Оценить:
 Рейтинг: 0

Аракчеевский подкидыш

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 14 >>
На страницу:
4 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Шумский поднялся, приблизился к Марфуше, взял ее за обе руки и потянул к себе. Девушка смутилась.

– За то, что ты, – взволнованным голосом произнес он, – так уродилась, что похожа лицом на другую, на одну барышню. Нет!.. Похожа на божество, которое живет на земле. Вот за то, что между вами обеими есть какое-то диковинное сходство, я для тебя все сделаю и теперь, и после. Между тобой и ею пропасть, да и лицо твое совсем не такое, как ее. Но издали, в сумерках… Ну да что говорить! Это не твое дело!.. Так вот поди скажи вновь Ивану Андреевичу про горницу для Авдотьи Лукьяновны. Потом скажи угнать всю мою ораву вон из дома, чтобы мне не видеть никого из них. А ты берись сейчас и управляй всем в доме.

– Слушаю-с, – кротко и ласково отозвалась Марфуша, глядя в глаза Шумскому.

Молодой человек увидел в синих красивых глазах швеи, которые в полумраке так напоминали иной взор, неподдельное оживление, даже радость.

Марфуша была настолько обрадована предложением, что лицо ее просияло, стало таким, каким Шумский ни разу еще не видал его. Он удивился и, продолжая стоять перед ней, держа руками за обе руки, молча долго смотрел Марфуше в лицо. Кончилось тем, что девушка потупилась, затрепетала и опустила голову.

Шумский тоже понурился, вздохнул, тихо выпустил ее из рук и задумался.

– Я вам не нужна-с? – вымолвила Марфуша, взявшись за ручку двери.

– Покуда… нет… – отозвался Шумский, слегка улыбнувшись, и странным голосом, в котором была и кротость, и ласка, и печаль, проговорил: – А потом, Марфуша, после… не знаю.

Девушка почуяла что-то в его голосе, но темных слов не поняла.

Она вышла, а он долго стоял, не двигаясь и не подымая тоскливо опущенной головы.

Глава IV

В тот вечер, когда Шумский, примиренный с матерью, но озлобленный на весь мир божий, переезжал на пароме Волхов и причаливал к берегу грузинской мызы, ее владелец сидел у себя в кабинете за срочной и спешной работой. Но она была, видно, по сердцу. Граф был в духе… На столе перед ним лежала огромная и толстая книга, вся разграфированная, с клеточками и заглавиями в них. Надпись, вытесненная на переплете золотыми буквами, гласила:

«Винный журнал. 1-е октября 1810 год».

На первом листе была надпись: «Кто, когда и за что наказан».

Эта «винная», или штрафная, книга четырнадцать лет аккуратно велась самим графом и была мудренее всякой бухгалтерии, ибо требовала особой внимательности и точности в своевременной записи и особой памяти для безошибочного действия по ней.

На столе же поодаль лежали в двух кучках маленькие карманные именные книжки, несколько замасленные. Это были «винные» книжки дворовых Грузино, которую каждый «раб» постоянно имел при себе. В случае провинности, и крупной, и ничтожной, граф требовал книжку и тотчас вписывал в нее число, месяц и вину собственника, но при этом главная помета заключалась в словах: «в зачет» или «не в зачет».

Три малые вины «не в зачет» все-таки считались за одну большую, которая и помечалась: «вина трёшная». За каждую большую вину было особое наказанье. За первую секли виновного конюхи простыми розгами на конюшне. За вторую виновный наказывался розгами, которые мокли в рассоле и имелись наготове в бочках на «деловом» дворе и в грузинской домашней канцелярии. Виновного третьей виной, хотя бы и «трёшной», то есть состоящей из трех сравнительно пустых и мелких вин, наказывали батогами при торжественной обстановке в библиотеке близ кабинета при зрителях, при барабанном бое. Секли два драбанта-солдата, по имени Содомский и Иевлев, отличавшиеся ростом и силой. Это была их должность…

После третьего наказания счет вин начинался и записывался сызнова.

Каждый месяц в последних числах граф отбирал «винные» книжки у провинившихся, переглядывал их и собственноручно переписывал вины в большую книгу с разного рода отметками для памяти. Случалось, что, просмотрев «винный журнал» и карманную книжку какого-либо «раба», граф писал приказ в канцелярию о сдаче его в солдаты или ссылке на поселение в Сибирь. Иногда же, раз десять в году, не более, виновный сажался в «эдекуль» – местную грузинскую тюрьму на неделю, на месяц. Этой эдекули, совершенно темной, глубокой и сырой ямы с каменными стенами, «рабы» графа боялись и трусили больше солдатства и Сибири. В эдекуле не умирали, но наживали смертельные болезни, от которых изнывали после, так как заключенному выдавалось в сутки лишь полфунта хлеба и кружка воды. А отрешение от людей, отсутствие света и воздуха, вечная ночь и сырой смрад производили то, что заключенный дичал и, выйдя, пугал внешним своим видом обитателей Грузино.

Граф сидел за работой с самого обеда, так как провинившихся оказывалось много, а надо было сообразить и взвесить множество обстоятельств для того, чтобы одному смягчить, а кому и усугубить наказание. Помимо библиотеки приходилось графу теперь вспомнить даже и об эдекуле.

Поглощенный своим делом, граф был вдруг неприятно отвлечен стуком экипажей на дворе и удивился. На его часах было десять часов, а все приезжавшие к нему в гости устраивались так, чтобы прибыть в приличное время и его не тревожить позднее сумерек.

Аракчеев недоумевал и досадовал, когда перед дверями кабинета тихо и осторожно, тенью, появился его камердинер и доложил, наклоняясь почтительно:

– Молодой барин пожаловали-с…

Аракчеев повернул голову к лакею, но не двинулся с места и молчал, будто обдумывая это нежданное появленье. Затем он выговорил сухо и не глядя:

– Доложи, пусть идут к Настасье Федоровне. Я приду…

Лакей попятился, скрылся задом наперед в дверь и осторожно притворил ее за собой, а граф снова углубился в свою работу.

Он брал книжки по очереди из одной кучки и клал в другую, записывая имя, число и месяц вины, саму вину, в чем она заключалась, и таинственную, ему лишь понятную помету, а затем и приговор в одном слове:

«Розги. Рассол. Батожье. Лоб. Сослать».

Однажды перо его начало уже было выводить в графе приговоров слово: «эдекуль», но он смягчился, перемарал и написал: «лоб», то есть сдачу в солдаты.

Между тем камердинер вышел навстречу к Шумскому и, встретив его в первой же горнице, передал ему приказание:

– Пожалуйте к Настасье Федоровне, а граф сейчас прибудет.

Шумский остановился, постоял и, ни слова не говоря, повернулся на каблуках и двинулся в противоположную сторону к коридору, где были комнаты, в которых он всегда останавливался. Это было его собственное отделение, где провел он свое детство и юность.

Приезд молодого барина, а с ним еще трех грузинских обитателей оживил дом сразу. Давно уже грузинцы не видели этих прежних сожителей, но все вновь прибывшие: и Авдотья, и Пашута, и Васька – одинаково поразили всю дворню своими лицами. Все сразу догадались и поняли, что случилось что-то чрезвычайное и приезд молодого барина, и возвращение их вместе с ним не пройдет даром. Авдотью Лукьяновну многие почти не узнавали, настолько постарела она. Пашута и Васька смотрели дико, то уныло, то озлобленно. Если мамка так изменилась, то удивительного в этом не было ничего. Она объяснила, что хворала и была при смерти, и все поверили, хотя ранее об этом и слуху не было в Грузино. Но что случилось с Пашутой и ее братом, оставалось загадкой.

Когда девушка и лакей прошли в людскую, дворня окружила их с объятьями и расспросами, но скоро тревога и отчаяние, написанные на их лицах, сообщились всем. Никто ничего не добился и не узнал от прибывших, но все пришли к убеждению, что там, в Питере, разразилась какая-то гроза и здесь, в Грузино, скоро, может быть завтра же, отзовутся громовые раскаты. Дворовые мальчишки и девчонки «на побегушках» – и те заметили, что Пашута и Васька смотрят, как больные, как пришибленные или осужденные.

В то же время Авдотья Лукьяновна, смущаясь и робея, отправилась на половину Настасьи Федоровны Минкиной.

В большой угловой горнице, отделанной довольно просто, сидела за столом, накрытым скатертью, и пила чай барская барынька, или «Аракчеевская графиня», как иногда ее называли в шутку петербургские сановники.

При вечернем освещении женщина эта, которой было уже за сорок лет, казалась еще довольно моложавой. Курчавая голова без единого седого волоса, черная, вороного крыла, высокий, слегка выпуклый лоб и красивые дугообразные брови над блестящими южно-черными глазами, наконец, смуглый, но чистый и ровный цвет лица делали из нее женщину все еще пригожую, с ясно видимыми остатками недавней красоты. Единственно, что портило общее впечатление, была известная полнота, атрибут женщин ее положения, образа жизни и лет. Когда-то, двадцать семь лет тому назад, она явилась в Грузино юной и стройной женщиной, казавшейся девочкой-подростком, так как, несмотря на замужество, ей было лишь шестнадцать лет. Постепенно из веселой, подвижной, страстной и хитрой юницы, благодаря образу жизни она переродилась в полную, ленивую, дородную барыню. Вдобавок в смуглом лице этой женщины было нечто, чего, конечно, не замечали граф и грузинцы, но мог бы легко заметить всякий посторонний, несколько проницательный наблюдатель.

В чертах чистого без единой морщинки лица лежала печать какой-то усталости или изнурения. Это выражение является после трудной болезни или после многих бессонных ночей, или от усиленных занятий. А между тем у Настасьи Федоровны ни того, ни другого не бывало. Она не была никогда больна, спала много и целый день ровно ничего не делала.

Выражение это явилось последствием ее привычки, ее порока. Впрочем, этот порок был хорошо всем известен не только в Грузино, но и многим высокопоставленным лицам Петербурга. Уверяли, что будто бы один граф Аракчеев не знает этого, но ошибались. Граф отлично знал, что его обожаемая сожительница каждый вечер, а иногда и с сумерек предается своей страсти к крепким напиткам.

В этот вечер, сидя у себя и собираясь пить чай, Настасья Федоровна точно так же услышала стук экипажей на дворе и тоже недоумевала о том, кто может в эту пору осмелиться прибыть в гости в Грузино.

Когда горничная доложила ей о прибытии молодого барина вместе с Авдотьей Лукьяновной, с Пашутой и с Васькой, Минкина широко раскрыла глаза.

– Вот как, – произнесла она, и в голосе ее прозвучала насмешка. – Воистину, как снег на голову. – Зови сюда Авдотью, – прибавила она.

Через несколько минут Авдотья Лукьяновна вошла в горницу и, переступив порог, остановилась у двери и низко поклонилась экономке.

– Здравствуй, Авдотья, давно не видались, – сухо произнесла та. – Иди сюда, садись.

Авдотья двинулась молча и села на стул. Настасья Федоровна оглядела ее с ног до головы и стала расспрашивать про столичные новости. Женщина, конечно, постаралась удовлетворить любопытство экономки как могла. Но едва только началась их беседа, как лакей отворил дверь настежь и сам скрылся. Через мгновение на пороге показался сам граф и, сумрачно оглядев всю горницу исподлобья, удивился и выговорил:

– А Михаил?

– Он не приходил. Он, стало, в своих горницах.

– А я думала, что он у вас, – отозвалась Минкина, вставая.

– Я велел ему идти к тебе.

– Не был-с…

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 14 >>
На страницу:
4 из 14