. Я имею честь быть здесь у Михаила Андреевича в первый раз. Он – хозяин, я – гость. У меня по отношению к нему, следовательно, есть некоторый долг, некоторая совесть, к нему-то есть совесть… Я говорить не умею, но, авось, вы поняли, что я хотел сказать. Сейчас хозяин нам объявил, что он женится. Невеста его – баронесса Нейдшильд. Известная в столице красавица ангелоподобная. Все мы поздравляли хозяина…
И выговорив это, гусар опять быстро обернулся к соседу, который, вероятно, опять дернул его, и крикнул, как сумасшедший:
– Отстань! Я тебя за шиворот вытащу из-за стола!
Несколько человек заговорили с удивлением вслух, и за столом вдруг пошел ропот. Раздался один голос:
– Что это? Уж нализались и подрались.
Многим сразу, действительно, показалось, что двое офицеров, в первый раз появившиеся в доме Шумского, просто уже успели выпить и заводили ссору.
Шумский сидел, сдвинув брови, и упорно через весь стол впился глазами в стоящего гусара. В нем происходило опять то же самое, что за час перед тем. Имя Евы, упоминаемое за этим ужином незнакомым ему гусаром резким голосом, снова, как будто, кольнуло его. И в ту минуту, когда за столом пронесся легкий ропот, Шумский выговорил громко и резко:
– Господин Бессонов! Потрудитесь поскорее сказать то, что вы желаете.
– Считаю долгом, – опять громко заговорил гусар, волнуясь и размахивая руками, – мой долг сказать… Я полагаю, что баронесса Ева Нейдшильд одна в…
Шумский сразу поднялся с места, несколько изменившись в лице, и выкрикнул:
– Потрудитесь сказать в нескольких словах то, что вы желаете, без предисловий. Ну-с!..
Гусар произнес еще несколько слов, которые были снова вступлением, и Шумский перебил его:
– Я вас прошу сказать в трех-четырех словах, в чем дело, или я попрошу вас…
Шумский не договорил. Но тем не менее присутствующие поняли, что это была угроза, и угроза понятная. – Что мог хозяин сделать, кроме одного – попросить гостя убраться.
Вероятно, гусар понял то же самое, потому что вдруг произнес:
– Извольте. Сегодня в шесть часов был обед в трактире на Литейном. Собрались друзья и приятели одного улана по фамилии фон Энзе и пили за его здоровье и за здоровье его невесты баронессы Евы Нейдшильд.
Наступило гробовое молчание. Все сидящие обернулись на Шумского. Он стоял истуканом, разинув рот. Гусар шлепнулся на свое место и что-то бормотал, но никто не слушал, и глаза всех приковались к лицу хозяина.
Наконец, Шумский пришел в себя, провел рукой по голове и вымолвил:
– Господин Бессонов! Я почти не имею чести вас знать. Я вас вижу в первый раз. Сейчас мой приятель Квашнин отнесся об вас самым выгодным образом. Тем не менее, ваш поступок… Я не знаю, что сказать вам. Это бессмысленно. Потрудитесь, по крайней мере, подробнее объясниться.
– Вы сами потребовали неотступно, – отозвался громко гусар, – чтобы я выразился кратко.
– Теперь я прошу вас объясниться, как бы подробно ни было.
Гусар снова поднялся, как бы собираясь говорить речь, но, вместе с тем, он взял за руку своего соседа и, потащив его, заставил подняться тоже.
– Вот-с, кто это говорит. – Я там не присутствовал. Мне сейчас сообщили, и я счел долгом сказать это вслух. Хорошо ли, дурно ли я поступил – не знаю.
Шумский присмотрелся к соседу гусара, узнал в нем полунемца-офицера, которого он изредка видал, но теперь не мог вспомнить его фамилию.
– Потрудитесь вы, – выговорил Шумский, – объяснить все.
Офицерик – худенький, бледный, лет 20-ти, робко оперся руками на стол и, смущаясь, слезливо и плаксиво, как бы прося прощения, выговорил:
– Я, право, не виноват-с. Это господин Бессонов. – Я ему сказал на ухо, а он – вслух.
– Не в том дело, – глухо произнес Шумский. – Потрудитесь сказать: вы были лично на этом обеде?
– Был-с.
– Вы сами? Были?
– Я был-с.
– И что же на нем произошло?
– Фон Энзе нам объяснил, что он женится. Мы его поздравляли с шампанским.
– На ком?
– На баронессе Нейдшильд, беловолосой, как ее зовут.
– Это вранье! – воскликнул Шумский. – Вы бредите.
Офицер с кислой миной развел руками и сел на место.
XLVI
Наступило гробовое молчание. Шумский сидел бледный, руки его слегка дрожали. Он сразу понял, что офицерик не лжет, а фон Энзе без повода не способен на такую бессмысленную выходку, следовательно, если все это было в действительности, то случилось что-то ужасное, едва вероятное. Шумскому чудилось, что стол и все сидящие за ним начинают кружиться и исчезать в его глазах. Если бы не прирожденное самолюбие, то, быть может, с ним бы сделалось дурно. Но внезапная мысль разыграть глупую и смешную роль – лишиться сознания, как баба или барышня – сразу отрезвила его и как бы освежила голову.
Через несколько секунд Шумский уже окончательно пришел в себя и увидел стоящего перед собою приятеля. Квашнин, очевидно, повторял уже в третий раз:
– Надо объяснить тотчас, не оставлять.
– Да-да! – отозвался Шумский.
– Надо толком объяснить, – повторял Квашнин.
И, не дожидаясь ответа Шуйского, Квашнин перешел на другой край стола. Гусар и офицерик поднялись с мест и стали переговариваться с Квашниным, но несколько голосов закричало отовсюду:
– Громче! громче!
– Можете вы, наконец, толково рассказать, а не мямлить! – воскликнул Квашнин нетерпеливо и наступая на офицерика. – Говорите подробнее. Начните сначала…
– Да что же я буду начинать? Что сначала? Что же я еще скажу? – плаксиво отозвался тот. – Меня пригласил господин фон Энзе. Я был у него. Обедали. Он позвал всех приятелей, чтобы праздновать. Пили за его здоровье и за здоровье его невесты. Что же я еще-то скажу? Когда здесь Михаил Андреевич объявил точка в точку то же самое, я, понятное дело, удивился и господину Бессонову сказал, а он всем сказал. Вот и все. Что же я-то тут!
Квашнин развел руками, потом двинулся и вернулся на свое место. Но пока он шел и садился, за столом царило мертвое молчание.