– Бурак – это фамилия деятеля, который подписывает пропуска на въезд, – объяснил я. – У него выскочила грыжа, а Геннадий ее вырезал. Ну и когда Геннадий его попросил…
– Вот теперь понятно. Большое вам спасибо, Геннадий.
Рая сидела рядом со мной, нарядная, в голубом крепдешиновом платье с модными подкладными плечами. Отдохнувшая, она не казалась такой бледной, как утром. Смеялась нашим шуткам, а уж мы, конечно, хохмили по морскому обычаю. Измайлов рассказал, как его в первый день службы послали рабочим на камбуз, и лодочный кок Гребенкин ласково на него посмотрел и сказал: «Корешок, понимаешь, доктор ругается, что макароны пыльные. Садись-ка продувай». И он уселся возле плиты и стал продувать макаронины одну за другой, пока не услышал за спиной раскат смеха. Чуть не все свободные от вахт сошлись в четвертый отсек поглядеть на глупого салажонка.
Мы с Мещерским тоже вспоминали смешные случаи из курсантской жизни. А Карасева, как всегда после выпивки, повело на стихи. Он возгласил мощным своим басом:
Солдаты Фландрии, давно ли вы
Коней своих забыли, оседлавши
Взамен их скамьи в кабаках? Довольно
Кинжалами раскалывать орехи
И шпорами почесывать затылки,
Дыша вином у непотребных девок.
– Шпорами почесывали затылки? – удивилась Рая. – Как это?
– Ну, это очень просто, – сказал я. – Закидываешь ногу за затылок и чешешь сколько хочешь.
– Если так просто, – засмеялась она, – так почеши.
– У меня нет шпор, а то бы почесал.
А Измайлов, убежденный сторонник материализма, пояснил:
– Они снимали шпоры с сапог и чесали.
– Во Фландрии, дорогой Измаильчик, – возразил Карасев, – шпоры с сапог никогда не снимали.
И он простер к Измайлову десницу и опять загудел:
Увы, мой друг, мы рано постарели
И счастьем не насытились вполне…
Он мог читать Багрицкого сколь угодно долго. Но время шло, Земля исправно совершала поворот, за окном сгущалась вечерняя мгла.
После ухода гостей я помог Рае помыть посуду.
– Я как будто на другую планету попала, – сказала она. – Хорошие у тебя друзья.
Утром я встал рано, было еще темно. Света не зажигал и двигался тихо, чтоб не разбудить Раю. Но она чуткая, проснулась, жалобно спросила:
– Уже утро?
– Да. Ты спи. А мне надо к подъему флага.
– Сейчас встану, чаем тебя напою.
– Нет. Попью чай на «Смольном». Спи.
– А когда придешь?
– Вечером. Но ты, как военно-морская жена, должна знать, что я не каждый вечер смогу приходить домой.
– Как плохо… И как хорошо…
– Что хорошо?
– Как хорошо, что у Бурака выскочила грыжа, – сказала она и блаженно потянулась.
В тот мартовский день была оттепель. С моря дул сырой ветер, и низко плыли гонимые им стада темно-серых облаков. Природа, равнодушная к людским страстям, вершила свой извечный ритм. В лужи талой воды, подернутые рябью, смотрелась подступающая весна.
В тот мартовский день с утра поплыл над гаванью протяжный до бесконечности гудок судоремонтного завода «Тосмаре» – то был набат, извещающий о большой беде. Гудели на станции паровозы.
Огромная страна замерла, оглушенная звуками траурных маршей, извергаемыми миллионами радиорепродукторов.
В то утро было назначено собрание офицеров дивизии. (Да, недавно наша бригада подводных лодок была преобразована в дивизию. Бывшие три дивизиона превратились в три бригады в ее составе. Ожидалось прибытие новых субмарин.) Мы сидели в темноватом зале клуба на береговой базе в ожидании начальства. Новый начальник политуправления флота должен был, как объявлено, сделать доклад.
Но начальство опаздывало. Вернее, задерживалось (начальство не опаздывает). Мы сидели, ждали. Не слышно было обычного гула голосов – ни шуток, ни смеха. Почти осязаемо сгущалась в зале атмосфера какой-то жути.
Наконец на маленькой клубной сцене появились старшие офицеры дивизии и новый начальник Пубалта – контр-адмирал невысокого роста с пухлым розовым лицом.
– Товарищи офицеры, – обратился он к залу, – нас постигло большое несчастье. Умер наш любимый, наш великий… – Тут контр-адмирала сотрясло рыдание, он расплакался.
Начальник политотдела дивизии живо налил воды из графина и поднес ему стакан.
Странный был день. После доклада о повышении бдительности занялись обычными делами, но настроение было неслужебное. Будто захлестнуло гигантской штормовой волной и понесло неведомо куда…
В девятом часу вечера я пришел домой.
– Ох! – Райка кинулась мне в объятия. – Наконец-то… А я жду, жду…
– Что с тобой?
– Не знаю. Почему-то страшно… Тебя весь день нет, и эти гудки, траурная музыка весь день… Почему-то хотелось спрятаться… хоть в шкаф залезть…
– Ты ела что-нибудь? Ты же хотела съездить в город, на рынок.
– Что-то ела. Нет, на рынок не ездила… Димка, тебе не страшно, что он вдруг умер?
– Не страшно, а странно… Непонятно, как теперь пойдет жизнь… Мелентьевы, соседи, позвали нас «выпить за упокой», как сказала Тамара. Она, сухопарая и длинноногая, с копной красновато-соломенных волос, в войну служила телефонисткой в СНиСе – службе связи на ораниенбаумском пятачке, командовала отделением девок-краснофлотцев и командирские замашки сохранила и в мирное время. Она и на мужа, капитан-лейтенанта Мелентьева, покрикивала, а тот, сам крикун изрядный, терпел и только носом шмыгал на ее крики.
Иван Мелентьев вообще-то был не подводник, а катерник, училище не кончал – выслужился из мичманов. «Я дымом пропахший, – говорил он о своей службе на катерах-дымзавесчиках. – Нанюхался химии на всю жизнь».
Служба была у него не гладкая. Отличился Иван со своим отрядом катеров, прикрывая дымзавесами высадки десантов в Выборгском заливе, потом в Моонзунде. Но в конце войны возникли неприятности из-за обильного употребления спирта внутрь организма, и верно, сильно задымленного. Падения по службе чередовались со взлетами, пока Мелентьев в послевоенные годы не получил назначения на бригаду подплава – командиром катера-торпедолова. Вот это было как раз по нему. Маленький остроносый кораблик сопровождал лодки, выходившие на учения. Лодки стреляли по условным целям, учебные торпеды в конце дистанции всплывали красными носами кверху (сжатый воздух выбрасывал воду из БЗО – боевых зарядовых отделений). И тут начинал работать Иван Мелентьев: торпедолов подходил к всплывшей торпеде, гаком (то есть крюком) крана зацеплял рым (скобу) на носу стальной сигары и, вытащив ее из воды, укладывал на палубу. Затем торпедолов устремлялся к другой торпеде, и так шло, пока все не будут выловлены, доставлены на «Смольный» и уложены на стеллажи в трюме – так сказать, на отдых до следующих стрельб. Торпеда, вы же понимаете, вещь очень дорогая.
У Мелентьевых были две комнаты – большая и смежная маленькая. В большой, где висели на окнах занавески с золотыми на вид петушками, мы уселись за стол. А на столе в большой вазе томилась, исходила жаром, вареная картошка, посыпанная зеленым луком, и возлежали на доске крупно нарезанные селедки, и, конечно, высились среди этого великолепия бутылки.
Иван Мелентьев, краснолицый, с оттопыренной нижней губой, сказал, подняв стакан: