В 1805 году в здании гимназии открывается Казанский Императорский университет, и через два года 14-летний Николай Лобачевский становится его студентом. Отныне и навсегда вся его жизнь будет связана с этим университетом, самым восточным из всех европейских. Пограничное расположение знаменитого высшего учебного заведения, словно в увеличительном стекле, отражало пограничное состояние самой России. Здесь сплелось все, и здесь наиболее ярко проявились основные особенности русского сознания.
В известной сказке М.Е. Салтыкова-Щедрина просвещение начинается по воле верховного правителя, орла-мецената, из-за скуки: «Скучно сам-друг с глазу на глаз жить. Смотришь целый день на солнце – инда одуреешь». И вот по настоянию расторопной совы царственная птица неожиданно гаркнула откуда-то из поднебесья: «А де сиянс академиям быть!» И на другой же день у орла во дворе начался «золотой век» просвещения.
А.С. Пушкин в своей пародии «Путешествие из Москвы в Петербург» на знаменитую повесть А.Н. Радищева пишет: «Не могу не заметить, что со времени восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно».
Казанский университет принадлежит к числу Александровских университетов, основанных в самом начале царствования Александра I. Это он прокричал из своего царственного поднебесья: «А де сиянс академиям в татарских степях быть!» С этой целью был выбран и попечитель – математик-академик Степан Яковлевич Разумовский. Ученик великого Эйлера, он долгое время прожил в Берлине, поэтому России не знал, и ехать в Казань боялся. Сказывался еще и возраст. Разумовскому в это время было уже за 70. По дороге его везде обманывали, за каждый приколоченный гвоздь требовали по 10 копеек. Экипаж, как на зло, ломался почти на каждом постоялом дворе. Вот она модель европейского просвещения, которая со скрипом и поломками едет в санях по заснеженным бескрайним просторам России! Вот он истинный контакт с западной цивилизацией. «Лениво и неохотно» следовал народ за своим просвещенным монархом часто не понимая, чего от него хотят.
Перед нами первое распоряжение Разумовского, с которого и начался Казанский университет. В середине января 1805 г. он дал предписание конторе Казанской гимназии об очищении и о протапливании надлежащим образом в нижнем этаже гимназического дома комнат, означенных № 8 и № 7. Распоряжение было отдано заранее – попечитель, видно, заботился о своем комфорте. Это вполне понятно: после всех дорожных тягот и беспросветного воровства старику невольно хотелось обрести хоть какое-то подобие западного комфорта, к которому он привык в Берлине. Директор гимназии Яковкин устроил все надлежащим образом, за что получил звание профессора и место ректора. Аксаков пишет по этому поводу: «Яковкин был прямо сделан ординарным профессором русской истории и назначался инспектором студентов, о чем все говорили с негодованием, считая такое быстрое возвышение Яковкина незаслуженным по ограниченности его ученых познаний». Но кто заботился об ученых познаниях? Все дело было в хорошо отапливаемых комнатах, и, видно, протопили их очень хорошо.
Аксаков вспоминает о некой пирушке, на которой и были приняты основные решения по устройству Казанского университета. Одним вечером у учителя математики собралось много гостей. «Гости все были веселы и шумны, – пишет Аксаков, – я долго не мог заснуть и слышал все их громкие разговоры и взаимные поздравления: дело шло о новом университете и о назначении в адъюнкты и профессоры гимназических учителей. На другой день Евсеич сказал мне, что гости просидели до трех часов, что выпили очень много пуншу и вина и что многие уехали навеселе». В этой пирушке участвовали два профессора, которых Разумовский привез с собой в Казань, а также правитель канцелярии попечителя – правая рука Разумовского – некто Петр Иванович Соколов, и все старшие учителя гимназии. Собрались они в доме Григория Ивановича Карташевского, который учил математике и Лобачевского, и Аксакова. Карташевский оказался человеком разносторонне образованным. Он прекрасно знал латынь, русскую литературу и театр. Это был любимейший учитель Аксакова, который приобщил его к православию.
Известно, что после радушного приема в Казани Разумовский буквально ожил. Яковкин поразил его своим гостеприимством, и пришелся академику по душе. Немалую роль здесь сыграли и «отопленные» комнаты. Он увидел, что и «среди татарских степей существует стремление к просвещению».
Днем основания Казанского университета считается 14 февраля 1805 г. Университет был открыт наспех. Сам Разумовский почти сразу же покинул гостеприимную Казань, чтобы уже никогда сюда не возвращаться. Всем завладел расторопный Яковкин, и начался «золотой век» просвещения. Обратимся вновь к свидетельству Аксакова, который пишет: «Конечно, университет наш был скороспелка… Преподавателей было всего шестеро: два профессора – Яковкин и Цеплин, – и четыре адъюнкта: Карташевский, Запольский, Левицкий и Эрих». Видя первых студентов, «просвещенные» лакеи, сидя у ворот господских домов и любезничая с горничными, нередко острили: «Ой, студено – студенты идут».
Наконец на исходе августа все было улажено, начались лекции. Карташевский читал чистую высшую математику; Левицкий – логику и философию; Яковкин – русскую историю, географию и статистику; Цеплин – всеобщую историю, Эрих – латинский и греческий языки; Запольский – прикладную математику и опытную физику. «Был еще какой-то толстый профессор, – пишет Аксаков, – Бюнеман, который читал право естественное, политическое и народное на французском языке; лекций Бюнемана я решительно не помню, хотя и слушал его».
Вот в каком смешении факультетов и младенческом состоянии открылся Казанский университет.
Поначалу профессора и адъюнкты занимались тем, что повторяли старший курс гимназии. Некоторые из отстающих студентов продолжали заниматься и в гимназии, и в университете. Было много и откровенной халтуры. Так, профессор Яковкин с марта до июня 1805 года прочел всю русскую историю и часть статистики. Возможно, он бы прочитал и больше, если бы знал, что читать. Но энтузиазм учащихся был поразительный. «Нельзя без удовольствия и без уважения вспомнить, – пишет Аксаков, – какою любовью к просвещенью, к наукам было одушевлено тогда старшее юношество гимназии. Занимались не только днем, но и по ночам. Все похудели, все переменились в лице, и начальство принуждено было принять деятельные меры для охлаждения такого рвения. Дежурный надзиратель всю ночь ходил по спальням, тушил свечки и запрещал говорить, потому что впотьмах повторяли наизусть друг другу ответы в пройденных предметах». Вот оно странное сочетание невежества и почти религиозного рвения к знанию, вот оно то самое учение о бытие – исключительно русское сочетание самого познания с хаосом непосредственного существования.
Однако результатом неразберихи и халтуры, возможно, было то, что будущий великий математик Лобачевский поначалу и не собирался заниматься геометрией. Его больше привлекала медицина. Влечение к математике у него возникнет лишь после приезда в университет иностранных профессоров. Разумовский по своей старости и слабости не мог постоянно заботится о вверенном ему университете, но он сделал, может быть, самое главное – устроил физико-математический факультет. Именно по его распоряжению и благодаря его заботам вскоре учителей гимназии сменили в университете профессора-иностранцы, пользовавшиеся известностью в Европе. Изменилось и отношение студентов к учебе.
В Казанском университете некоторое время спустя появились: М. Бартельс – профессор чистой математики, А. Ренер – профессор прикладной математики; И. Литтров – профессор астрономии и Ф. Брюннер – профессор физики. Беда была лишь в том, что эти уважаемые люди ни слова не знали по-русски. Несмотря на заботы инспекторов о наполнении аудиторий слушателями, то есть об отыскании студентов для вновь прибывших светил науки, аудитории были по большей части пустовали. Один, от силы два слушателя – вот то число студентов, перед которыми профессору приходилось излагать свою науку. Студентов привлекали к слушанию хитростями и увещеваниями. Профессор Литтров сообщал, что ему часто часами приходилось ожидать двух своих слушателей. Весной казенные студенты нередко прятались в беседках сада или в кустах. К началу лекций слушателей собирали инспекторы. Они часто доносили, что при утреннем посещении студенческих комнат, в лекционное время, заставали студентов спящими или играющими в карты. Дикость нравов доходила даже до того, что во время лекций неожиданно могли вспыхивать драки. Не было редкостью и пьянство. Студенты издевались над нелюбимыми преподавателями. Так, во время занятий латынью, когда преподаватель поднимался на кафедру и начинал громко зачитывать свои непонятные вирши, в аудитории обыкновенно воцарялся страшный шум. Слушатели в такт прихлопывали руками и притопывали ногами, что производило чудовищное шаривари.
В 1809 г. Николая Лобачевского, как наиболее отличившегося в учебе, назначают старостой казеннокоштных студентов и определяют ему стипендию – 60 рублей в год «на книги».
Если внимательно изучать все детали биографии этого необычного человека, то становится ясно, что юный Николай Лобачевский вел себя в университете из рук вон плохо. Позже его сын вспоминал, что отец не любил рассказывать об этом времени своей жизни, и он только от матери узнал, что отец его, будучи студентом, проехался верхом на корове и в таком виде попался на глаза ректору. Из записей тех лет узнаем следующее: «В январе месяце Лобачевский оказался самого худого поведения. Несмотря на приказания начальства не отлучаться от университета, он в Новый год, а потом еще раз, ходил в маскарад и многократно в гости, за что наказан написанием имени на черной доске и выставлением оной в студенческих комнатах». В другой раз Николай был наказан за то, что смастерил ракету, которую его товарищи запускали в 11 часов ночи в университетском дворе. За это и за то, «что учинил непризнание, упорствуя в нем, подверг наказанию многих совершенно сему непричастных», он был посажен в карцер по распоряжению совета. А будучи уже камерным студентом, т. е. назначенным администрацией для наблюдения за жизнью и поведением казеннокоштных студентов, живших с ним в одной комнате (камере) университетского общежития, Лобачевский был замечен в соучастии в грубости и ослушании. Он получил публичный выговор от инспектора и лишился звания камерного студента, а также 60 рублей, которые были ему только что назначены за успехи в науках на книги и учебные пособия. Все это происходило на святках 1810 года.
И, наконец, последняя характеристика перед присвоением звания магистра: «Лобачевский в течение трех последних лет был по большей части весьма дурного поведения, оказывался иногда в поступках достопримечательных, многократно подавал худые примеры для своих сотоварищей, за поступки свои неоднократно был наказываем, но не всегда исправлялся; в характере оказался упрямым, нераскаянным, часто ослушным и весьма много мечтательным о самом себе, в мнении, получившем многие ложные понятия… В значительной степени явил признаки безбожия». Не знаем, как обстояло дело с другими «шалостями» будущего великого математика, но за эти он, как видим, был строго наказан.
Можно предположить, что и остальные его проступки относились к разряду тех, о которых сказано: «то кровь кипит, то сил избыток». Что это? Издержки воспитания, результат отсутствия в семье строгого отцовского надзора или нечто большее? Нельзя ли увидеть в этих проявлениях сходство с поведением архетипического героя-трикстера? Известно, что многие гении как раз отличались явной нестандартностью поведения. О трикстере, который еще в древних мифах своими проделками либо помогал, либо мешал герою (испытывая его) известно следующее. Эта древнейшая пара героев «протагонист – трикстер» кладет начало великой традиции. Она проходит через древнеегипетские, греческие, римские мистерии и, отчасти, драматургию и относится к игровой, смеховой, карнавальной культуре. Трикстер оказывается здесь далеким предшественником средневековых шутов, скоморохов, юродивых, а также философов и ученых.
Лобачевского, несмотря на все издержки поведения, из Казанского университета, однако, не выгнали. Правда ему всерьез грозила распространенная в то время сдача в солдаты, но заступничество Бартельса, Литтрова и Броннера спасло беспокойного юношу и позволило ему в 1811 году стать магистром, а в 1814 году – адъюнктом чистой математики.
Кто же были эти чудесные спасители будущего гения? Почему именно профессора-немцы решили вступиться за бесшабашного студента Лобачевского, который имел реальный шанс навсегда затеряться в солдатской среде? Конечно же, здесь дал себя знать альтруизм, свойственный любому настоящему ученому. Но имелось и еще одно важное обстоятельство, связанное с немецким расчетливым характером. Вспомним: у немцев почти не было слушателей. Однако из летописи Казанского университета мы узнаем, что именно Лобачевский был их прямым переводчиком. Именно он переводил мудреные пассажи своих преподавателей на понятный русский язык, именно он после занятий растолковывал нерадивым, о чем шла речь на лекции. Все это привлекало слушателей, а значит, давало немцам работу.
Каковы бы ни были причины, неоспоримый результат оказался весьма благотворным для всей русской науки. Иностранцы, занесенные разными обстоятельствами, в основном нуждой, в татарские степи, и спасли одаренного юношу от него самого. Их стараниями будущий гений был направлен в нужное русло, избежал сладостного соблазна собственных демонов, порожденных его неуемной натурой. И здесь нам следует сказать об этих людях особо.
Иоганн-Мартин-Христиан Бартельс был учителем и великого Гаусса, и Лобачевского. В Германии шестнадцатилетний Бартельс служил помощником учителя в частной школе города Брауншвейга. Он чинил перья и помогал ученикам в чистописании. В числе слушателей школы находился тогда восьмилетний Гаусс. Математические способности талантливого ребенка обратили на себя внимание проницательного Бартельса, и между ними завязалась тесная дружба. Бартельс доставал книги, задачи и изучал их вместе с Гауссом.
Разумовский, любивший и знавший математику, конечно, не мог не заметить Бартельса. Ему известны были также обстоятельства жизни последнего. Вследствие бедственного положения Германии ученым в этой стране жилось нелегко. Русский академик предложил своему немецкому коллеге оставить родину, верных друзей и без знания русского языка пуститься в опасное путешествие. Бартельс не сразу принял предложение Разумовского. Однако обстоятельства все же принудили математика покинуть родину.
На немецком языке в российской глуши этот выдающийся математик пытался познакомить своих немногочисленных (1–2 человека) слушателей с классическими математическими сочинениями того времени. Широкой кистью этот энтузиаст рисовал величественную картину достижений человеческого ума в области математики. Можно себе только представить, какой «энтузиазм» должен был возбуждать немецкий профессор в тех немногих студентах, которым знание языка и математики, а также здоровье, изрядно подорванное после очередной пирушки, давало возможность хоть что-нибудь понять из сказанного. Лобачевский же, «отдавая дань молодости и окружающей среде» все же четыре часа в неделю занимался у немца на дому и вскоре стал его любимым учеником и переводчиком, а заодно и переводчиком других немецких профессоров. Благодаря Бартельсу Лобачевский отказался от медицины и стал заниматься геометрией. Бартельс познакомил его с той проблемой постулата Евклида, над которой уже давно ломал голову другой его знаменитый ученик, Гаусс.
В лице же Броннера Казанский университет приобрел удивительного человека и пылкого масона. В молодости он был монахом-католиком, а потом примкнул к ордену иллюминатов. Броннер то писал поэтические идиллии, то занимался механикой и физикой, перемежая их историей и статистикой. Его увлечения не оставались словами, а всегда переходили в дело. Например, увлечение некоторыми идеями французской революции дошло у него до того, что он отправился пешком во Францию, питаясь кореньями, ягодами и грибами. К французской границе он добрался в состоянии такой экзальтации, что стража поначалу приняла его за сумасшедшего, но потом обошлась с ним очень милостиво. Вскоре, однако, Броннер разочаровался, увидев, что во Франции не было терпимости и уважения к старым верованиям народа. Ему не нравились эти «храмы разума», в которых сообщали только о военных известиях и не говорили ничего душе и сердцу. Он переехал в Швейцарию и целовал землю мирной страны, уважающей права человека.
Броннер прибыл в Казань, успев многое пережить, передумать и приобрести широкое философское образование. «К полезнейшим действиям иллюминатского ордена, – пишет современник, – принадлежали воспитательные институты. Эти рассадники просвещения пробуждали и развивали любовь к наукам, внушали восприимчивость ко всему хорошему и благородному».
«Орден иллюминатов» означает «орден просвещенных» (от лат. Illuminator – освещающий; ср. иллюминаторы на корабле). Эпоха Просвещения своей идеологией во многом обязана обществу «вольных каменщиков», деятельность которых была необычайно активной в то время, как в России, так и в Западной Европе. Масонами были Г.Р. Державин и Н.М. Карамзин, декабристы и А.С. Пушкин, а русское Просвещение в лице Н.И. Новикова считало образцом именно масонскую просветительскую деятельность. Членами самого ордена иллюминатов были высокопоставленные чиновники, родовитые дворяне и даже европейские правители: Эрнст, герцог Саксен-Готский, брат его Август Саксен-Веймарский – друг И.В. Гёте, сам Гёте и Фердинанд, герцог Брауншвейгский.
Появление в России в эпоху Александра I такого человека, как Броннер, было закономерно. В этот период после гонений Екатерины II масонство в России возродилось с необычайной силой. На заре царствования императора русские масоны различных направлений объединены были одною мыслью: вернуть Ордену вольных каменщиков утраченное им в России значение. Так, в Москве в это время открылась тайная ложа под председательством сенатора П.И. Голенищева-Кутузова. В 1802 году действительный камергер Александр Александрович Жеребцов учредил в Петербурге ложу под названием «Соединенные друзья», куда входили брат царя Великий князь Константин Павлович, церемониймейстер двора, граф И.А. Нарышкин, А.Х. Бенкендорф, А.Д. Балашов (министр полиции при Александре I) и др. В числе почетных членов этой ложи следует назвать И.А. Фесслера. В Россию он был приглашен в 1809 году М.М. Сперанским для преподавания еврейского языка в Санкт-Петербургской Духовной академии. Известно, что и Сперанский, идеолог реформ эпохи Александра I, также принадлежал к масонской ложе. Нужно сказать, что и образование новых университетов не было бы столь интенсивным без участия масонов. Впоследствии, став ректором, Лобачевский в своей первой речи, произнесенной перед преподавателями и студентами, будет открыто цитировать одного из столпов ордена иллюминатов – барона Адольфа фон Книгге. Влияние Броннера не прошло бесследно.
Итак, с одной стороны, православие Карташевского, первого гимназического учителя Лобачевского, и Аксакова, будущего основателя течения славянофилов, полностью отрицающих всякое благотворное влияние западной культуры на Россию, а с другой, – иллюминат Броннер и изощренная немецкая ученость. Добавим сюда беспорядок и дикость российской глубинки, необузданный нрав самого будущего великого ученого, – и мы можем составить приблизительную картину тех странных и противоречивых влияний, которые формировали будущего создателя неевклидовой геометрии. Такое совмещение несочетаемого как нельзя лучше подготавливало ту почву, на которой только и мог появиться человек, усомнившийся в основах божественного миропорядка. Эту особенность российского космоса косвенно признавали и сами учителя Лобачевского. Так, оказавшись вновь в Европе Литтров в своем сочинении «Картины из русской жизни» признается, что после той шири и того простора, к которым привыкаешь в России, дома чувствуешь себя точно в клетке. Здесь, на бескрайних российских просторах, где нет и не может быть никакой стабильности, где взор твой теряется вдали, поневоле поверишь, что параллельные прямые обязательно пересекутся.
И тут мы подходим к самому важному событию в жизни любого гения – к его открытию.
Известно, что Лобачевский является одним из тех, кто создал так называемую неевклидову геометрию, но без общей характеристики эпохи нам не удастся проникнуть в саму суть совершенного им открытия. Нужно сказать, что ни один обширный раздел математики и даже ни один значимый прорыв в этой науке никогда не были детищем лишь одного какого-либо человека. Также и неевклидова геометрия развивалась совместными усилиями многих известных и неизвестных математиков. И в данном случае имя Лобачевского лишь одно из имен тех, кто так или иначе принял участие в этом открытии.
Девятнадцатый век начался для математики очень хорошо. Активно работал Лагранж. В зените славы и расцвете сил находился Лаплас. Фурье (1768–1830) упорно работал над статьей 1807 года, впоследствии включенной в его ставшую классической «Теорию теплоты» (1822). Карл Фридрих Гаусс опубликовал (1801) свои «Арифметические исследования» (1801), ставшие заметной вехой в развитии теории чисел, и был на пороге множества новых достижений, снискавших ему титул «короля математиков». А французский конкурент Гаусса Огюст-Луи Коши (1789–1857) продемонстрировал свои незаурядные способности в обширной статье, опубликованной в 1814 году.
Выдающиеся результаты Гаусса, Коши, Фурье и сотен других математиков, казалось бы, неоспоримо подтверждали, что наука все точнее описывает истинные законы природы. В неудержимом порыве устремились ученые на поиск математических законов природы, словно загипнотизированные идеей, что именно они призваны раскрыть схему, избранную Богом при сотворении мира. Интересно, что тогда же появилась повесть Мэри Шелли о докторе Франкенштейне, создавшем искусственного человека-монстра.
Когда смотришь на портрет Лобачевского, то поражает его сходство с портретами поэтов Байрона и Рылеева, музыканта Бетховена. Художники-романтики изображали этих бесспорно разных людей в схожей манере: у всех тот же беспорядок в прическе, словно сильный порыв ветра растрепал волосы, такой же мечтательный взгляд, обращенный больше в свой собственный душевный мир, чем на зрителей, такой же большой отложной воротник сюртука, черный тугой шарф вокруг шеи и небольшой стоячий воротник белой сорочки, показавшийся у самого подбородка, упрямо прижатого к груди. Кажется, что все эти романтические портреты слегка «набычились». Здесь чувствуется внутренний протест, несогласие с окружающим миром, словно во всех этих людей вселился «бес противоречия».
Лобачевскому суждено было совершить свое открытие в эпоху, когда в Европе и России безраздельно властвовало мировоззрение романтиков, бунтарей и ниспровергателей общепринятых ценностей. Ю.М. Лотман так охарактеризовал этот период: «Отрицая весь порядок мира, романтизм превращает бунт в норму отношения личности к действительности. Бунт этот может облекаться в пассивные формы – романтик может отказаться от всяких контактов с жизнью и погрузиться в мечтания – или принимать формы активного протеста. Но всегда романтизм связан с отрицанием действительности… Романтический бунт грандиозен. Романтик не довольствуется протестом против политического деспотизма или крепостного права. Предметом его ненависти является весь мировой порядок, а главным врагом – Бог. Бог утверждает вечные законы вечного рабства – Демон проповедует бунт. Бог представляет как бы начало классицизма в космическом масштабе – Демон воплощает мировой романтизм».
Почти всем учителям Казанского университета не нравилось «мечтательное о себе самомнение, излишнее упорство, вольнодумствие… и признаки безбожия» у Лобачевского.
Но почему же тогда именно геометрия древнегреческого математика и мага Евклида (III век до н. э.) стала излюбленным объектом нападок в научном мире эпохи романтизма во всей Западной Европе, и Лобачевский лишь увенчал эту атаку несомненным успехом?
Утверждение о том, что современная наука родилась тогда, когда на смену пространству Аристотеля (представление о котором было навеяно организацией и согласованностью биологических функций) пришло однородное и изотропное пространство Евклида, высказывалось довольно часто.
Механистическая модель мира, которая лежит в основе ньютоно-картезианского представления о мире, окончательно сложилась в XVII столетии. Галилео Галилей, Роберт Бойль и Исаак Ньютон видели цель своих изысканий в доказательстве наличия божественного плана и высшего вмешательства во все происходящее в мире. Так, Ньютон в глазах современной Англии был «новым Моисеем», которому Бог явил свои законы. Мир представлялся управляемым универсальными законами, чье действие распространяется на движение как небесных, так и земных тел. При этом обнаруживалось полное соответствие между предвидением и результатами наблюдений, что свидетельствовало о высоком совершенстве таких законов. «Природа весьма согласна и подобна в себе самой», – утверждал Ньютон в Вопросе 31 своей «Оптики» (1704). По Ньютону, не существует ни одного природного явления (будь то горение, ферментация, тепло, силы сцепления, магнетизм), которое не было вызвано силами притяжения и отталкивания: теми же действующими силами, что и движение небесных светил и свободно падающих тел.
Не случайно представитель английского Просвещения, поэт Александр Поуп воспел научные открытия своего великого соотечественника:
Кромешной тьмой был мир окутан,
И в тайны естества наш взор не проникал,
Но Бог сказал: «Да будет Ньютон!»
И свет над миром воссиял.
Но вот на смену Просвещению пришел романтизм, и другой английский поэт, Уильям Блейк, пишет по-другому:
…От единого зренья нас, Боже,
Спаси, и от сна Ньютонова тоже!
Нидэм рассказывает об иронии, с которой просвещенные китайцы XVIII века встретили сообщения иезуитов о триумфах европейской науки того времени. Идея о том, что природа подчиняется простым познаваемым законам, была воспринята в Китае как пример человеческой недальновидности.
В Европе накануне прихода эры романтизма появляется философия Юма, которая отрицала само существование независимых и единственно верных истин. Теория Юма не только объявляла несостоятельным все, что было достигнуто в математике и естествознании ранее, но и поставила под сомнение ценность самого разума. Эта философия словно подготавливала будущую почву для будущей борьбы между романтиками и просветителями, между теми, кто отстаивал завоевания Разума, и теми, кто уповал на чувство, интуицию и верил в торжество высших неведомых человеку сил. Однако теория Юма встретила резкое неприятие у большинства мыслителей XVIII века. Возникла острая потребность в ее опровержении.
Приблизительно в это же время к новым философским веяниям добавились и новые научные открытия, которые не совсем вписывались в механистическую картину мира, созданную Ньютоном. Новая картина мира, рожденная новой «наукой о сложности», может быть датирована 1811 годом, когда барону Жан-Батисту Жозефу Фурье, префекту Изера, была присуждена премия Французской академии наук за математическую теорию распространения тепла в твердых телах. Благодаря этому открытию научный взгляд больше не видел в твердых телах нечто незыблемое и неизменное. Но при чем же здесь геометрия Евклида?
А. Пуанкаре пишет: «Геометрия Евклида – это геометрия твердых тел. Если бы не было твердых тел в природе, не было бы и геометрии». Но открытие Фурье нарушило представление о неизменности окружающих нас твердых тел, а значит, совершенно естественно вставал вопрос и о научной точности той геометрии, которая описывала пространство, основанное на этих самых представлениях.
Знаменитый бельгийский физик ХХ века Илья Пригожин писал: «Два потомка теории теплоты по прямой линии – наука о превращении энергии из одной формы в другую и теория тепловых машин – совместными усилиями привели к созданию первой «неклассической» науки – термодинамики. Ни один из вкладов в сокровищницу науки, внесенных термодинамикой, не может сравниться по новизне со знаменитым вторым началом термодинамики, с появлением которого в физику впервые вошла «стрела времени». Известно, что в основе термодинамики лежит различие между двумя типами процессов: обратимыми процессами, не зависящими от направления времени, и необратимыми процессами, зависящими от направления времени. Понятие энтропии для того и было введено, чтобы отличить обратимые процессы от необратимых: энтропия возрастает только в результате необратимых процессов.
«На протяжении XIX века в центре внимания находилось исследование конечного состояния термодинамической эволюции. Термодинамика XIX в. была равновесной термодинамикой. На неравновесные процессы смотрели как на второстепенные детали, возмущения, мелкие несущественные подробности, не заслуживающие специального изучения. В настоящее время ситуация полностью изменилась. Ныне мы знаем, что вдали от равновесия могут произвольно возникать новые типы структур. В сильно неравновесных условиях может совершаться переход от беспорядка, теплового хаоса, к порядку. Могут возникать новые динамические состояния материи, отражающие взаимодействие данной системы с окружающей средой».