– Вы же видите, что это стихотворение?
– Не вижу… «Про директора школы»… Где здесь я?
– Вы Лем Темзин. Ваша фамилия – Ляндинис. И отчество, к тому же, – Станиславович. И я подумал, что фамилия ваша, вследствие всего этого, чем-то похожа на ребенка Соляриса и Лондона. Лем Темзин. Вот вы где.
– А кто из них мать?
– Не поня… А, вы развили мою метафору! Во многих языках город – это она, поэтому матерью должен быть Лондон.
– Хорошо, а где в стихотворении смысл?
– Он есть, и вы его обязательно найдете.
– Хорошо, а где в стихотворении мой сын?
Я деликатно вырвал лист из его руки и показал:
– «Молоко звезд не прольется из чаши…", «Наивная гордость пройдет неуклонно…"… его, пожалуй, даже слишком много.
– Слишком много? – Наконец-то что-то злое появилось в этой пустыне. – Слишком много? Две строчки?! Когда весь стих должен быть про него, а не про – он взглянул на название, – директора школы…
Я хлопнул себя по лбу, восклицая, впрочем тихо:
– Я перепутал! Извините меня…
Я думал, он порвет тетрадный лист, ан нет, он просто положил его на стол. Я решил связать отсутствие порванной бумаги с тем, что он не усмотрел в моих последних словах наглой лжи.
Решив воспользоваться мгновениями тишины, я, все еще держа ладонь на лбу, как бы думая о чем-то, сказал Линдянису:
– Я работал под заказ, так что заплатите мне.
– За это? – Он смял бумагу, но пока так и не порвал.
– Каюсь, я не правильно понял условия заказа, поэтому мне причитается лишь половина.
– Половина?
Ляндинис долго сверлил меня взглядом. Долго и непроницаемо. Даже желаемые мной проблески его злости, появившись, тотчас же исчезли. Мне это не нравилось. Его непроницаемость. В этом мире только я должен быть непроницаемым! Я просто обязан вывести его на чистую воду!
Тот, то есть Линдянис, полез в свою сумку, достал оттуда две пятидесятикопеечные монеты и бросил их на стол.
– Вот твой гонорар, писатель. Сдачи не надо.
– Спасибо.
Я взял две монеты, рассмотрел их тщательно, одну из них я поднял перед самыми глазами Ляндиниса, пытаясь ногтем содрать с него краску. Ничего, монета была как настоящая.
– В этот раз хорошие, – сказал я. – Спасибо.
Я следил за его реакцией… Ноль. Все та же непроницаемость Понтия Пилата. Ну, кто еще кого, весело подумал я. Положил монеты в карман и направился к двери, но тут Линдянис меня окликнул:
– Один момент…
Я остановился, не поворачиваясь к нему лицом.
– Чтоб я больше тебя здесь не видел.
Я воспринял эти слова, как священную обязанность появиться в этой школе снова, сказал ему (в этот раз не механическое) «до свидания!», а после вышел из кабинета. Вновь столкнулся на выходе из школы с Ларисой Матвеевой, решил в этот раз не провожать взглядом ее античный силуэт, а сразу же направиться к дому Юли.
39
Юля была дома. Одна. Родители ее куда-то удрали. Я все это понял, лишь позвонив в домофон. Я хотел навязаться на чашку чая или кофе, но Юля навязаться мне не позволила. Она была довольно зла. Неудивительно. Вот что она сказала (прокричала) мне (в домофон) перед словом «привет»:
– Ты как всегда, как всегда! Почему я тебя жду, а ты, как дама, как графиня, дрить-колотить, как говорит твой дружок, ты, лицемер, ты заставляешь себя ждать, чтобы не прийти вообще? Вообще! Ну это ни в какие… Да я… да ты… ну как так можно-то, а…
На мою просьбу подняться:
– Щас, козел, так взял и поднялся. Прям-таки возьму и обогрею странника такого! Ага, давай!
На мою просьбу спуститься (ей):
– Щас вот спущусь и огрею тебя скороводкой, как говорит твой дружок. Ага, прямо-таки бегу к тебе и спотыкаюсь, да! Дон Жуан, Ромео, хулиган… ты… ты – баран, вот ты кто!
А позже:
– Да, я сейчас спущусь. Жди несколько часов!
Юля спустилась через десять минут. Осмотрела меня как на допросе.
– А я уж подумала, ты удрал! А вот ты здесь стоишь, столбом! Я вообще-то в магазин, привет.
– Привет. Пошли на пруд?
– Нет, спасибо, я вчера была на пруду, мне так понравилось, – она ударила меня кулачком по руке, – что больше туда ни в зуб ногой!
– Не ёрничай. И не дуйся. Тем более мне есть, что сказать тебе.
– Правда? А это нельзя сказать у подъезда?
– Нет. Здесь это грубо.
– Грубо? – Она уже, предвидя это женским инстинктом, стала следить за уголками моих губ, не дернутся ли они. Не дернулись. Я был серьезен.
– Что ты имеешь в виду? – спросила Юля совсем по-другому. – Что значит твое «грубо»?
– Мое «грубо» только возле подъезда «грубо», а у пруда оно вовсе не «грубо», – сказал я и выругался – поскольку в этой фразе сквозила комичность, а я хотел быть торжественно-серьезным. Идем? – я подставил Юле локоть, чтоб она по-светски просунула в зазор свой.
Юля думала-думала, ее глазки бегали туда-сюда, ловя меня, быть может, на пьянстве? хулиганстве? иль чувстве вины? сюрпризе? иль репетиции в гараже? Маше? иль очередной Маше? Ловили-ловили, но так и не словили, ловить меня не на чем.